— Роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»: современное состояние изучения. Александр Марков
 
№ 9, 2026

№ 8, 2026

№ 7, 2026
№ 6, 2026

№ 5, 2026

№ 4, 2026
№ 3, 2026

№ 2, 2026

№ 1, 2026
№ 12, 2025

№ 11, 2025

№ 10, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Полторы тысячи страниц под солнцем

Роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»: современное состояние изучения / Гл. ред. Т.А. Касаткина. В 2 т. — М.: ИМЛИ РАН, 2026.


Исходная, лабораторная по сути, установка реализма предполагала аналитическую переработку реальности: изъятие ее фрагментов, их препарирование и демонстрацию под микроскопом художественного слова с целью постижения скрытых законов бытия. Но стеклянные колбы художественного эксперимента Достоевского не просто явили миру «жизнь в формах самой жизни» — они оказались переплавлены в нечто иное. Инструмент познания перерос сам себя, став генератором новой онтологии. Грандиозный двухтомный труд, выпущенный ИМЛИ РАН под руководством Татьяны Касаткиной, посвящен «Преступлению и наказанию» — пожалуй, самому «лабораторному» из романов пятикнижия, где препарируется сознание убийцы. Текстологическое открытие в одной главе двухтомника находит богословское обоснование в другой; культурный контекст готического романа получает онтологическое измерение через анализ библейской цитаты. Перед нами лаборатория лаборатории, в которой выясняется, как текст, подобно сложному устройству, запускает механизмы смыслопорождения на нескольких уровнях одновременно. Разумеется, рассмотреть несколько десятков глав труда у нас не получится, поэтому лишь несколько сюжетов.

Методологический ключ к труду задает работа Татьяны Касаткиной «“Преступление и наказание”: стратегии создания глубокого текста». Касаткина вводит понятие «указующего перста» автора, который направляет читателя, казалось бы, в область незначительных деталей. Внешне хаотичная, пьяная исповедь Мармеладова вдруг предстает строго организованной литургической драмой, где четыре из пяти цитат, как лучи, сходятся на образе Сони Мармеладовой. Такой подход радикализирует Ольга Меерсон в главе «Библейские подтексты у Достоевского как арбитры при толковании спорных мест». У Достоевского библейская аллюзия часто работает не через прямое подобие, а через скандальное, шокирующее несоответствие. Соположение Ивана Карамазова и воскресшего Христа через синтаксический повтор «это уже в третий раз…» не уподобляет их, а выявляет бездну различия: «Каков учитель — таков и ученик». Метод Меерсон получает свое предельное развитие в разборе эпилога «Преступления и наказания», где немотивированное, казалось бы, сидение Раскольникова на бревнах у реки объясняется через подтекст жертвоприношения Исаака. Герой, мысленно поместивший себя на жертвенник, только так, экзистенциально, а не диалектически, переживает невозможность принесения в жертву «другого».

Глава Татьяны Ковалевской «“Преступление и наказание” и британская готика ужасов» прослеживает линию, идущую от скандального романа М.Г. Льюиса «Монах» к образу Свидригайлова. Связь эта не только мотивная (вампирическая, «масочная» внешность героя, тема сладострастия), но и структурная. В «Монахе» разум терпит поражение в попытке обуздать страсть, а главный герой, как и Свидригайлов, концептуализирует свой разврат. Что еще важнее, французский перевод романа Льюиса, заменивший капуцина на «якобинца»-доминиканца, незаметно втягивал в орбиту любовной интриги и политические коннотации, связывая тиранию страсти и революционный террор — параллель, которая не могла не резонировать у Достоевского. Ольга Богданова в главе «Русская усадьба в романе Ф.М. Достоевского “Преступление и наказание”» реконструирует сложную семантику имени «Аркадий», которое носит Свидригайлов. Достоевский знал и помнил об амбивалентности идиллического топоса: надпись «Et in Arcadia ego» всегда напоминает о смерти, присутствующей даже в раю. Сам же Свидригайлов, чье имя не случайно кочует из черновиков (изначально Аркадием должен был быть Мармеладов), оказывается фигурой, чья «скука» и демонизм вырастают из невозможности обрести утраченный рай.

Одной из вершин двухтомника нам представляется статья Татьяны Касаткиной «Человек ли женщина? О “смешной и неважной” ссылке на журнал и книгу в “Преступлении и наказании”». Эта работа сама по себе — микролаборатория: восстанавливая подлинные источники — «Внутреннее обозрение» Г.З. Елисеева в «Современнике» и трактат Агриппы Неттесгеймского «О благородстве и преимуществе женского пола», — исследовательница показывает, как первая часть елисеевского обозрения, иронично озаглавленная «Мужики — люди ли?», ставит теорию Раскольникова о двух разрядах не просто в контекст ницшеанских грез, а в контекст вчерашней крепостнической реальности, низводя героя от «грядущего властелина» до идейного наследника Салтычихи. Платоновский миф о золотых и железных людях, упоминаемый Елисеевым, прорастает в навязчивом желтом цвете романа, потенциально иконно-солнечном. Касаткина выстраивает цепочку преображений Сони Мармеладовой: от образа Христа в исповеди Мармеладова, через священническую ипостась при чтении Евангелия, до проступающего в финале образа Богородицы. А трактат Агриппы, в котором говорится, что Авраам получает свое благословение и само свое новое имя через букву «h», отнятую от имени его жены, дает поразительное объяснение эпилогу. Раскольников, мысленно блуждавший во времена Авра­амовы, получает свое спасение не сам, но через духовную жертву Сони, отступающей для него из образа Христа в образ Богоматери, становясь для него второй Саррой. Так «смешная ссылка» на книгу XV века становится тем рычагом, который переворачивает пласты романного смысла, а фамилия книгопродавца Херувимова, отсылающая к песнопению «Честнейшую херувим…», оказывается прямым ответом на вопрос, вынесенный в заглавие переводимой им брошюры.

Блок работ Николая Подосокорского, посвященный наполеоновскому мифу, показывает, что теория Раскольникова была не эксцентричной выдумкой, а частью большого движения от Просвещения до русского сектантства. Сюжеты о «сне смешного человека» и его связи с «Комедией» Данте (К. Корбелла) и о босховском «возе сена» (Н. Подосокорский) раскрывают интертекстуальную и визуальную укорененность романа в большом европейском искусстве. Александр Криницын исследует мощный пласт платоновских и шиллеровских мотивов, показывая, что «справедливость» у Достоевского ведет напряженный диалог с античной и романтической этикой. Во втором томе читателя ждут тончайшие наблюдения над «энтомологией» Достоевского (Б. Тихомиров), над образом открытых дверей (Ю. Юхнович) и смены одежды (Я. Войводович), над ненадежностью переводов (Т. Боборыкина), над книжными иллюстрациями (Е. Степанян). Татьяна Боборыкина, кстати, в другой главе второго тома предложила блестящий анализ сцены в комнате Сони, где Раскольников, прежде чем признаться в убийстве, «машинально» пересаживается со стула на ее кровать — место ее греха и страдания. Боборыкина трактует это как телесный эквивалент признания, как жест, идущий из таких глубин подсознания, куда еще не проникла разлагающая диалектика героя. «Плоть мысли» здесь — это буквально плоть, и Достоевский, как хореограф, ставит мизансцену, в которой тело проговаривает то, что разум еще отказывается принять.

Двухтомник показывает, что «Преступление и наказание» — книга о фундаментальной ошибке человеческого духа, пытающегося освоить реальность через насилие и обладание вместо того, чтобы отдаться ей.


Александр Марков




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru