Егор Сенников. Расходящиеся тропы. Очерки России XX века — о тех, кто уехал, и тех, кто остался; Денис Краснов. От Алданова до Яновского. Двенадцать литературных портретов русского зарубежья; Павел Успенский. Травма эмиграции: случай Владислава Ходасевича.
 
№ 8, 2026

№ 7, 2026

№ 6, 2026
№ 5, 2026

№ 4, 2026

№ 3, 2026
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

скоропись ольги балла



Предмет внимания этой Скорописи — эмиграция как тип отношения человека к своей исходной, покинутой среде — культурной, человеческой, символической, предметной; то, что существование вне такой среды делает с человеком и что сам человек делает с таким нетривиальным существованием, в чем мешает человеку изъятость из своих первоначальных координат, в чем помогает. Как раз на рецензентском столе счастливо сошлись три книги, посвященные русским писателям-эмигрантам первой волны и написанные нашими современниками (уж конечно, ищущими в историях своих героев ответов и на какие-то собственные вопросы). Кстати, у этих книг есть и некоторые общие герои. Как же читают авторы судьбы своих предшественников, что они в них вычитывают и что дает нам, оставшимся и уехавшим, складывающаяся в результате картина?


Егор Сенников. Расходящиеся тропы. Очерки России XX века — о тех, кто уехал, и тех, кто остался. — М.: Индивидуум, Эксмо, 2026


История русской литературы с некоторых пор пишется разрывами, и эти разрывы, сама разрывность, похоже, вросли в ее структуру. Рассмотрением разрыва как структурного элемента нашего литературного самосознания и занялся прозаик, политолог, кинокритик, журналист Егор Сенников. Правда, он куда больше говорит о судьбах и характерах своих героев, чем о том, что они, собственно, написали.

Мысль автора о его героях выражена, еще прежде сказанного, в самом построении текста, дальний родственник которого, как бы громко это ни звучало, — «Параллельные биографии» Плутарха. В данном случае, действительно, звучит громковато; особенно при том, что сам автор предпочитает изъясняться как можно более негромко — скорее указаниями, чем утверждениями. Но мы же не о сопоставимой с Плутархом значительности сказанного, на это автор и не претендует, а всего лишь о дальнем структурном родстве: мышление парами жизней, не зависящих друг от друга, но имеющих при том между собой нечто общее. В каждой из глав берется по две жизни: одна — уехавшего, одна — оставшегося, и они — не то чтобы сравниваются, но располагаются рядом, чтобы читатель сам усмотрел все, что нужно. Единственное, что связывает героев, — год, в котором с ними произошло нечто решающее (скажем, дебютная книга Гайто Газданова вышла в тот же год, когда Демьяну Бедному заказали стихи о Сталине). Почти все это литераторы (есть исключения), — но, пожалуй, потому, что их жизни, выговоренные в текстах, видны более всего.

Двадцать девять глав в хронологическом порядке охватывают весь период советской истории — от свежего разлома (первая дата в книге — 1919-й) до разлома нового, в 1991-м, когда все раны первого уже вроде бы зарубцевались и рубцы изгладились. Таким образом, в своем историческом развитии прослеживается само существование людей с русскими культурными корнями по разные стороны границы советской России. Главы перебивают, придавая книге неравномерный ритм, три интермедии; парные герои есть и там: в первой — Макс Волошин и Бела Кун (один из немногих нелитераторов среди здешних героев — и единственный среди них иностранец), во второй — Владислав Ходасевич и Елена Феррари (была такая эми­грантская поэтка), в третьей — Вера Мухина и Зинаида Серебрякова. Классическая пара «оставшаяся / уехавшая», но почему-то не в главе, а в интермедии. Ведь и год для сопоставления есть: 1937.

Принцип парности, впрочем, проведен не так уж последовательно. У «оставшегося» Бориса Пильняка в 1926 году пары из «уехавших» по сути нет. Эту роль не вытягивает Созерко Мальсагов, «бывший офицер-белогвардеец ингуш», который было эмигрировал, да, поверив большевистской амнистии, вернулся, отсидел на Соловках и снова бежал на Запад (и издал там книгу о своем тюремном опыте, вот и все его литераторство). Но дело даже не в том, что о нем рассказано скороговоркой, второпях, — слишком уж разные у героев получаются весовые категории; Мальсагов выглядит здесь случайным. Фактически Пильняк — единственный главный герой своей главы. В 1928-м сопоставляются Лев Троцкий («обживавшийся» в ту пору в ссылке в Алма-Ате) и Пётр Врангель, — строго говоря, первого из них, вскоре покинувшего отечество, «оставшимся» тоже не назовешь.

Кроме уехавших и оставшихся, в книге есть и еще одна категория героев: вернувшиеся. Это и Лев Любимов (тоже оставшийся в 1963-м почти без пары — заканчивавший в том же году комментарий к «Евгению Онегину» Набоков проскакивает почти незаметно), и Ирина Одоевцева, и Алексей Толстой, и тот же (ненадолго вернувшийся) Мальсагов... но эта категория остается не очень отрефлектированной.

Мысль, лежащая в основе всего, такова: судьбы уехавших и оставшихся ответвились от ствола общей судьбы и стали претерпевать изменения независимо друг от друга. Что же делает с человеком выбор одного из вариантов судьбы, как меняет его? В какой мере сопоставимы уехавшие и оставшиеся, радикальны ли их различия в чем бы то ни было? Этого вопроса автор не формулирует прямо, но он прочитывается; ответ в сказанном возможно искать и находить. В отличие от другого вопроса, который — наивному читательскому сознанию — напрашивается, но здесь не чувствуется ни на каком уровне: а что, собственно, лучше (так и хочется поставить это слово в кавычки ввиду решающей его зависимости от критериев оценки. Уточнения же напрашиваются такие: что справедливее, достойнее, честнее, праведнее… по крайней мере, хотя бы конструктивнее) — уехать или остаться?

Сенников открыто и подчеркнуто уклоняется не только от ответов, но и от хоть сколько-нибудь выраженного оценочного суждения: «Я не выстраиваю — говорит он в предисловии, — иерархии судеб и не раздаю приговоры». Пожалуй, этого даже не хватает (тем более что все дела человеческие в конечном счете этичны, а эмиграция, казалось бы, — и подавно). Автор же упорно не поддается соблазну анализировать эмиграцию как жест, нагруженный этически, а уж тем более политически. Он склонен видеть в ней скорее случайность, ситуативную, во многом безотчетную вынужденность: «Люди, вышедшие из одного мира, оказались в разных историче­ских пространствах, не всегда отдавая себе отчет в том, как далеко их разносит судьба. Ехал поезд, а потом вагоны цепляли к разным составам, и кому-то — в Берлин, а кому-то — в Москву <…> важнее не сами решения, а то, что последствия этих решений раскрывались не сразу. Иногда — через годы, иногда — через десятилетия, а иногда — только после смерти».

Сенников не принимает как свою — по крайней мере, явно — ни одной из сторон. Он выключает в себе публициста (иногда оценки советской реальности, вполне определенные, проскакивают, но именно ее, а не героев). От его журналистского профессионального облика здесь — не пристрастность, но жанр, формат высказывания: он пишет очерками; как таковые эти тексты и писались — для телеграм-канала издания «Кенотаф». Вообще-то, кажется, в рамках кратких очерков его повествованию тесно. Избранная им позиция максимально близка к исследовательской (но не совпадает с нею): он наблюдает.

Отличается же позиция Сенникова от исследовательской тем, что он не делает выводов (ради которых, по идее, и трудится каждый исследователь). В целом его книга выглядит произведением художественным, искусство, которому она принадлежит, — скорее, кинематограф; и автор в этом фильме — не столько даже сценарист и режиссер (хотя и это тоже), сколько, главным образом, оператор. Он фиксирует видимое, дает чувственную картинку проживаемого. Убирает время, а с ним — дистанцию между нами и проживаемым, то и дело заговаривая о событиях многодесятилетней давности в настоящем времени. Превращает для нас завершившуюся, вроде бы, историю — в актуальное событие, о котором еще неизвестно, чем оно обернется.

«История не предлагает нам развилок», — почему-то считает автор. Но ведь вся его книга — именно о них.


Денис Краснов. От Алданова до Яновского. Двенадцать литературных портретов русского зарубежья. — М.: Nouveaux Angles: Бослен, 2025


Как ни удивительно, книга писателя, исследователя литературы русского зарубежья Дениса Краснова, возникшая явно независимо от книги Егора Сенникова, обнаруживает с нею некоторые общие черты. И это не только принципиальное уклонение от систематичности, еще более радикальное, чем у его коллеги: Краснов располагает свои тексты в порядке не алфавитном, как вроде бы обещает заголовок, и даже не хронологическом — по крайней мере, в порядке не той хронологии, что связана с жизнями его героев, а просто в порядке написания текстов о них (для портала «Год Литературы»), среди которых первым волею неведомых судеб оказался очерк об Александре Куприне, последним — о Дон-Аминадо. По какой причине выбраны именно эти герои и именно в такой последовательности — остается лишь домысливать; понятно, что от претензий на энциклопедичность / всеохватность это далеко; не говоря уж о том, что некоторые неминуемые, казалось бы, герои: Бунин, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Зинаида Гиппиус… остались за пределами книги, а также о том, что внимание автора сосредоточено исключительно на эмигрантах первой волны (что в подзаголовке даже не упомянуто, а зря). Свою избирательность Краснов, на самом деле, объяснил на презентации книги: те же Бунин, Иванов, Гиппиус, сказал он, «слишком известны и писать о них в формате короткого очерка нет смысла»1, — он писал о тех, кто известен недостаточно (недостает ли известности / прочитанности Гайто Газданову, Марку Алданову или тому же Куприну? а точно ли хватило известности, скажем, Борису Зайцеву, Юрию Терапиано, Глебу Струве? Ладно, не будем придираться…).

Несистематичность — проблема невеликая, потому что, как справедливо заметил автор, благодаря этому книгу можно читать с любого места, хотя и несколько затрудняет использование ее в качестве справочника — а ведь в этом качестве она тоже способна неплохо служить: каждый очерк автор снабжает «хроникой жизни» героя и перечнем его «основных произведений» с датами их издания. Зато публикация очерков в порядке их возникновения позволяет проследить развитие авторского способа видеть своих героев и говорить о них, — он явно эволюционирует: от беглого очерка-вспышки, каким представлен Куприн, до вполне основательного биографического, аналитического повествования, посвященного «сатирическому судье русской эмиграции» Дон-Аминадо — Аминаду Шполянскому. Со временем у автора созревает готовность обозначать место каждого из героев на литературной карте русского зарубежья: так, роль Владимира Вейдле определяется как стояние «на страже неумирающего искусства», Гайто Газданов оказывается «вольным критиком» своей литературной и человеческой среды, а один из ярчайших героев книги Василий Яновский — ее «дерзким живописателем», — или, по крайней мере, находить краткую формулу их работы: так Марк Алданов назван «историческим романистом, не верившим истории», а Антонин Ладинский — «романтическим бродягой»). Родство биографического мышления Краснова с таковым же Сенникова еще и в том, что оно, по крайней мере в начале книги, во многом кинематографично — автор сперва представляет героя в зримых картинках, а уж потом начинает его более-менее анализировать:

«Из русских писателей, оказавшихся на чужбине в первой половине XX века, всего сложнее представить в Париже именно Куприна», — говорит Краснов — и тут же себе и нам его в подробностях представляет — «физически, хоть сколько-нибудь осязаемо»: «этого невысокого, крепко сбитого человека на шестом десятке лет, с татарским прищуром глаз, подернутых грустинкой на добродушно округлом и таком безошибочно русском лице. <…> Вот он вышел поутру из дома на улице Оффенбаха, осмотрелся, нахмурился. <…> костюм-тройка сидит превосходно, узкий галстук сбился чуть вбок, но не портит картины, носки штиблет игриво поблескивают на парижском солнце…» (так и хочется сказать, стоило ли тратить на все эти обстоятельства столько повествовательного ресурса, этим ли интересен нам Александр Иванович?).

К слову сказать, по линии анализа автор в случае Куприна далеко не продвинулся, ограничившись по существу — иллюстрируемым цитатами — утверждением о том, что писатель очень уж томился в изгнании («Невозможность полнокровной жизни в этом великолепном, но чужом Париже для столь любившего щедрое буйст­во жизни Куприна…»), потому и вернулся.

Но по мере продвижения к концу книги повествовательская манера автора как будто созревает. Аналитичность нарастает, очерки насыщаются информативными деталями, а заодно нарастает и внимание к тому, что герои написали (в очерке о Куприне речь заходит вообще только об одном — «последнем, удивительном, хотя и совсем небольшом» его романе «Жанета», на основе которого и делаются все нужные автору выводы). Да, очерки неровные: Краснов то рассказывает о жизни своего героя начиная с детства, о его принципах и пристрастиях (Михаил Осоргин, Роман Гуль), то дает — краткий, плотный и вполне содержательный — конспект его жизни, ни на чем подробно не останавливаясь (Зинаида Шаховская); литературная работа каждого из них анализируется в очень разной степени — так, удивительным образом, минимум внимания достается ей в случае Газданова, речь идет почти об одних только его взглядах и ценностях. Стихи Антонина Ладинского, правда, анализируются, но почти исключительно чужими словами — цитатами из критиков-современников.

Будь все это более систематичным, возможно было бы, пожалуй, говорить о чем-то вроде ценностной истории русской эмиграции первой волны, по крайней мере, о наброске ее. Такой цели автор себе явно не ставит; его задача — в первую очередь заинтересовать читателя даже не столько текстами своих героев, сколько их личностями, вызвать человеческое сочувствие к ним и взволнованность ими. Это ему несомненно удается (а текстами Василия Яновского он, кстати, точно заинтриговывает).

Читатель же думает о том, что все, затронутое здесь, просто взывает к систематическому осмыслению: перед нами явно две параллельные, нет, переплетающиеся, но все-таки не совпадающие истории русской эмиграции — ценностная и литературная. О первой из них здесь кое-что рассказано, вторая лишь бегло намечена в некоторых точках. Было бы очень интересно прочитать обе в развернутом виде.


Павел Успенский. Травма эмиграции: случай Владислава Ходасевича. — Condé-sur-Noireau: Éditions Tourgueneff, 2025


На вопрос, как и почему именно так чувствовали себя в первой половине века уехавшие, подробно — правда, только на одном примере, зато основательно — отвечает в своей книге Павел Успенский. Единственный из авторов этого обзора, он выстраивает безупречную в своей логичности систему (у этого оказывается и оборотная сторона: как свойственно безупречно выстроенным системам, она вытесняет возможности иного, альтернативного видения обсуждаемого предмета — тогда как и Сенников, и Краснов оставляют такому видению много шансов). Автор — филолог (доктор филологических наук, профессор НИУ ВШЭ), но подходит к вопросу с таким вниманием к его психологической стороне, что едва ли не перетягивает весь разговор с территории филологии — в область психологии, даже психопатологии.

(В некотором смысле автор, правда, все-таки остается на территории если не совсем уж филологии, то, во всяком случае, теории культуры, одно из влиятельных научных направлений в которой, начиная примерно с конца XX века, — теория травмы, восходящая, в свою очередь, к «важной и противоречивой», как говорит сам исследователь, работе Зигмунда Фрейда «По ту сторону принципа наслаждения» (1920): «Гуманитарное ответвление trauma studies, — говорит исследователь, — предполагает использование как филологического, так и психологического инструментария, что позволяет анализировать тексты как продукт психологической травмы».)

Мысль Успенского в этом исследовании состоит в том, что Владислав Ходасевич — «крупнейший поэт русского модернизма, литературный критик, пушкинист и мемуарист», — проведший в эмиграции «последнюю треть жизни», воспринял отрыв от своей исходной среды — особенно после того, как весной 1925-го «стало понятно, что возвращение невозможно» — как травму, результат ее — как инвалидность, и это наложило решающий отпечаток и на его самовосприятие («его психологическое состояние, — пишет автор о Ходасевиче в 1922–1939 годах, — можно охарактеризовать как длительный кризис идентичности»: принять себя в том варианте, какой сложился за пределами России, не удавалось и не удалось), и, вследствие того, на все, что он писал в эти годы, от интонаций до системы образов, до, в конце концов, выбора тем и форм литературной работы. «…опыт эмиграции, — говорит автор, — оказался для Ходасевича слишком травматическим состоянием, что привело к возникновению ущербной идентичности, постоянно отыгрываемой в поэзии. Поскольку травма эмиграции разрушающим образом воздействовала на стихотворное творчество, Ходасевич замолчал как поэт. Это заставило его обратиться к биографиям Державина и Пушкина, что позволяло найти матрицу описания собственной жизни. Более того, Ходасевич пытался находить переклички между своей судьбой и судьбой поэтов прошлого, чтобы вновь обнаружить в себе поэта. Эти попытки не увенчались успехом: каждое обращение к образу великого поэта приводило в идентификации не с ним, а с его сниженным “двойником”».

В конце концов получается, что предметом обсуждения становится не столько литературная работа Ходасевича как таковая — она рассматривается, фактически, как совокупность симптомов, — сколько его личность, оказывающаяся, в свою очередь, личностью пациента (поэтому в рассмотрение вовлекаются не только проза, стихи и литературная критика Ходасевича, но и разного рода «эго-документы» и «биографические нарративы»: по ним реконструируется травма). Таким образом остается непонятным, почему вдруг человек, целиком сосредоточенный на собственных травмах и их безуспешном преодолении, настолько считающий себя разрушенным, что, в итоге, и становится таковым, человек, у которого вся литературная работа сместилась в область поражения и проговаривания его на разных материалах, оказался притом одним из крупнейших поэтов своего времени — каким не переставал быть и в эмиграции, этого автор не оспаривает. Вот это надо было бы, кажется, все-таки продумать: как соотносятся между собой катастрофическое (ну допустим, что оно действительно было таковым на протяжении всех семнадцати последних лет жизни поэта) самовосприятие пищущего и то, что написанное им было воспринято современниками — и продолжает восприниматься нами — как очень значительное (то есть никаким поражением, в конечном счете, признано быть не может).

Действительно, на вольного читателя (на то он и вольный, чтобы своевольничать) — при всей убедительности доказательств, приводимых автором в пользу своей концепции, — сказанное в книге производит впечатление некоторой редукции всего происходившего с ее героем по ту сторону российской границы к проживанию и выговариванию травмы. Автор, на самом деле, и сам признает известную однобокость своего построения, тем более что на нехватку при разговоре о позднем Ходасевиче «привычного историко-литературного контекста» ему, по его словам, не раз указывали коллеги-филологи. Эту нехватку он компенсирует в довольно обширном послесловии «о стихах, контекстах и подходах», где соотносит стихи «Европейской ночи» «с литературной традицией и актуальным литературным контекстом», связывает «эмигрантского Ходасевича» с поэзией Некрасова, с прозой Герцена, вообще с «той линией классики, которая вглядывалась в судьбы простых людей и задавалась социальными вопросами», с Иннокентием Анненским — с одной стороны; с другой же — встраивает его героев-инвалидов и «антиэстетических персонажей» «в традицию изображения уродства и физической неполноценности, характерную для мировой культуры вообще и модернизма в частности», начиная с «Цветов зла» и «Парижского сплина» Бодлера; находит его эмигрантской лирике соответствия в поэзии немецких экспрессионистов и эмигрантских поэтов-авангардистов (например, Бориса Поплавского). И замечает притом — совершенно справедливо: «…психологический взгляд не отменяет взгляда историко-литературного и даже дополняет его».

Вольному же читателю остается лишь воскликнуть, что ощутимо недостает исследований — именно исследований со всем присущим им стремлением к объективности, а не лирических пристрастных высказываний — о конструктивных, стимулирующих аспектах смены (особенно — радикальной) культурной и символической среды, внимательного анализа таких аспектов. Ждем возможности их прочитать.



1 https://godliteratury.ru/articles/2025/12/07/centrforvard-ianovskij-i-drugie-figury-pervoj-volny-russkoj-emigracii



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru