«И все это мы когда-нибудь вспомним». Несколько мыслей о романе Владимира Набокова «Дар». Слава Сергеев
 
№ 8, 2026

№ 7, 2026

№ 6, 2026
№ 5, 2026

№ 4, 2026

№ 3, 2026
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ЭССЕ




Об авторе | Слава Сергеев родился в 1965 году. Окончил Нефтяной институт им. Губкина, четыре курса Литературного института им. Горького. Десять лет работал геологом. Печатался как прозаик в журналах «Знамя», «Континент», «Дружба народов», «Новое литературное обозрение», «ОМ», «Нева» и других. Автор пяти книг прозы и книги эссе, статей и интервью на темы русской и зарубежной классической и современной литературы «Не все поправимо» (2025). Художник-коллажист. Участник лонг-листов премии «Национальный бестселлер» (2007 и 2012) и шорт-листа Фестиваля имени Сергея Довлатова «Заповедник» (2015). Переведен на итальянский и испанский языки. Предыдущая публикация в «Знамени» — «История одного разочарования. К 200-летию М.Е. Салтыкова-Щедрина. Биографические обстоятельства возникновения книги “История одного города”» (2026, № 2).




Слава Сергеев

«И все это мы когда-нибудь вспомним»1

Несколько мыслей о романе Владимира Набокова «Дар»


Вступление


Итак, мебельный желтый фургон. Мы вышли из дома у метро «Клейст-парк», вечером, около 8 часов, в ноябре 202… года. Мимо проехал «Фольксваген» старой модели, за рулем сидел бородатый турок или араб, на лобовом стекле красовалась переводная картинка «Free Palestine», выглядевшая, как эмблема послед­них месяцев. Было холодно и уже не первый час темно, немка средних лет в синем шерстяном пальто с пакетом из супермаркета прошла мимо и, слегка кивнув нам (мы виделись во внутреннем дворике день назад), открыв магнитным ключом дверь подъезда, вошла внутрь.

Двинувшись по нашей тихой и уютной Гроссгершенштрассе (дословно — улица Большой деревни Гершен; поиск в интернете быстро показал, что тишина эта, увы, обманчива, в 1914 году где-то здесь находился мобилизационный пункт), мы довольно быстро дошли до турецкой вафельной на углу большой Хауптштрассе (в переводе — Главной улицы, тяжелые бои в апреле 1945 года — Берлин весь такой, лучше не смотреть), в глубине вафельной сидело много женщин в черных хиджабах и даже паранджах, а также мужчин с бородами, как у водителя старого «Фольксвагена» со стикером «FP» — но ведь это просто обычай и национальная одежда — nichts Besonderes; и мы медленно пошли по Груневальд­штрассе мимо Университета искусств, где на здании висели разноцветные флаги — трехцветные и двуцветные, а также университетский, корпоративный, с какой-то очередной башенкой на белом фоне. «Интересно, не нужны ли им русскоязычные преподаватели?» — почти машинально подумал я, понимая, может быть, всю глупость и неосновательность своего предположения — сколько мест в МГУ для людей, говорящих только по-немецки: два или даже три?.. Но все-таки подумал.

Итак, Груневальдштрассе, Кунсте институте, потом сквер, а с той стороны — салон красоты и музыкальная школа; туда водят детей, как и в Москве, и водили в Иерусалиме, и еще где-то, а теперь не водят — из-за обстрелов и ужасного звука воздушной тревоги. Нужно дойти до Несторштрассе, 22, ориентир — кирпичная кирха на Хохмайстерплац, идти еще примерно минут сорок… Подумал: вот бы все это описать, «но кто-то внутри него, помимо него, все это уже принял, записал и припрятал…»



1. Яша Чернышевский — альтер-эго автора?


Заранее хотим сказать, господа и дамы, что мы немного робеем, так как в основе нашего небольшого эссе, конечно, «лежит что-то глубоко бестактное, режущее и оскорбительное… В наше горькое, нежное, аскетическое время нет места для такого рода озорных изысканий, для праздной литературы, не лишенной к тому же какого-то надменного задора…» — что есть, то есть. Сказав это и мысленно поблагодарив далекую тень, на «мраморе руки» которой присели перелетные птички, — начнем.

Мебельный фургон, экстравагантная пара — он в зеленом войлочном пальто, она в каракулевом жакете — у подъезда, квартирная хозяйка с издеватель­ской для одинокого приезжего фамилией Stoboy, убогий пенал очередной съемной комнаты в двух тысячах километров от ставшего запретным родного дома — это все предисловие, интродукция…

Не будем терять время и журнальное место, итак: главный герой — Фёдор Константинович Годунов-Чердынцев (о перекличке фамилии с названием пушкинской трагедии писали все), молодой русский эмигрант, начинающий литератор, портрет русского художника в эмигрантской юности. Время действия — 1920-е годы, примерно середина. Место действия — Берлин после Первой мировой войны, переполненный русскими беженцами, которых привлекало чудовищное падение марки (номинал 1 000 000 до реформы 1926 года был нормой, столько стоил хлеб) — и значит, относительная дешевизна жизни. Любопытно, что недавняя жестокая война, длившаяся больше четырех лет и унесшая несколько миллионов жизней с обеих сторон, никого не останавливала — Берлин 1920-х годов стал одним из главных центров русской эмиграции.

Роман начинается практически с рецензии на первый, только что вышедший сборник стихов главного героя (покупка миндального мыла в ближайшей лавочке и небольшая прогулка не в счет), рецензия обсуждается иронически, приводятся стихотворные картины детства и утраченного петербургского рая-дома, и главное в ней, кроме экспозиции — это сюжетная дорожка в квартиру родителей покончившего с собой молодого русского поэта-эмигранта, примерно одногодки нашего героя, со странной для этнического еврея фамилией Чернышевский.

Таким образом буквально с первых страниц говорится об одной из главных тем романа — критическом обсуждении темы и биографии одной из главных революционных икон (или идолов, с какой стороны посмотреть), Николая Гавриловича Чернышевского — через 10 лет после победы большевиков в Гражданской войне в России и 13 лет бегства семьи Набоковых из белого Крыма — историки литературы считают, что роман начат в 1933-м — это было очень актуально2.

Как известно, отец Чернышевского был священником с именем божественного вестника — Гавриила, как и тезка, активно миссионерствовал среди иудеев, а новокрещаемых наделял своей фамилией. Так родители самоубийцы стали когда-то Чернышевскими, а их сын Яков погиб нелепо, отравившись европей­ской культурой начала ХХ века — попав в triangle и застрелившись от несчастной любви к сопернику-немцу, который любил ее, а она вроде бы его, Яшу; прекрасную даму прямо так и звали — Ольга, о пародии на triangle пушкинского «Евгения Онегина» также писали все, но, на наш взгляд, есть один важный и не всеми учтенный момент — если позволите, я сразу к делу: Яша Чернышевский — одно из альтер-эго автора.

Объяснимся.

То, что Набоков думал о самоубийстве в берлинский период его жизни, можно найти в его письмах, обычно это связывают с болезнью (псориаз, письмо Вере 1937 года: «я достиг грани самоубийства»), и главное — в творчестве. Виктория Лебедева из Ельца, университет имени Бунина — главного литературного соперника Набокова во времена европейской эмиграции — подробно рассмотрела этот вопрос, насчитав в статье, опубликованной в 2020 году, семь русскоязычных рассказов Набокова, посвященных этой теме («Удар крыла» 1923 года, «Случайность» 1924 года, «Письмо в Россию» 1925 года, «Сказка» 1926 года, «Оповещение» 1934 года, «Лик» 1938 года, «Василий Шишков» 1939 года), но нас интересует не морфология и статистика, а движущие силы — просто так, повинуясь литературной моде (Леонид Андреев, Бунин, Чехов, в конце концов), столько рассказов на эту тему не пишется.

Кстати, не только рассказы — интернет подсказывает, что в 1923 году Набоков написал пьесу «Смерть», в которой влюбленный студент просит яд у мужа любимой женщины, получает его, принимает и далее ведет с мужем диалог из небытия — но это уже следующий важный вопрос для Набокова и отдельная тема, которой мы коснемся позже. А также, помню, будто вчера, ночной книжный напротив Российской государственной библиотеки в Москве, 2010-е годы, зима, снег, далекая красная звезда на Боровицкой башне, ночной симпатичный бариста-узбек в магазинном кафе, белая маленькая серия «Азбуки», было не очень дорого, неплохо издано и удобно носить в кармане пальто — Набоков в 1930 году написал известную повесть «Соглядатай», где герой, публично битый ревнивым мужем любовницы, тоже пытается совершить самоубийство, но, кажется, неудачное. Герой «Соглядатая», кстати, очень похож на героя «Дара» и, похоже, предшествует ему — это одинокий русский эмигрант, зарабатывающий на жизнь репетиторством.

В психологии все эти тексты назвали бы проекцией, это один из видов психологической защиты, на котором, возможно, держится литература с древнейших времен — писатель вкладывает свои чувства в другого (в вымышленный персонаж), и таким образом облегчает собственные — теперь его переживания принадлежат не ему или не только ему, а еще и кому-то другому3. Таким образом, внутренний конфликт, во-первых, вербализируется, что всегда облегчает ситуацию; во-вторых, выносится как бы вовне; а в-третьих, происходит так называемое отыгрывание или отреагирование: литература — это своего рода внутренняя психодрама, где субличности — литературные герои одного человека — автора — вступают в диалог и общение между собой. Таким образом происходит знаменитая сублимация, когда боль или страх собственной проблемы становятся меньше, делаясь проблемой персонажа, которую автор может решить, как и когда он хочет, да еще и разбавляются иронией, сарказмом, гневом, ужасом или какими-то другими чувствами — добавьте по вкусу и необходимости.

Случай Яши Чернышевского — это классическая иллюстрация всего вышесказанного. Конечно, мы можем найти в окружавшей Набокова реальности случаи самоубийства поэтов (например, нелюбимого им талантливейшего Бориса Поплавского, умершего в 1935-м) и не поэтов — интернет-проект «Полка» приводит случай двойного самоубийства русских студентов в Берлине, о котором в свою очередь в 1928 году писала газета Гессена «Руль», где Набоков регулярно печатался, — планировалось тройное, одна девушка, слава Богу, не решилась. Или почти самоубийца, на взгляд любого осторожного человека, поэт и член партии эсеров Леонид Канегиссер, застреливший председателя Петроградской ЧК Урицкого в 1918 году — в первой публикации романа в журнале «Современные записки» (1937) Яша и его стихи характеризуются как «смесь Ленского и Канегиссера»4.

Но, описывая с отстраненной иронией трагическую нелепость Яшиного самоубийства и с той же, чуть приглушенной сочувствием иронией говоря о горе его родителей, где отец сошел с ума, а мать открыла любительский литературный салон, чтобы бежать от одиночества, на наш взгляд, Набоков разыгрывает перед читателем и самим собой то, что могло бы произойти в его жизни — поддайся он искушению. Мрачная нелепость и бессмысленность этого поступка, разукрашенного поэтами и писателями конца ХIХ — начала ХХ века в яркие и фальшивые краски — вот главная антимотивация для героя и самого Набокова, который, не жалея читателя и романного места, описывает вымышленную трагедию вымышленного поэта, причем описывает ее в декорациях и деталях русского Серебряного века, особенно нелепо выглядящих в послевоенном и чужом Берлине 1920-х годов.

Кстати, любопытно, что именно отец Яши, еще не окончательно погрузившись в безумие, подсказывает Фёдору Константиновичу одну из главных и скандальных тем будущего романа — уже упоминавшуюся критическую биографию Чернышевского, автора любимого романа Ленина «Что делать?», столетний юбилей которого широко праздновался в 1928 году в СССР и, конечно, освещался русской эмигрантской печатью… Возможно, Набоков разговаривал о Чернышевском еще со своим отцом, то есть разговаривал почти наверняка, но это сейчас не так важно — мы не ставим перед собой задачу непременно связать все факты романа с фактами так называемой реальной жизни, хотя, наверное, это было бы соблазнительно. Сейчас важно то, что, написав эту биографию, Набоков решает еще одну очень серьезную проблему, свою и не только свою — он понижает трагический градус своего отъезда и — шире — большевистского переворота 1917 года вообще, который многие его товарищи по несчастью справедливо рисовали исторической трагедией, крушением привычного мира, изгнанием из рая, в разных вариантах испытывая перед ним ярость (Бунин, Зинаида Гиппиус), подавленность (Куприн), постепенное принятие (евразийцы, Алексей Толстой) или разнонаправленное (и «за», и «против» красной России) чувство вины (сменовеховцы, Бердяев).

37–38-летний Набоков времен «Дара» устами Фёдора Константиновича говорит об истории революционного движения, и истории одного из главных его героев, как о нелепом водевиле в исполнении нелепых, полуграмотных, плохо понимающих страну, в которой они живут, действующих лиц, при этом не переходя на прямую критику и публицистику — таким образом уменьшает собственную боль и, возможно, дает себе надежду на возвращение — водевиль, поставленный глупцами для глупцов, должен быстро закончиться?..

Тут ошибка, почему и откуда — разбирать здесь не будем, но можно сказать несколько слов о знаменитой «аполитичности» Набокова и ее возможных причинах.



2. «Не любил» политику


Как известно, отец писателя, Владимир Дмитриевич Набоков, аристократ, бывший камер-юнкер двора (разжалован в 1905-м), депутат Государственной думы I созыва, управляющий делами Временного правительства, активный дея­тель партии конституционных демократов в России и эмиграции (etc., мы перечислили здесь не все должности и титулы), был застрелен русским фашистом Сергеем Таборицким во время покушения на главу кадетов Павла Милюкова на политическом собрании в Берлине в марте 1922 года. Милюкова русские фашисты считали одним из губителей России и династии Романовых — по привычке идиотов всех стран (соединяйтесь) называя врача виновником смерти больного, отказывавшегося принимать лекарства…

Различные источники говорят об обстоятельствах смерти по-разному: кто-то о случайном выстреле, кто-то о том, что Набоков-старший пытался разоружить Таборицкого. «Википедия» пишет, что он сбил с ног и удерживал на полу второго террориста, Петра Шабельского-Борка (Попова). Иосиф Гессен, издатель газеты «Руль» и друг Набокова-старшего, говорит, что отец будущего писателя схватил Шабельского-Борка за руку и выбил пистолет, а Таборицкий пытался его освободить и дважды или трижды выстрелил Владимиру Дмитриевичу в спину. Эта нелепая и неожиданная смерть, буквально исчезновение близкого человека, которого будущий писатель видел за несколько часов до того (Набоков по странному и страшному совпадению в это время находился в Берлине, приехав из Англии, где учился, встретиться с тогдашней возлюбленной и родителями), была, конечно же, огромной травмой и потерей для молодого человека неполных 23 лет, потерей, которую он ощущал долгие годы и которую пытался частично восполнить в романе… Но об этом тоже чуть позже.

Сергей Таборицкий получил в Веймарской Германии за убийство 14 лет, из которых отсидел только пять (амнистия, господа и дамы, и он сказал, что вовсе не хотел убивать этого приятного господина, а просто пытался помочь товарищу), после прихода нацистов к власти занял в Рейхе серьезную государственную должность и дожил до преклонных лет в ФРГ без всякого преследования — умер в 1980 году, пережив почти всех детей убитого. Негодяи часто бывают долгожителями — уколы совести и сомнения вредны для вашего здоровья… Шабельский-Борк также активно работал на благо Рейха, после Победы бежал в Аргентину и умер в 1952 году от болезни. Божий суд? Etc., etc. — но никто не был наказан судом человеческим.

На следующий день после убийства Милюков поехал на какой-то торжественный обед с немцами, хотя некоторые веймарские министры, по словам Гессена, на обеде не были — в знак соболезнования…

Так вот, убийство отца и возникшая психологическая травма показали нашему герою, насколько опасное и неблагодарное дело политика. Показали настолько наглядно, что он всю жизнь пытался держаться от нее подальше. В биографии Набокова работы известного профессора и историка американской литературы Алексея Зверева приводятся очень интересные факты, что не только в предвоенной Европе, но даже во время Второй мировой войны, в далеких и относительно спокойных США, в то время ближайшего союзника СССР, Набоков демонстративно воздерживался от политических высказываний сочувствия и осуждения — как СССР, так и его союзникам и противникам5. Из фактов, приводимых Зверевым, можно сделать вывод об отсутствии у Набокова политических симпатий к красной России, в то время изнемогавшей в борьбе с гитлеризмом, но мы полагаем, что имела место и причина, о которой мы говорили чуть выше, — страх участия в «политике». Любого участия. Этот страх писатель прятал и скрывал под маской иронии, отстраненности («нелюбви» к политике) и даже высокомерия.



3. Отец


Теперь несколько слов об отце героя, повторимся, героя, не автора — ему посвящена отдельная большая глава. В главе описывается вымышленный персонаж — богатый и знатный русский путешественник, описывается подробно и со многими деталями из вымышленной и немногими из реальной жизни. Причем странно, при чтении возникает ощущение, что все это знакомо, что вы где-то это уже не раз читали: и описание быта дворянской усадьбы, и о любви героя к отцу — как автор, поглощенному собиранием бабочек — отцу, который однажды исчезнет… У Бунина? Алексея Толстого? Даже Чехова? У всех сразу?

Прототипом путешественника скорее всего был знаменитый Николай Пржевальский, его имя даже дважды упоминается в романе в виде авторского указателя, но известные биографы и исследователи Набокова (Брайан Бойд, Александр Долинин) называют и Петра Семёнова-Тян-Шанского, и Григория Грум-Гржимайло, а мы бы добавили — исходя из деталей, приведенных Набоковым, — Владимира Арсеньева, будущего героя знаменитого фильма Куросавы «Дерсу Узала» — путевые очерки и проза которого публиковались в России и СССР и, конечно, попадали в эмиграцию. Кстати, он мог быть заочно знаком с отцом Набокова — в 1917 году Арсеньев стал комиссаром Временного правительства по делам коренных народов на Дальнем Востоке. Не можем удержаться от красок времени: сам путешественник «предусмотрительно» умер в 1930 году, хотя и подвергался политическим преследованиям — но все было относительно без­обидно, а его молодая жена и публикатор трудов Маргарита Арсеньева была арестована и убита (расстреляна) в 1938-м — кто бы мог подумать, оказалась «япон­ской шпионкой»… Зина Мерц, подруга Фёдора Константиновича, жаловалась, что в Берлине ей приходится работать с идиотами и пошляками-немцами, но знаете, лучше работать с чужими идиотами, чем получить пулю от своих негодяев.

Что-то мы заговорили афоризмами, вернемся лучше к отцу героя. Описание его и любви к нему Фёдора Константиновича настолько подробно, что где-то в середине у нас возникло раздражение и вопрос «зачем?»: зачем эта подробная выдумка, подробная до черного, усыпанного звездами неба в центральноазиатской экспедиции отца, и сцен чаепития с ним в большой русской усадьбе под Петербургом? Зачем, если большинство русских зарубежных читателей Набокова в конце 1930-х годов, когда роман (не полностью) вышел в эмигрант­ском журнале «Современные записки» в Париже, и даже часть читателей в начале 1950-х, когда он вышел в Америке книгой, знало о трагедии, случившейся в семье Набокова, и понимало, что перед ними — абсолютный вымысел?

Да, это описание имеет и решает литературную задачу — оно рисует то, что обычно называют внутренним миром главного героя, молодого человека, вы­брошенного революцией из родных мест, и это было, в общем, хорошо знакомо русскому зарубежному читателю предвоенных лет и должно было ему понравиться — такие книги, воссоздающие утраченную русскую жизнь, были тогда популярны («Жизнь Арсеньева» Бунина, первое издание в 1930 году; «Юнкера» Куприна, первое издание в 1933 году), но подсознательная задача Набокова при написании этой главы, на наш взгляд, другая.

Какая? Ответ опять находится в памяти о тех ужасных днях, неделях и месяцах, которые последовали за мартом 1922 года и выстрелами Таборицкого. По-видимому, пустота, пролом в душевной и психологической жизни Набокова был столь зияющ и огромен, что его не могло залечить ни время, ни любовь к Вере — они познакомились в мае 1923 года, а до знакомства с Верой Набоков был влюблен в другую русскую эмигрантку — Светлану Зиверт — и даже сделал ей предложение, но ее родители выступили против (во-первых, Светлана была очень молода, 16 лет, а во-вторых, кто захочет полунищего, хотя и родовитого поэта в мужья для любимой дочери?), и молодые люди расстались за несколько месяцев до знакомства Владимира с Верой. Дело не в ветрености молодого Набокова, а в том, что он искал выход из своего одиночества… Нужно здесь сказать, что в Берлине в 1920-х годах жило и работало несколько знаменитых в будущем психологов (достаточно назвать имена Карен Хорни, Мелани Кляйн и Фредерика (Фрица) Перлза, но были и другие), однако Набоков в психологию, как известно и увы, не верил. В Бога он тоже, в общем, не верил — мы это здесь еще обсудим.

И, его психика снова прибегла к волшебной палочке всех художников и поэ­тов, очередной «проекции» — спасительному созданию вместо истории безнадежной, кровавой и страшной — истории печальной, но красивой и, главное, с открытым финалом: отец героя не погибает почти на его глазах, а просто не возвращается из очередной экспедиции; да, им с матерью сообщают о его гибели по пути в Россию, но они не верят и продолжают ждать… Причем скрупулезность, с которой воссоздаются обстановка и детали этой вымышленной истории — оттуда же, это «реконструкция», это воссоздаваемая выжившими обитателями обстановка новой квартиры или дома после попадания в преж­ний артиллерийского снаряда — чем больнее и страшнее, тем подробнее и, главное, правдоподобнее. Странным образом такая реконструкция переводит (сублимирует) травматические переживания в художественные образы и снижает душевную боль — не зря глава об исчезнувшем отце идет сразу после главы о самоубийстве молодого поэта.

Спустя много лет в автобиографии «Память, говори» (на английском — в 1951 году, по-русски книгой издана в 1954-м) Набоков вернется к теме отца и, кроме не совсем точного описания сцены убийства, даст читателю украшенную версию, напишет, что его отец сознательно закрыл собой Павла Николаевича Милюкова, и эта версия станет почти общепринятой, ее потом будут повторять биографы. В мемуарах Набоков расскажет о дальнем предвестнике берлинской трагедии, едва не состоявшейся дуэли отца с главным редактором известной консервативно-монархической газеты «Новое время» осенью 1911 года. (Как меняется содержание известных названий журналов и газет, господа и дамы…)

Дело в том, что антипатия монархистов к сторонникам конституционной монархии в России (то есть к ее возможным спасителям) была давней — еще задолго до революции Набоков-старший и Милюков подвергались травле в монархической прессе. Но когда в «Новом времени» вместо привычных обвинений в пособничестве «мировому заговору» появилась статья о том, что Владимир Дмитриевич женился на матери Набокова из-за ее денег, он вызвал исполняющего обязанности главного редактора Михаила Суворина (сына знаменитого издателя Алексея Суворина) на дуэль. Впрочем, в книге «Память, говори» имена людей и газет не называются… При всей кажущейся опереточности этого вызова — какие дуэли в ХХ веке?! — к нему готовились серьезно, по словам Набокова, его отец брал регулярные уроки фехтования.

Суворин от вызова уклонился, вступив в публичную полемику по формальным поводам, дуэль, слава Богу, не состоялась, но Набоков замечательно описывает ужас начитанного двенадцатилетнего подростка, бегущего после школы (Тенишевского училища) вверх по лестницам их дома на Морской, чтобы еще раз обнять отца перед его предполагаемой поездкой на Черную речку или под дуло полковника Мартынова6.

Наверное, страх перед «политикой» начался еще тогда — «у меня не было носового платка» и «предстояло пройти еще десяти годам до той ночи в 1922 году, когда в берлинском лекционном зале мой отец заслонил докладчика...» — напишет Набоков.



4. Зина, Вера и Ирина


Третья глава «Дара» посвящена любви героя к падчерице своего квартирного хозяина с многое говорящей любителям истории русской литературы начала ХХ века фамилией Щёголев7. Любовь, которая избавит его от одиночества и уведет от потерь, любовь с прилагающимися обстоятельствами ее жизни, до некоторой степени рифмующимися с обстоятельствами героя («Вообрази: я здесь одна, / Никто меня не понимает») — она тоже из России, тоже эмигрантка, не очень желанный гость в Европе, но не очень желанный гость вдвойне — еще и в своей семье, она еврейка по отцовской линии, и ее мать после неожиданной смерти отца (как у героя), почему-то вышла замуж за русского монархиста-антисемита. Видимо, от любви к покойному мужу. Если бы это был реальный человек, он бы мог знать Таборицкого и Шабельского-Борка…

Симпатия начинается с автографа — Зина Мерц знает, что этот странный, спящий до часу дня новый молодой жилец — поэт, и более того, она когда-то раньше купила книжку его стихов. Первую книжку… Купила книжку, чего же боле, что я могу еще сказать — роман развивается довольно быстро, как и у прототипов, и вот Фёдор Константинович уже целует героиню в том самом сквере у евангелической кирхи на Несторштрассе в Берлине, которую знают все набоковеды и набокоманы мира: «Это был ветреный и растрепанный перекресток, не совсем доросший до ранга площади, хотя тут была и кирка, и сквер, и угловая аптека…». И «кирка», и сквер целы до сих пор, и я там был, и мед я пил... Возможно, мне сейчас кажется, но в наш вечер осени 202... года я видел там даже шмыгнувшего мимо кота, и в сквере росли крепкие немецкие и почти геральдические дубы.

Писать о счастливой любви очень сложно, сложно потому, что счастье всегда сбивается на набор банальностей — ведь все счастливые семьи похожи друг на друга. «Милый мой, радость моя, — воскликнула она. Неужели это все правда — этот забор и мутненькая звезда? Когда я была маленькая, я не любила рисовать ничего некончающегося…». Приходится вчитываться: «не-кон-ча-ю-ще-го-ся…». А?

Но за несколько страниц до того, почти на дне этого романа, на самой середине его реки, спрятан ключ не ключ, иголка не иголка, а все-таки и ключ, и иголка от вышедшей через 18 лет самой знаменитой книги Набокова: «Эх, кабы у меня было времячко, я бы такой роман накатал… Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пес, — но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, — знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, — знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти… Что делать? И вот, недолго думая, он, видите ли, на вдовице женится… Время бежит-летит, он стареет, она расцветает — и ни черта. Пройдет, бывало, рядом, обожжет презрительным взглядом. А? Чувствуете трагедию Достоевского?..», — говорит Фёдору Константиновичу Щёголев.

Этот отрывок известен и часто цитируется, это как будто бы пресс-релиз, summary, краткий пересказ фабулы и завязки сюжета будущей «Лолиты».

Но мы хотим обратить ваше внимание даже не на то, что он цитируется в контексте истории (главы) Зины Мерц, а что он — о Зине, прототипом для которой, как считают многие,  была жена Набокова — Вера Евсеевна Слоним, и многие детали отношений с Зиной более или менее совпадают с деталями отношений с Верой в начале их знакомства.

То есть этот отрывок о Вере? Он имеет к ней отношение? Какое?.. Если нет, то почему он именно здесь?..

Конечно, истории о девочках-подростках в стихах и прозе Набокова встречались и раньше 1937-го, когда писалась эта часть «Дара» (смотрите, например, берлинское стихотворение «Лилит» 1928 года), но знакомы с Верой они были с 1923-го и, чтобы так прочно привязать эту историю к истории Зины, учитывая то, что Вера это прочтет и прочла… Зачем? Или Вера для успеха литературы мужа была готова пойти на все?

Или чтобы сделать Зину (и Веру) не только спасателями, но и записать их в спасенные?

Обратившись к биографии Веры Слоним работы Стейси Шифф, изданной еще в далеком 2002 году замечательным московским издателем Ольгой Морозовой и переизданной с тех пор не раз гигантами отечественного книгоиздания, мы, конечно же, ничего не нашли — только упоминание, что к девочкам-подросткам, Вере и ее сестрам, в предреволюционные годы ходили какие-то учителя, но ходили и ходили — к кому они не ходили?! — и Вера Набокофф, сжегшая почти все свои письма к мужу, не была бы Верой, если бы оставила хоть какие-то следы такой истории8.

Сам же Набоков говорил, что «Лолита» началась, когда он прочитал газетную заметку об обезьянке, долго прожившей в клетке у хозяина, в обычной квартире, etc., etc. Однако, этой заметки потом найти не удалось — скорее всего, это очередная литературная игра писателя.

Зато, перечитывая книгу Шифф, мы увидели, как много общего в историях счастливого петербургского детства и последующей эмиграции семьи Набокова и семьи его жены, хотя, вероятно, не будь революции, вряд ли бы траектории их жизней пересеклись — высшая петербургская аристократия и разбогатевшая еврейская буржуазия принадлежали к разным кругам петербургской жизни — Вера много рассказывала Шифф о бесконечных «рогатках» на пути евреев в России до самого февраля 1917 года. Возможно, эти «рогатки» и связанные с ними унижения (унижение, которое вы испытываете в личном автомобиле с шофером, тоже остается унижением, хотя и отличается от аналогичного чувства в трамвае), развили в Вере то, что Набоков в романе, говоря о своей героине, назовет «болезненно заостренной гордостью»9… Но достаток, дом и счастливое детство, необходимость бегства, опасный путь из охваченной Граждан­ской войной России на юг, а потом в Европу — очень похожи у Набоковых и Слонимов, отсюда возникшая между Верой и Набоковым близость, выдержавшая испытание временем и даже изменами… О «Лолите» же Вера говорила как надо: о «беспомощном ребенке» и «ее жалкой зависимости от чудовищного Г.Г.» — скандал при выходе произошел изрядный, хотя думаем, он и в подметки не годится тому, что могло бы произойти сейчас.

Кстати, об изменах. Когда в начале 1937 года Набоков жил в Париже, а Вера с сыном оставались в Берлине, где у Веры была постоянная служба и зарплата, которые, по-видимому, перевешивали желание быть рядом с мужем и страх перед нацистами, то есть как раз во время основной работы над «Даром», около Набокова появилась еще одна женщина, которая могла стать источником и прототипом истории, кратко рассказанной Фёдору Константиновичу мужем матери Зины Мерц.

Мы говорим о красивой русской поэтессе-эмигрантке Ирине Гуаданини (1905–1976), поклоннице творчества Набокова, в которую писатель был влюблен и с которой его связывали очень близкие отношения в 1937 году в Париже во время отсутствия Веры. Ирина росла с отчимом, братом Фёдора Кокошкина, тоже видного деятеля кадетской партии, убитого большевиками в 1918 году, имела несколько романов, до знакомства с Набоковым даже недолгое замужество с бывшим русским военным, человеком старше себя на 10 лет, но серьезно замуж так никогда и не вышла и детей не имела — что, как говорят психологи, часто бывает с жертвами регулярных сексуальных домогательств в детском и подростковом возрасте.

Интересующихся подробностями ее жизни мы отсылаем к интересному очерку о ней дальней родственницы Гуаданини, слависта и профессора одного из известных американских университетов Ольги Матич, очерк мы нашли в интернете, он посвящен зрелым годам Гуаданини — она в 1962 году выпустила сборник стихов и в 1960-х годах работала на зарубежном русском радио. Возможно, какие-то подробности находятся в письмах Набокова к Ирине, которые писатель просил ее вернуть, но которые она, к счастью, не вернула и сохранила, и, особенно, в ее дневниках… О письмах сообщает Зинаида Шаховская, которая лично знала Гуаданини и говорила о ее всегдашнем «меланхолическом выражении лица», а про дневники рассказывает Матич. В 1990-х письма были проданы на одном из художественных аукционов и их след вроде был утерян…10 По словам Матич, в последние годы жизни Ирина страдала «манией преследования», что также является косвенным указанием на пережитое в юности насилие, так как бред преследования — это защитный механизм, при котором человек приписывает свою неосознаваемую или подавляемую агрессию (а эту реакцию часто и естественно дает насилие) — другим людям.

Об Ирине есть у Брайана Бойда, но там говорится в основном о романе Гуаданини с Набоковым, который был очень серьезным и представлял угрозу его браку с Верой. Бойд пишет, что мать Ирины играла важную роль в начале этого романа, это она пригласила Набокова домой после его парижского литературного вечера, более того, жена писателя знала об этом романе — доброжелатели, господа и дамы, или интриги, но неизвестно чьи (или снова мать?) — Вера получила анонимное письмо из Парижа, по-французски, печатными буквами, с подробностями романа мужа, и даже, по словам Бойда, спросив писателя о серьезности его чувств, предлагала Набокову развестись.

Однако Набоков остался с женой, по-видимому, подсознательно посчитав ее более надежной и подходящей для своей писательской судьбы и карьеры («Нас слишком многое связывает», — скажет он Ирине о жене), к тому же у них был сын, которого, как он напишет Ирине и как позднее намекнет она сама, Вера грозила отнять11. Да и железный характер Веры, защищавшей свою семью, сыграл свою роль… Но все это для нас не так важно — а важно знание Веры об Ирине, важно для нашей гипотезы: Ирина Гуаданини — источник сюжета о Лолите, в таком контексте микросюжет вожделения отчима к Зине Мерц становится «легальным» и попадание этой истории в роман становится более понятным — Вера «пропустила» его, как месть побежденной опасной сопернице. Следы любви Набокова и Гуаданини историки литературы видят в первом англоязычном романе Набокова «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (написан как раз в 1938–1939 годах, издан в 1941-м), но это уже совсем другая история.



5. Чернышевские


Поговорим о главе, наделавшей в конце 1930-х столько шума, вызвавшей такую бурю в стакане воды русской эмиграции во Франции, не вошедшей в журнальную публикацию романа и опубликованной в книге спустя почти 15 лет за океаном, только после войны — и что теперь? «Их поколенье миновалось», господа и дамы — ничего… Лишь «мхом поросшие ступени гласят о шведском короле…». Но, к делу.

О внутренних причинах написания этой главы мы уже говорили, но скандал вызвали не они, а сам подход Набокова к Чернышевскому, местами сочувственный, но чаще иронический и даже раздраженно-иронический, а это было недопустимо — Чернышевский для русской интеллигенции ХIХ — начала ХХ века, и красной, и белой, считался иконой или идолом — в зависимости от взглядов.

Современному читателю это понять трудно, но представим себе, что сегодня в печати появляется статья или лучше пост в соцсетях о Набокове, объявляющий его высокомерным снобом, в «Память, говори» через 40 с лишним лет (!) с ироническим раздражением вспоминавшем об учителе в Тенишевском училище, просившем его оставлять личный автомобиль за два квартала от училища, чтобы другие ученики не видели, как шофер распахивает ему дверь и «ломает перед ним шапку»; нарциссом и литературно злопамятным человеком — в прозе он выводил своих критиков в виде отрицательных и смешных персонажей не хуже Виктора Пелевина (так, например, критик Мортус в «Даре», в переводе с латыни «мертвый» — это карикатура на замечательного русского эмигрантского поэта и критика Георгия Адамовича), — запоминавшим отрицательные рецензии и часто писавшим отрицательные рецензии в ответ — по словам Бойда, Набоков написал такую рецензию даже о «Тошноте» Сартра, который где-то мимоходом плохо отозвался о нем…12 Представляете, как отреагируют соцсети на такой пост, какие слова будут в комментариях, какая толпа «истинных ценителей» и людей в белых пальто там появится?..

Чернышевский в соответствующей главе «Дара» изображен литературно бесталанным и закомплексованным неучем, с заискивающей перед университетскими профессорами полунищей матерью, волею бессмысленной россий­ской судьбы, коллективного общественного самогипноза и идиотизма охранителей ставшего во главе толпы таких же с виду неучей и неудачников, которые, как снежная лавина, летящая с горы, в три дня, по выражению Розанова, снесла вековое здание Российской империи и заодно с ней судьбы Набокова и таких, как он, — талантливых, высокообразованных, умных, красивых, устроенных в жизни, etc. И ведь не поспоришь, господа и дамы, так все и было — снесла… Реформы и изменения надо проводить не когда толпа разгневанных морлоков мечется у ограды царской резиденции, а когда они спят или сидят дома у самовара и телевизора… Но, продолжим.

Чудовищная жестокость и несправедливость истории и российской государственной машины, причем, что интересно, ее либеральной модификации (все происходило при Александре II Освободителе), осудившей Чернышевского на каторгу по, в общем, недоказанному обвинению, осудившей от страха — Набоков пишет, что веским доводом в пользу ареста было то, что митрополит Филарет видел о Чернышевском страшный сон, а вещественные доказательства оказались подделаны, — почти не вызывает у Набокова эмпатии; рассказывая о мучениях Чернышевского под Вилюйском (основан в 1634 году енисейскими казаками для сбора ясака-дани, традиционное место ссылки в царской и советской России, ныне административный центр Вилюйского улуса Якутии), где тот провел почти 12 лет, Набоков пишет о его невнимательности к окружающей суровой красоте, страшном одиночестве и непонимании происходящего в России, о том, что Чернышевский по существу не был никаким марксистом, а только (вульгарным) материалистом, — далее следует знаменитая сцена, где Чернышевский вырывает страницы из присланного ему из Петербурга «Капитала» и, делая из них кораблики, пускает по Вилюю — то же самое несколько позднее сделали с Марксом и марксизмом русские большевики.

И только издевательски корректная (со скрытой угрозой) сцена петербургского ареста, которую, впрочем, может к себе приложить любой русский интеллигент последних 300 лет, вызывает у него нескрываемое сочувствие.

А личная жизнь Чернышевского? Любил газеты и, как все революционеры-хипстеры, кондитерские, не умел ничего делать руками, но благодаря сочувствию товарищей выжил на каторге и в ссылке, но то были царские каторга и ссылка, господа и дамы; имел слабый желудок, и имел глупость? безвкусие? нелепость? описывать его проявления… А жена, измены которой были источником сплетен еще при жизни будущего классика?! — знаменитое «Канашечка-то знал: мы с Иваном Фёдоровичем в алькове, а он пишет себе у окна» — как мог такой человек превратиться в «икону»?! — следует из книги Фёдора Константиновича, и эти восклицания вызвали ужас у редактора «Современных записок» Вадима Руднева, не пропустившего, несмотря на все уговоры и требования Набокова, главу в печать.

Любопытно, что механизмы литературного успеха не изменились за прошедшие почти сто лет, и литературный скандал только привлек внимание русской (зарубежной) читательской публики…

Кстати, интересную историческую рифму мы обнаружили при обдумывании этой части нашего эссе. В биографии Чернышевского, которую пишет герой, кроме Страннолюбского, вымышленного автора вымышленной биографии Николая Гавриловича, упоминается вполне реальный Юрий Стеклов, публицист-марксист, автор серьезного жизнеописания Чернышевского, двухтомником которого пользовался Набоков при работе над романом в Берлинской городской библиотеке Stabi, не перепутайте со Stasi; свидетельствуем, библиотека отреставрирована и продолжает работать — замечательное место. Современному читателю будет особенно интересно, что во время бомбардировок и арт-обстрелов Берлина в 1944–1945 годах книжные фонды были полностью вывезены и надежно укрыты в монастырях, шахтах и замках тогдашней аристократии. Так вот, в 1937 году, почти одновременно с работой Набокова над романом, Стеклов был арестован в рамках кампании тотальных репрессий 1937–1938 годов и умер от голода в Саратовской тюрьме после начала войны, в 1941 году. (На всякий случай напомним читателю, что Чернышевский родился и после более чем 20-летней каторги и сибирской ссылки после хлопот сына был поселен в Саратове под гласным надзором полиции, где и умер.) Случайно ли попадание Стеклова именно в эту тюрьму, чью злую иронию мы здесь видим, богинь судьбы или конкретного следователя и судьи, я не знаю… Впрочем, при Хрущёве Юрий Михайлович Стеклов был реабилитирован, и в 1963 и даже 1973 году в его честь были выпущены две — но не бабочки, а почтовые марки.



6. Набоков и Бог


Лето — это всегда чудо для северного человека, даже если он находится в эмиграции, разумеется, северной эмиграции, а не в Доминикане или на Бали, на севере лето всегда возрождение, почти воскресение: «Ослепительно загорелся край облака и солнце выскользнуло. Оно источало такую жгучую, блаженную силу, что Фёдор Константинович, забыв досаду, прилег на мох…». А еще и «Жизнь Чернышевского» вышла… Но, подождите, сначала умер сошедший с ума Александр Яковлевич — а ведь это он подсказал нашему герою идею книги.

Странно, но смерть его вызывает у обычно хладно-ироничного Фёдора Константиновича что-то похожее на сочувствие — Бойд считает, что семья Чернышевских является своего рода отдаленной копией семьи Набокова, но нам эта мысль при всем уважении кажется спорной, возможно, копией отца Годунова-Чердынцева является Александр Яковлевич, впрочем, настолько, насколько один отец является копией другого — зато его смерть можно назвать поводом для формулировки взглядов на религию 36–37-летнего Набокова. Религия — сегодня тема деликатная, и поэтому мы будем часто употреблять цитирование или косвенную речь.

Два предварительных слова: Набоков был воспитан в семье, где присутствовали православные традиции — в своих воспоминаниях «Память, говори» он пишет, что, хотя отец был атеистом, мать, происходившая из богатого купече­ского рода Рукавишниковых, учила его молиться на ночь, а бабушка (мать матери, Ольга Рукавишникова) была традиционной православной и в ее имении находилась «розовая церковь с семейным склепом».

Еще в 1922 году, вскоре после убийства Владимира Дмитриевича, как любой человек, столкнувшийся со смертью, он, под влиянием матери, обращается к религии, причем к православию, что отражается в его стихах, а именно в стихотворении «Пасха»: «Но если все ручьи о чуде вновь запели, / но если перезвон и золото капели / — не ослепительная ложь, / а трепетный призыв, сладчайшее “воскресни”, / великое “цвети”, — тогда ты в этой песне, / ты в этом блеске, ты живешь!..» — напишет 23-летний Набоков, хотя уже в этом стихотворении, как мы видим, присутствуют довольно мучительные сомнения… И уже через год, в 1923-м, в стихотворении «Гекзаметры», снова посвященном памяти отца, Набоков переходит, если можно так выразиться, к традиционной мистике: «Смерть — это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю, / ты, погруженный в могилу, пробужденный, свободный, / ходишь, сияя незримо, здесь, между нами — до срока, / спящими…».

Согласитесь, довольно далеко от традиционного православия и христианства вообще. Добавим, что, по словам Гессена, Карловацкий собор только что образованной Русской православной церкви за границей запретил служить панихидыпо «жиду Набокову» — так члены «свободного» собора назвали сына сенатора и члена Государственного совета империи при Александре II и Александре III за его либеральные убеждения — и это, конечно, сказалось, не могло не сказаться на отношении будущего писателя к церкви и вере13.

И далее: «Религия имеет такое же отношение к загробному состоянию человека, какое математика имеет к его состоянию земному: и то, и другое только условия игры», — говорит Набоков устами Фёдора Константиновича в 1937 году, через 15 лет после убийства отца. Смерть — это дверь, а «дверь есть лишь выход из дома, а не часть его окрестности, — продолжает он. — Загробное окружает нас всегда, а вовсе не лежит в конце какого-то путешествия… дверь до поры до времени затворена, но воздух входит сквозь щели… Если в царство небесное входят нищие духом, представляю себе, как там весело. Достаточно я их перевидал на земле…» Затем: «Как-нибудь проще. Как-нибудь сразу! Одно усилие — и я все пойму. Искание Бога: тоска всякого пса по хозяину; дайте мне начальника, и я поклонюсь ему в огромные ноги. Все это земное…», впрочем, вдруг оказывается, что все это говорил не Фёдор Константинович, а умирающий Александр Яковлевич, а с умирающего что возьмешь. «Какие глупости. Конечно, ничего потом нет… Ничего нет. Это так же ясно, как то, что идет дождь. А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона…», — это заоконное солнце и радость бытия, по мысли Набокова, должны опровергать безнадежные мысли умирающего, но они выглядит скорее как безразличие леса к упавшему дереву… Тем более в ближайшем описании витрины похоронного бюро — «ряды стульчиков перед крохотной кафедрой, на них сидящие куколки, величиной с согнутый мизинец и впереди, немножко отдельно, можно было различить вдовицу по квадратному сантиметру платочка, поднятого к лицу» — подчеркивается неподвижная беспомощность и крошечность человека перед лицом беспощадного исчезновения.

При взгляде на заоконное безмятежное небо романа скорее уместен Омар Хайям со своим «Не станет нас. А миру — хоть бы что! / Исчезнет след. А миру — хоть бы что! / Нас не было, а он сиял и будет!..», — философский суфийский или даже стоический подход к жизни и смерти; говорят, Хайяма любят на самом российском верху, и это интересно, ау, политологи…14

Фёдор Константинович пишет, что не стал подходить к вдове, и после похорон Александру Яковлевну он больше не увидит — литературный салон закрывается, она уедет к родственникам в Ригу, где, возможно, дождется Красной армии, а потом и нацистов — о, страшный ХХ век! — вряд ли эвакуируется (куда?) и скорее всего разделит судьбу латвийских евреев в Рижском гетто (ныне так называемая Маскачка, район улиц Maskavas и Ludzas).

Но вдруг нет и ее еще можно было встретить в 1970-х годах в виде седой старушки где-нибудь на бывшей улице Ленина, у букинистического или на органных концертах в Rigas Doms?.. Я вглядываюсь в это прошлое — ведь, по Набокову, оно где-то рядом — и мне кажется, что я ее даже вижу — labvаcar15, frau Alexandra — но, наверное, это только кажется.



7. «Голый» и беззащитный


Груневальдский лес, пруд, спящий бродяга, загорающая немецкая старше­классница, «раскинув обнаженные до пахов, замшево-нежные ноги, заломив руки, показывая солнцу блестящие мышки» — опять привет «Лолите», все-таки ее главная тема, даже если сюжет и был рассказан Верой или Ириной, или знакомой обезьянкой, близок Набокову, предрасположенность к такому сюжету была и без них — герой бредет по городскому лесу в купальных трусах — одежда спрятана под кустами, бредет мимо места самоубийства Яши, и его охватывает паническое желание «не дать пропасть этой истории в углу душевного чулана», не потерять этот «накрест связанный сверток жизни», он поднимается вверх по скату и встречает Кончеева, сидящего в жару в черном костюме на парковой лавочке.

Историки литературы, опираясь, например, на письмо умницы Марка Алданова Набокову, справедливо считают, что под именем Кончеева скрыт Владислав Ходасевич, с которым Набокова связывали дружеские отношения и перед стихами которого Набоков преклонялся — редкий случай для его современника. Кстати, любопытна фамилия, хотя она явно выбрана без особых раздумий (как многие фамилии его «русского периода»), — эта смесь Кощея и Конца, Ходасевич был худощав, и Набоков считал его чуть ли не последним великим русским поэтом, наследником Пушкина и Тютчева — смотрите его эссе памяти Ходасевича (1939).

Так вот, встреча. Яшина Ольга вышла замуж за своего «не совсем улана» — меховщика и уехала с ним в полк — то есть Америку, «где ваша одежда» (могут украсть), «всегда я зябну» (поэтому в костюме), «вы читали, что я написал о вашей книге?.. У вас случается, что слова провозят нужную мысль контрабандой» (по поводу стиля биографии Чернышевского), «поговорим о ваших стихах?.. Нет, пожалуйста, не надо» (это был встречный выпад или даже укол?), «меня просто оскорбляет ваша, простите, похабно-спортивная нагота» (наконец-то) — и в результате все это… воображаемое, никакой встречи и разговора в реальности не было, а был «сидящий на скамье рядом с Фёдором Константиновичем молодой немец, показавшийся ему похожим на Кончеева» (как это?..), и далее путь по Берлину в плавках, относительно безобидный разговор с полицией, начинающийся спасительный дождь, возмущенная пожилая немка с черным зонтиком, едва не попадающая им Фёдору Константиновичу в глаз, рассказ о краже и путешествии по городу голышом семейству Щеголева за ужином — ха-ха-ха! — и пододвигаемая будущей женой заботливая рюмка водки от простуды.

Но «было» и «не было» для поэта понятия условные, а вот эта нагота, зачем Набоков «раздел» своего героя, ведь это он «украл» его одежду и оставил издевательскую записку; что означает эта воображаемая встреча в плавках и далее реальный путь в них по Берлину?

Попробуем посмотреть на сцену глазами психолога. Мы прибегли к старому приему и бессовестно соврали нашим консультантам, что эту сцену написал один наш хороший берлинский знакомый в своем новом романе, что бы, мол, она значила?.. (Но не так уж и соврали, если сложить все часы, проведенные нами с книгами нашего героя да с его биографиями — хватит для любого близкого знакомства с лихвой…). И вот вам, пожалуйста: почти голый Фёдор Константинович, без одежды, без покровов — демонстрирует незащищенность перед Кончеевым, видимо, его мнение было для лирично-ироничного Фёдора Константиновича очень важным — это раз; уж простите, латентный интерес к нему — два. Не забывайте, что младший брат Набокова и его дядя со стороны матери к женщинам были совершенно равнодушны; разумеется, взрослый человек вправе выбирать… и если один брат не очень любит женщин, не означает, что другой… И брат 1 за брата 2 не отвечает — но наличие близких родственников с такими наклонностями означает, что в так называемой «семейной системе» Набоковых эта тема присутствовала16.

Возможно, по крайней мере, в случае с братом, могла сыграть свою роль слишком большая занятость и, следовательно, кажущаяся (детям) холодность Владимира Дмитриевича — не зря же во второй главе «Дара» описывается постоянное отсутствие отца — он занят, путешествует, — заканчивающееся его полным исчезновением. То есть, возможно, Набокова-старшего было «мало» или он был недостаточно эмпатичен с детьми в реальной жизни, особенно с младшим сыном — психологи считают, что такие вещи иногда приводят к нарушениям так называемого психосексуального развития у мальчиков, но это снова отдельная тема, etc., etc.

И, главное — почти все мы видели сны, в которых мы обнажены, на улице или в транспорте. Психологи говорят в этом случае о подсознательном чувстве стыда, проявляющем себя в сновидении, а стыд, например, по великому Карлу Густаву Юнгу (работавшему в соседней Швейцарии в 1930-е годы и вполне успешно сотрудничавшему в эти годы с «Немецким обществом психотерапии», возглавляемым двоюродным братом рейхсмаршала Германа Геринга Маттиасом; к чему мы это говорим? вероятно, опять просто пришлось к слову), — это чувство вины и страх наказания.

Реальная «вина» Набокова в 1937 году была только перед женой, возможно, это чувство пришло в роман оттуда, но, на наш взгляд, речь идет главным образом об ощущении своей инаковости, экзистенциальной чужеродности Набокова тоталитарному фашистскому Берлину 1930-х годов, чувстве, отраженном в гениальном романе «Приглашение на казнь», писавшемся во время короткого перерыва в работе над «Даром» летом 1934 года — то есть, условно говоря, писавшегося теми же чувствами, что и «Дар», — не зря главный герой «Приглашения…», оказавшийся в тюрьме и приговоренный к смерти за некое идейное «гностическое преступление», говорит о себе, что он «голый… из области, другим заказанной и недоступной»…

И, хотя подступающий к горлу нацизм практически никак не отражен в «Даре» — герой гуляет по Берлину с возлюбленной-еврейкой, и Зина служит в какой-то конторе, согласно роману, в 1926–1929 годах, и Вера, согласно жизни, до середины 1937 года (нацистские расовые «законы» уже вовсю действовали),  — общественная обстановка не могла не проявиться в романе и проявилась вот таким причудливым образом.

Все мы в каком-то смысле идем «в трусах» по улицам тоталитарных государств, и случайно встретившаяся милая бабушка норовит случайно выколоть нам глаза своим зонтиком.



8. Потерянный ключ


И вот родители Зины наконец-то уезжают, ее отчиму Набоков предложил очень хорошее место в Дании, квартиру они не продают — кто в Берлине в 1929 году мог предположить, сколь всеобъемлющая катастрофа начнется там через 3,5 года и окончательно разразится через 14–15 лет?! — кроме того, мы думаем, что отчим Зины даже радостно приветствовал ее начало… Следующие жильцы въедут через месяц, вокзал, нелепые проводы (Борис Иванович: ты к нам приедешь, Зинка…) и влюбленные наконец-то останутся одни — «Благослови же небеса — / Ты в первый раз одна с любимым»? Но не тут-то было — ключ. Ключ Фёдора Константиновича украден вместе с одеждой, а Зинин ключ случайно увозит мать. Однако об этом они еще не знают, напряженные и молчаливые едут в трамвае, пьют пиво, идут к дому…

«С колен поднимется Евгений, — но удаляется поэт»? Да нет же.

Прием с забытым ключом, конечно, не новость, например, в 1928 году в СССР вышел знаменитый роман Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев», где один из второстепенных героев вместе с Остапом Бендером оказывается в трагикомической ситуации перед захлопнувшейся дверью, Набоков любил этот роман и даже позднее включил его в курс своих лекций в Корнеллском университете, но опять же поиск внутри литературных связей не является нашей главной задачей, к тому же это сделано уже не раз и не два — нам интересно, почему автор сделал так, что его влюбленные герои не могут завершить свои чувства? Ведь это же он, а не Фёдор Константинович, оставил одежду с ключами в кармане в парке без присмотра, ведь это же он, а не Зина Мерц, забыл забрать ключи у уезжающей в соседнюю страну матери в столь долгожданный и ответственный день.

Почему?

Конечно, в литературном контексте все это можно объяснить нежеланием Набокова, так боявшегося пошлости, описывать любовную сцену, к тому же великие образцы — любящие друг друга Татьяна и Онегин — тоже не могут соединиться, и князь Андрей с Наташей тоже, но ведь можно было их оставить по пути — на Несторштрассе, на скамейке у кирхи, даже на лестнице на третий этаж… Но давайте вслед удаляющемуся поэту скажем несколько слов от имени совершенно случайно оказавшихся рядом соседки или соседа по имени, например, Мелани К. или Фредерик (Фриц) П., последователей одного бородатого венского профессора, просто проходивших мимо в этот поздний час — тем более до дома Мелани Кляйн на Augssburger Str., 23 (там мемориальная доска), по уверениям Google Maps, около получаса ходьбы, а до ее бывшего дома на Gunor Str., 46, и того меньше, всего-то минут десять.

Так вот, что бы они сказали об этом?

Разумеется, что герои или один из них по каким-то причинам не хотят оставаться вдвоем. Но по каким, они же любят друг друга? Нежелание Зины понятно, это страх девушки перед первым актом физической близости, но Фёдор Константинович? И вот здесь мы снова вспомним о парижской любви Набокова. Если его чувство было искренним (а оно было искренним), если Зина — это все-таки с высокой долей вероятности Вера, а Фёдор Константинович — в значительной степени «сам» Набоков, если Набоков и Гуаданини продолжали встречаться до ноября 1937 года (как пишет Бойд), а «Дар» был закончен в январе 1938-го, то, возможно, герой Набокова не очень хочет оставаться наедине с героиней плюс минус женой — даже с воспоминанием о ней, двадцатилетней — через полтора месяца после принятого им волевого решения об окончании бурного постороннего романа… Это наше первое предположение.

А более возможно второе предположение — что Зина Мерц конца 1937 года — это уже не совсем или совсем не Вера, а Ирина, и потерянный ключ от квартиры — это метафора их несбывшегося счастья, их встреч, их любви, и эта версия кажется нам более правдоподобной. Кстати, по случаю мы вспомнили строчку из Некрасова, которого Федор Константинович тоже вспоминал в четвертой главе:  «Ключи от счастья женского, / От нашей вольной волюшки / Заброшены, потеряны...».

Но все это ваши домыслы, дорогой автор, домыслы человека, переевшего трудов венского доктора!.. — скажет просвещенный читатель, и мы согласимся: конечно, домыслы, точнее, предположения (мы так и сказали), хотя в финале романа есть косвенный указатель на справедливость нашей догадки.

Читаю вам вслух: «И все это мы когда-нибудь вспомним — и липы, и тень на стене, и чьего-то пуделя, стучащего неподстриженными когтями по плитам ночи, и звезду, звезду. А вот и площадь, и темная кирка с желтыми часами…».

«Кирка» с желтыми часами понятно, Зинина-Верина, но дело в том, что Ирина Гуаданини в парижские годы зарабатывала грумингом собак, а Ольга Матич в своем очерке говорит именно о «пуделях».

Такие вот совпадения.



Заключение


Недалеко от кирхи останавливается автобус, кажется, номер 19, идущий по длинной Груневальдштрассе к нашему временному дому у метро имени Генриха фон Клейста и Кунсте института с флагами. Автобусы в Берлине ходят поздно. В салоне пусто, только какая-то темнокожая усталая женщина на одном из сидений, и прибавилось двое русских — автор эссе с женой. После некоторых колебаний (дорого — 3,5 евро один билет!) эти персонажи оплачивают проезд и медленно едут домой, смотря в автобусные окна на пустую темную улицу, машины, вывески, витрины, дома, которые, несмотря на прошлую войну, в этой части города мало изменились со времен Набокова…

О чем они думают? Например, о том, что русская история странным образом повторяется, что не они первые, и, похоже, не они последние (nichts Besonderes), что, если почти сто лет назад герой-литератор и его жена как-то выжили в ужасном ХХ веке и смогли сделать свое дело, то, может быть, если Бог или судьба будут милостивы, это сделают и они. Надо беречь себя и друг друга, с иронией относиться к идеологическим идолам, помнить близких и родину, и хранить любовь — всего-то…

И главное, писать. Терапевтическая сущность письма, как пару лет назад сказала нам одна очень симпатичная итальянская переводчица17. Ведь «там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, и не кончается строка…».

И не кончится, мой читатель.


Февраль — май 2026


1 Все цитаты в нашем эссе взяты из недавнего издания: Владимир Набоков. Дар. — М.: АСТ: Corpus, 2022.

2  В нашей работе мы постоянно использовали книги: Владимир Набоков. Память, говори / Пер. С. Ильина // Собрание сочинений американского периода. Т. 5. — СПб., 2004; Брайан Бойд. Набоков. Русские годы. — М.; СПб, 2001; Иосиф Гессен. Годы изгнания. — Париж, 1979.

3 Благодарим психологов Юлию Чинарёву и Лейсан Хусаинову за терпеливую помощь в психологической интерпретации поступков некоторых героев романа, а также одного из первых (после сталинского перерыва) российских психоаналитиков, покойного Бориса Григорьевича Кравцова (1940–2005), в далеком прошлом привившего нам вкус к психологии и психоанализу и показавшего красоту этого метода.

4  Канегиссер упоминается Александром Долининым в его фундаментальном «Комментарии к роману Владимира Набокова “Дар”» (глава 1), там же говорится, что Марк Алданов счел сравнение героя с Канегиссером «страшной бестактностью» и в книжном издании его уже не было. Но, на наш взгляд, это хуже, чем бестактность — это неточность, разница между самоубийцей — при всем сочувствии, — запутавшемся в трех соснах юношеской любви, и мужественным убийцей психопата, терроризировавшего весь город, огромна, и можно только гадать о причинах этой неточности. Согласитесь, здесь возможна даже какая-то личная неприязнь, особенно учитывая литературную мстительность нашего героя (об этом смотрите далее), хотя внешних следов знакомства Набокова и Канегиссера нам обнаружить не удалось. Но жили они в одно время, в одном городе, принадлежали более-менее к одной социальной группе (родители Канегиссера были состоятельными людьми), имели похожие интересы и были почти ровесниками. Возможно, Набоков в своем неловком сравнении имел в виду то, что в 1917 году покончил с собой, попав в любовный треугольник, брат Канегиссера, Сергей.

5 Алексей Зверев. Набоков. — 3-е изд. — М., 2016.

6  Подробности несостоявшейся дуэли см. в интересной статье Юрия Левинга «Антипатия с предысторией» (Новое литературное обозрение, 2009, № 2).

7 Имеется в виду Павел Щёголев, русский историк литературы, автор книги «Дуэль и смерть Пушкина», впервые вышедшей еще в 1916 году, а затем дважды переиздававшейся в 1920-х в СССР и хорошо известной Набокову.

8 Сейчас наиболее доступна книга Стейси Шифф «Вера (Миссис Владимир Набоков)» (СПб., 2010).

9 Интересные соображения о происхождении этого чувства см. в книге Зинаиды Шахов­ской, хорошо знавшей нашего героя в его «русский период»: «В поисках Набокова» (М., 1991).

10 Нам удалось выяснить, что какие-то письма Ирины к Набокову хранились в коллекции знаменитого французского слависта Рене Герра.

11 Cм. рассказ Гуаданини «Туннель» (впервые опубликован в 1961 году в Канаде).

12 Мы не изобретаем велосипед, но считаем нужным указать: о том, что прототипом Мортуса был Георгий Адамович, говорили многие, например, Глеб Струве в своей знаменитой книге «Русская литература в изгнании» (1956). Мы пользовались «зеленым» переизданием (Париж — Москва) 1996 года, купленным в стародавние времена в извест­ном в узких кругах книжном магазине «Дома русского зарубежья» у станции метро «Таганская», — с кем поведешься, от того и наберешься.

13 Собор русского православного духовенства и мирян, образовавший РПЦЗ из оказавшихся в эмиграции православных российских верующих, проходил в городе Сремски-Карловцы (нынешняя Сербия) в 1921 году.

14 Персидский поэт и мистический философ XI века; здесь приводится перевод Ивана Тхоржевского (1878–1951), поэта, переводчика, масона и консервативного политического деятеля эмиграции.

15 Labvacar — добрый вечер (латышск.).

16 Семейная система и теория семейных систем в семейной психологии (основатель Мюррей Боуэн, США, 1950-е годы) рассматривает семью как единый психо-эмоционально-социальный организм, где психика отдельных членов связана между собой. Сергей Владимирович Набоков (1900–1945) — младший брат-погодок писателя, жил в Париже, преподавал языки, по некоторым источникам, писал стихи; погиб в немецком конц­лагере. Отношения между братьями были сложными и виделись они очень редко.

17 Выражаем благодарность Франческе Лаццарин (Университет Бари, Италия) за интерес к современной русской литературе и понимание.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru