«Ощущение трагизма бытия всегда присутствует у художника…». Из неизданной книги. Геннадий Евграфов
 
№ 8, 2026

№ 7, 2026

№ 6, 2026
№ 5, 2026

№ 4, 2026

№ 3, 2026
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НЕПРОШЕДШЕЕ




Об авторе | Геннадий Евграфов — член Комитета московских литераторов. Публиковался в Советском Союзе, России, Франции, Германии и Австрии. Автор эссе о поэтах и писателях Серебряного века — Аделаиде Герцык, Надежде Тэффи, Александре Блоке, Иване Бунине, Василии Розанове и др. Лауреат премии журнала «Огонек» за 1989 год. В 1986–1989 годах — один из организаторов и редакторов редакционно-издательской экспериментальной группы «Весть», возглавляемой Вениамином Кавериным. Составитель, редактор, автор предисловий и комментариев к книгам Зинаиды Гиппиус, Василия Розанова, Андрея Белого, Евгения Шварца, Григория Бакланова, Давида Самойлова, Юрия Левитанского, Венедикта Ерофеева, к собранию сочинений Сергея Есенина и др., выходившим в издательствах «Аграф», «Вагриус», «Время», «Прозаик», «Текст», «Терра» и др. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Из Пярну в Кремль» (2026, № 5).




Геннадий Евграфов

«Ощущение трагизма бытия всегда присутствует у художника…»

Из неизданной книги


Последние разговоры с Д.С. мы вели на протяжении всего 1989 года — последнего года его жизни.

Он редко жаловался на здоровье, но меньше шутил и все больше и больше огорчался из-за событий, происходящих в стране.

Но мы говорили не только о них — как и всегда, о литературе, истории, философии.

Очевидно, ему хотелось досказать невысказанное в прошлых наших беседах1.



Из последних разговоров с Давидом Самойловым
(Москва, 1989) На рубеже тысячелетий


Конец века, особенно конец тысячелетия, порождает колоссальные впечатления. Можно придавать значение или не придавать этому великому рубежу, но мы все-таки почему-то значение ему придаем. Такие даты требуют подведения итогов, вот итог за этот век, вот за тысячелетие. Мне кажется, последнее тысячелетие развития цивилизации не привело к всеобщему счастью и благоденствию человечества. Оно стоит на краю катастрофы и ядерной, и экологиче­ской. Что-либо предвидеть в глобальных масштабах трудно, работает слишком огромное количество факторов, которых учесть не под силу даже самой совершенной кибернетической машине.

Я не хочу быть пророком, но мне кажется, что человечество все же склонно одумываться в самые острые моменты своего существования, ведь речь идет, ни более ни менее, о выживании человека как биологического вида. Я живу этой надеждой. Начинает работать природный инстинкт самосохранения. В реальной политике, науке, прагматике все больше и больше позиций завоевывает новое мышление, человечество все чаще и чаще задумывается, сможет ли оно вообще в дальнейшем существовать.

Сейчас этот момент наиболее обострен, и надеюсь, что за оставшееся время идея объединения на основе общечеловеческих ценностей может стать той идеей, на которой и произойдет его сплочение. А это означает неукоснительное соблюдение прав человека, обмен людьми, информацией, идеями, плодами материальной культуры. Есть возможность, что цивилизация начнет работать на человечество, а не против него.



Общество утратило многие понятия


Думаю, что нынешний этап развития нашего искусства неминуемо связан с неким проповедническим моментом. Наше искусство, может быть, что-то отдав от собственно искусства, от его бескорыстия и его красоты, должно быть искусством просветительским, потому что общество утеряло многие понятия: нравственные, исторические, национальные и культурные. И, наверно, нужны не сухие произведения или сложные статьи — скорее всего, искусство может вернуть представления и понятия, которые необходимы народу. Мы знаем, что был целый период исторический, который назывался эпохой Просвещения. Были просветительский роман, просветительская драма. Возможно, что сейчас наступил новый период просвещения.

Мы привыкли к длительным периодам: вот период застоя, когда вроде все восстановилось, но тоже какие-то процессы развивались подспудно где-то в нед­рах общества — перестройка не могла произойти, если бы недовольство политическим, экономическим, культурным положением общества не созревало в недрах предыдущего периода. Безусловно, у нас не было полной картины, да и сейчас ее нет, но тогда совсем были отрывочные впечатления у каждого человека в зависимости от его кругозора и сферы деятельности.

Сейчас, мне кажется, темп очень ускорился благодаря именно демократизации и гласности, и очень возможно, что ближайшие десятилетия дадут какие-то новые явления в литературе.



О свободе печати


Не скажу, что мы достигли абсолютной свободы печати, но, конечно, с теми параметрами несвободы, в которых существовала до недавнего времени наша печать, сделаны огромные шаги.

В России мы всегда торопимся, это черта русского идеализма, сегодня решили, завтра должно быть сделано, а если не сделано, все равно говорим, что сделано. Мы прожили целые эпохи, когда заявляли, мы создадим, а завтра объявляли, что уже создали при всем при том, что совершенно ничего не успевали создать. Для созидания необходимо какое-то время.



О ситуации в литературе


Сейчас в литературе сложилась любопытная ситуация — идут два мощных потока. С одной стороны, продолжается восстановление истинных ценностей, публикуются произведения Набокова, Ходасевича, Адамовича, творивших за рубежом; с другой — публикуются Ахматова, Мандельштам, Платонов, творившие на родине. Все эти имена, как известно, ранее были под строжайшим за­претом. Этот мощный интеллектуальный поток доходит до современности, потому что одновременно мы возвращаем и все то, что создано нашими поэтами и прозаиками, которые по тем или иным причинам оказались в годы застоя на Западе: Бродский, Кублановский, Войнович, Коржавин, Владимов, Солженицын.

Второй поток — это актуальная литература, которую мы читаем, потому что стремимся получить сведения о недавнем прошлом или настоящем. В основном это произведения социальной тематики, и здесь господствует публицистика.

Между этими потоками затерто истинное искусство, которое создается сейчас, но его пока маловато, или оно не находит выхода к читателю. Это искусство формируется между двумя выше названными потоками. И ему весьма тяжело, потому что планка, как говорится, поднята высоко.

Если говорить о молодых литераторах, то многие из них понимают современность как некую современность формы. Я это приветствую, пожалуйста, пиши, как хочешь. Но важно, в конце концов, не это, а некое формулирование нового сознания, и этого главного пока я не замечаю.

Есть литература констатации, довольно хлесткая, вызывающая интерес. Рассказы или пьесы, всего лишь констатирующие наличное бытие. А литература действительного бытия, как мне кажется, современниками еще не создана. Здесь могут быть только различия в мировоззрении, различия в материале. Мы пока еще имеем либо ретро, то есть уже созданное, либо то, что недосоздано.



Честный художник стремится к совершенству


Сегодня литература иногда выполняет функцию познавательную, литераторы выполняют функцию историков, то, что историки не осмеливались сделать в свое время, делают писатели. Они осмеливались делать это и раньше, это одна из обязанностей литературы такого рода.

Иногда на такую литературу нападают, и, может быть, справедливо, за то, что она не нацелена на художественность или недостаточно художественна. Но это тот самый недостаток, о котором я говорил выше, имея в виду чрезмерную публицистичность, ее несамодостаточность, потому что литература как искусство в какой-то степени нацелена и на самое себя.

Я не сторонник теории чистого искусства, но знаю, что честный художник обязательно стремится к совершенству, стремится создать нечто соответствующее его понятиям об истине и красоте. Правда, иногда обстоятельства складываются так, что художник об этой стороне литературы забывает и создает нечто, не удовлетворяющее его эстетическое чувство, а удовлетворяющее стремление читателя узнать правду о чем-то ранее неизвестном в смысле фактов. Вот такая литература и существует у нас сейчас.



Поэзия в кризисе


Поэзия не в блестящем состоянии. Я это объясняю себе биологическими причинами: гениального поэта нет в наше время, они кончились со смертью Ахматовой. Такого масштаба поэта время не дало. Сейчас я думаю, это недостаточное объяснение, потому что какие-то достижения все-таки в поэзии есть. Существует большая группа людей, пишущих высокопрофессионально, ищущих какие-то новые формы. Но главная беда поэзии тоже зависит от момента — сейчас она не занимается своим делом, то есть познанием неких существенных категорий бытия. Только познавая эти категории, поэзия становится поэзией. Это категории, связанные с жизнью каждого человека на земле, ими живут все, я имею в виду любовь, смерть, духовность, трагизм бытия как такового. Поэзия, конечно, живет и какими-то текущими впечатлениями, они являются толчком, поводом для поэтов.

Не знаю, распространяется ли это на всех, но, во всяком случае, так происходит у меня, хотя мои стихи не являются стихами на случай.

Вместе с тем, поэзия, когда лидирует публицистика, журнальный отклик, тоже оказалась под воздействием этого общего вкуса, потому что художник коммуникативен по своей природе, он должен соответствовать своему читателю, и, хочешь не хочешь, многие поэты становятся публицистами. Когда-то это считалось главным достоинством поэзии — ее публицистичность. Я не думаю, что это главное ее достоинство. Есть тип поэта, который ближе к публицистике, но вряд ли к таким поэтам можно отнести Пушкина или Боратынского, Блока или Мандельштама, Пастернака или Заболоцкого. Это люди своего времени, жившие интересами своего времени, поэт и должен жить его интересами, потому что в форме представлений о современности, от этих впечатлений он и идет к познанию какой-то высшей истины, которую и призван донести людям. А сейчас мы проживаем ситуацию, когда поэзия, которая должна всегда лидировать и порождать новые идеи, которые потом подхватывают другие литературные жанры, сама хватает идеи, порожденные другими.



О прозе


У меня нет тяги к художественной прозе и нет потребности включать в прозу вымысел. Может быть, поэтому в конце 1960-х годов я начал писать воспоминания. Наверное, это произошло еще и оттого, что поэзия не все в себя включает. Пастернак считал, что выразиться можно только в прозе, поскольку поэзия является только фрагментом — не все мысли укладываются в поэзию, а если и укладываются, то в том спрессованном виде, в котором мысль пребывает скорее символом, нежели развертываемой реальностью.

Собственно говоря, для поэта проза — все, что написано не в стихах. У очень многих поэтов была потребность изложить свои жизненные впечатления, свой жизненный опыт в прозе. Но есть и поэты, от которых прозы, если не считать таковою прекрасные образцы эпистолярного жанра, как у Тютчева, не осталось. Иные поэты, скажем, Фет, нуждались в том, чтобы выстроить свою биографию, правдивую или неправдивую, но так, как они себя понимали. Мы знаем и поэтов, равных себе и в стихах, и в прозе — это Пушкин, Лермонтов. Были и такие, которые в прозе ниже, чем в стихах, как Некрасов, и те, к которым эти мерки неприменимы — они в прозе другие. Они выражают в своей прозе нечто недосказанное в стихах. Это Блок, у которого в обычном понимании художественной прозы нет, но есть отрывки совершенно гениальные. Потребность выразиться в прозе была и у Пастернака, но в форме романа, и у Ахматовой — в форме ее статей о литературе.

Для меня проза — это потребность изложить впечатления, с моей точки зрения, интересные для других. Здесь и встречи с людьми значительными и известными, и с людьми простыми, в том смысле, что они скромно проявили себя в сферах человеческой деятельности и менее знамениты, чем некоторые деятели, причастные к науке, политике, искусству. Это воспоминания о довоенном времени — о доме, в котором я жил, о наших соседях, о Москве, об атмосфере школы, где я учился. Это и мои записки о войне, о людях, с которыми сталкивался на фронте2.



О литературе абсурда


Если говорить о литературе абсурда, она тоже несет некие функции: она свидетельствует о разъятости мира, о его абсурдности, абсурдности ряда явлений в мире. Литература такого свойства — удел специфического типа художника, который может выражаться только в форме абсурда, отрывочных, часто не связанных между собой слов и впечатлений.



Абсурден ли мир?


Является ли мир абсурдным… я бы сказал так: в мире происходит много абсурдных вещей, не укладывающихся ни в какие наши логические представления о целесообразности и связи вещей, но есть ли это свойство мира?

Не уверен.

Вернее, считаю свойством неких периодов, когда мы перестаем понимать мир, общество. Понимать себя в обществе и общество в себе. Мне кажется это проявлением кризиса, который и отражается в литературе абсурда такими замечательными художниками, как Кафка, Беккет, Набоков, Хармс.

Черты абсурда в общей картине мира присутствуют на каждом этапе развития человечества. У античных людей было свое восприятие времени и пространства, но их мир был меньше, чем наш, и, может, более усеченным. Они считали, что всеми явлениями природы управляют высшие силы, боги. Очень большую роль играла религия. Это была целостная картина мира. Такой же она оставалась и в Средние века. У людей были разные представления о социальной справедливости — крестьянин хотел освобождения, а хозяин желал еще больше его закрепостить, но при разности социальных целей основные понятия и представления о мире были общие: и тот и другой верили в Господа, нарушали или не нарушали десять заповедей и представляли себе, что Вселенную создал Бог.

Абсурд появляется, когда одна картина мира сменяется другой, когда происходит перелом: старая картина мира не удовлетворяет, а новая еще не создана. Наступает кризис.

Бывает, что общество, находясь в кризисном состоянии, рождает гениального художника, но это значит, что оно выходит из кризиса. Высокоодаренный художник чувствует какие-то тенденции раньше, чем все общество почувствовало, и стремится это выразить, иногда общество может поверить, а иногда и не поверить. Собственно говоря, это бывало во все времена. Скажем, роман «Дон Кихот» Сервантеса читался как пародия на рыцарские романы, а оказалось, что там провидено очень много, что это мировой образ, что это образ будущего, особенно во второй части, очень сложной и поэтому обычно не читаемой. То же самое можно сказать о «Бесах» Достоевского, в свое время воспринимавшихся, даже Толстым, как памфлет.

Провиденциальные моменты всегда присутствуют в произведениях гениальных писателей.

Так что, я думаю, крупный художник (как, впрочем, и крупный ученый) где-то впереди и где-то провидит из этих факторов текущей жизни современности и может слепить некое представление о будущем.

Ионеско, скорее, в частности, не абсурд, а аллегория, очень причудливо воплощенная, но это скорее аллегория, и уже «Носорог»3 для нас некий символ.

Беккета я не читал.



О модернизме и авангарде


Я не очень надеюсь на то, что мы называем «модернизмом» или «авангардом», понятия эти не всегда соответствуют тем явлениям в искусстве, которые принято ими обозначать. Мне кажется, это некоторое преувеличение одной из сторон эстетики. В этом смысле я согласен с моим ныне покойным другом, замечательным поэтом Дьюлой Ийешем4, как-то сказавшим: «Я не понимаю, что такое модернизм. Думаю, что это преувеличение какой-то из сторон эстетики Аристотеля». Я тоже близок к этому представлению. Возьмем, к примеру, верлибр. Я не против — пишите верлибром. Но если он не приносит ничего нового ни в области мировоззрения, ни в области поэтического высказывания, если мне верлибром излагают давно выраженное четырехстопным ямбом, то я не верю, что это новое искусство. То же самое происходит с художниками алогичными, создателями абракадабры. Литература такого свойства — удел специфического типа художника, который может выражаться только в форме абсурда, отрывочных, часто не связанных между собой слов и впечатлений.



«Ахматова хвалится»


Есть два типа художников: те, которые требуют немедленной отдачи, и художники, которые требуют немедленной отдачи, но не могут получить ее немедленно. Произведения такого рода художников рассчитаны не на сегодня или на завтра, а на сегодня, на завтра и послезавтра и еще надолго. Таковы художники, названные мною, — они истинные художники. Как бы им ни хотелось славы, все мы люди, думаю, что и художник без честолюбия не может. Но у настоящих художников оно вторично. Настоящий художник готов им поступиться.

Я помню Ахматову в период ее признания после 1953 года. Ей очень нравилась слава. Она замечательно часто разговаривала о том, что о ней написали в том или ином журнале, на родине или на Западе. Мой друг Владимир Корнилов сильно пострадавший в годы застоя, однажды даже ей сказал: «Анна Андреевна, вы любите хвалиться». На что Ахматова важно улыбнулась. И когда я в следующий раз к ней пришел, мы были вдвоем и много разговаривали, она сказала мне: «А сейчас будет жанр — Ахматова хвалится». И достала какие-то статьи о себе.

Так что художнику нужно это, это его поддерживает.



О вдохновении


Думаю, что художник всегда чем-то мучается, и его волнуют проблемы воплощения проблем. Мысль мне может прийти, даже сюжет, он гораздо реже у меня, поскольку я не драматург и не прозаик, но сюжет мне дается. Поэмы обычно долго вылеживаются, мысль должна обрасти некой художественной тканью. А пока сомнения, неудовлетворенности, но в один прекрасный момент случается, как, я не знаю — вдруг поехало, мучаться перестаю, и на какой-то период, когда пишу, скорее испытываю состояние подъема и удовлетворения.

Поиски формы сами собой происходят в художнике, я не могу сказать, чтобы я когда-нибудь сидел и думал, дай-ка я напишу поэму четырехстопным ямбом или пятистопным. Вот когда она во мне зазвучала, иногда от одной строчки, ах, думаю, это уже строчка из поэмы, и она начинает обрастать уже другими, иногда очень быстро, иногда бывает нарастающий процесс, вот этот процесс и называют вдохновением, в котором очень много непознанного нами, поскольку разложить вдохновение на какие-то логические категории очень трудно, что это такое — состояние ясновидения, что ли, или состояние, когда осваивается форма, или состояние, когда легко высказывается мысль. Все вместе, видимо, но этот момент всегда очень счастливый, однако, к сожалению, недол­говечный, недолговременный, зависит от жанра. Если пишешь поэмы, а я пишу, в основном, короткие поэмы (мне кажется, что большие поэмы читать трудно), они — тот вид поэмы, который доходит до читателя, мой читатель, во всяком случае, их читает.



О любви и смерти


Размышляя над смыслом поэзии, я пришел к мысли, что эстетика должна состоять из трех коротких принципов: писать кратко, писать ясно, писать по существенным поводам. Один мой знакомый поэт заметил: «Так что же, о любви и смерти?» Да, ответил я, потому что все основные вопросы поэзии, именно поэзии, не относятся ни к государственной деятельности, ни к устройству карьеры — все основные вопросы поэзии касаются только этого: любви и смерти, самых существенных вопросов бытия. Назовите мне хоть одно хорошее стихо­творение, которое было бы не на эту тему? «Я вас любил…» — о любви и о смерти. «Катюша» — о любви и о смерти. «Жди меня и я вернусь» — о любви и о смерти. Подлинной поэзии не на эту тему просто нет. О чем «Фауст» или «Гамлет», или «Дон Кихот» — тоже о любви и о смерти. Они разные вариации одной темы, и я считаю, что поэт, если он истинный поэт, должен писать только об этом, потому что это еще и глубоко гражданская тема… Я не вижу третьего варианта.



В чем самая главная ценность поэзии


Главная ценность поэзии — это ее язык. Поэтому переводить поэтов очень трудно. Легче прозу. Переводят Чингиза Айтматова и Анатолия Рыбакова, Владимира Маканина и Василя Быкова. Переводят романы и повести даже не такого качества, а гораздо ниже.

Поэтов переводят тогда, когда они становятся объектом повышенного внимания. Ахматова, вернувшись в 60-е годы из Италии, была огорчена. Ее книжка вышла там небольшим тиражом и лежала в магазинах. Перевод — дело трудное и требует поэта. Если происходит такая удача, скажем, — Маршак, Гёте — Пастернак, Руставели — Заболоцкий, то возникает факт поэзии на другом языке.

В ремесленных переводах поэзия утрачивается. Поэзия — пример существования национальной культуры, но все-таки ценности духовные, которые вырабатывает даже такой трудно переносимый на другую почву жанр, как поэзия, создает мирового поэта, как Гёте или Вийон, Рембо или Байрон… Это факты уже мировой поэзии, и от нее питались многие, в том числе и русские поэты, и не скрывали этого, поскольку это не постыдное явление и не заимствования. Пушкин не заимствовал, а писал своего «Дон Жуана» и своего «Фауста». Это не переводы, а переосознание. Это использование ценностей того ареала, который в высшей степени создают национальные культуры.

Есть мировые сюжеты. Ими пользуются все. Мы прекрасно понимаем Шекспира и Гёте, а Запад — Толстого и Достоевского и даже такого русского художника, как Чехов. Это и есть взаимодействие культур, вещь необходимая и плодотворная, и мне кажется, что те, кто отстаивает сугубый приоритет национальной культуры, в общем, работает против нее.



«На свете счастья нет…»


В моей прозе я разбирал вопрос везения,удачи и счастья. Думаю, что в ряде обстоятельств я был человеком вполне везучим. Вместе с тем удачливым я себя назвать не могу, никогда у меня не было очень больших внешних успехов или я удачно жил без трудностей, а счастье… что ж, еще Пушкин сказал: «на свете счастья нет, а есть покой и воля». Причем я думаю, что он имел в виду волю не в смысле свободы, а как способность управлять собой и какими-то обстоятельствами даже.

Наверно, это очень хорошее определение счастья.

В творческом плане я иногда испытывал моменты удовлетворения, когда мне казалось, что я создал нечто адекватное своим возможностям. Только в этом плане и ни в каком ином. Думаю, что ощущение этого творческого счастья является скорее состоянием художника, а не объективным, но художник и не должен знать, что он сотворил.

«Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» — вот это и есть удовольствие, какое получает художник.



Как пишется в новые времена


Мне пишется, как и раньше. Стихов пишу не больше, чем в прежние годы, у меня есть, видимо, свои ритмы, когда-то мне пишется, когда-то нет. Так происходит и сейчас. Вот мне не писалось около года, а потом вдруг написал с десяток стихотворений и две поэмы, что для меня много.

За все эти годы, которые я живу, книга в среднем у меня накапливается три-четыре года. Вот сейчас у меня должна выйти книга новых стихов. Поскольку книги у нас выходят через год после сдачи рукописи при благоприятном отношении издательства к автору, а ко мне относятся благоприятно, то, думаю, года через два, а может, и три, если буду жив, у меня образуется книга. Зависит ли это от погоды, что стоит на дворе? Я всегда приводил высказывание моего знакомого акына, который говорил, что есть стихи разные: политические, лирические и художественные. Я всегда старался писать стихи художественные. Сейчас, правда, меня все время тянет на политические. Я себя сдерживаю, я не поэт лозунгов и политических деклараций, но сейчас, очевидно, многих тянет высказаться по актуальным вопросам, и, наверное, я что-то сказал в опубликованных в послед­нее время циклах.



Что такое слава


Это поддержка среды, что и означает признание. Но оно, повторяю, должно выражаться гласно, тогда это называется славой. Думаю, что даже тогда, когда искусственно пресечено общение с аудиторией, художник все-таки подспудно чувствует эту поддержку среды. Видимо, в этом и проявляется социальность искусства — ощущение среды, ради которой ты пишешь и которая тебя поддерживает. Очевидно, художник чувствует себя одиноким или когда это ощущение прерывается, или когда он сомневается в этой поддержке. Дело здесь не в публикации, не в выходе на форум, а именно в этой тайной поддержке общества. Может, не тайная поддержка, а зуммер поддержки. На этом, наверно, держался молодой Бродский.



О философии страха и бесстрашия


Философия страха и бесстрашия наиболее полно проявляется в экстремальных ситуациях. Во время войны я занимался такими наблюдениями: большинство бесстрашных людей, которых я знал, вело себя в бою мужественно, хотя каждый испытывал страх перед смертью. Но были и героические бесстрашные личности. Меня интересовало, какова психология и тех и других. Оказывается, она происходила из двух противоположных источников, хотя зиждилась на общем основании — все они были фаталистами, но при этом одни были уверены, что их все равно убьют, и поэтому, собственно, суетиться нечего, а другие пребывали в полной уверенности, что, несмотря ни на что, останутся живы. По существу, это и есть пессимистический и оптимистический варианты фатализма.

Есть понятия физического и нравственного страха. Мы всегда удивлялись после войны, что люди, которые бесстрашно бросались под танки, панически боялись МГБ. Боялись больше, чем смерти. Это удивительный психологический феномен. У человека есть пределы и нравственных возможностей. В бою и на Лубянке они проявлялись по-разному: страх перед нравственным унижением личности сказывался сильнее страха перед танками.



О праведниках и правдолюбцах


В свое время я вывел классификацию наших национальных человеческих типов. Классификация была такая: правдолюбцы, не пожалеющие за правду отца родного; правдознатцы, знающие, что правда горька есть; и высший тип — праведники, живущие правдой, потому что так устроены. Мне кажется, она не устарела и до нашего времени. Во всяком случае, я придерживаюсь ее и по сей день.

У нас всегда было много правдолюбцев — людей, любящих правду, и очень мало правдознатцев, которые эту правду знают, а праведников почти нет. Если с первыми двумя типами все ясно, то праведники — это люди, которые не думают о своем знании правды, они творят конкретное добро в жизни и являются нравственными личностями по природе. Я думаю, что человек изначально по своей природе является нравственной личностью, и только обстоятельства или давление со стороны заставляют его быть личностью ненравственной. Противостоять такому давлению, будь это давление со стороны государства, общества или небольшой среды, бывает довольно тяжело, но праведники противостоят. Поэтому в свободном государстве, в свободном обществе, где властвует право, а не произвол, больше надежды, что появится и больше праведников. А правдо­знатцы нужны нам и теперь, потому что мы должны разобраться в нашем прошлом, должны понимать прошлое и предвидеть будущее. Я писал и о том, что каждая эпоха выдвигает свой приоритетный тип, как и наиболее необходимый. Сейчас наступает пора людей, которые не только любят правду, но и знают ее. Посмотрите, какой интерес общество проявляет ныне к истории, литературе, публицистике. Мы с жадностью ищем людей, знающих правду. Тех, кто скажет нам, что будет завтра с нашей политикой, экономикой, экологией, с жизнью человека на Земле вообще. Такая категория людей в наше время наиболее необходима. Но придет час, когда понадобятся и праведники…



Ценность исторического процесса определяется количеством пролитой крови


Я враг исторических аналогий. История уникальна, неповторима, как все во Вселенной, как уникальна и неповторима каждая личность, каждая эпоха. Но все же примерные аналогии при желании найти можно и что-либо из них извлечь.

Сегодняшняя наша ситуация напоминает мне движение России от 1860-х годов до конца ХIХ века. Тогда было освобождено крестьянство. Этот колоссальный переворот оказал влияние на весь ход исторического развития страны. Позже была введена гласность, образовано земство, проведена судебная реформа.

Самый главный результат судебной реформы — независимость суда. Если суд присяжных оправдывает Веру Засулич, по сути государственного преступника да еще такого масштаба и с такими целями, то это свидетельствует об очень высоком уровне правового государства.

Причем присяжные в ту пору были представители привилегированных сословий, а отнюдь не крестьяне или рабочие. Может быть, из опыта этой реформы можно что-то почерпнуть. Как, несомненно, какой-то полезный опыт можно извлечь и из дореволюционной аграрной политики. Хотя в разное время мы извлекали разное. При Сталине опыт Ивана Грозного, когда опричнина считалась прогрессивным явлением, поскольку сокрушала боярство, мешавшее реформированию сильной власти.

Я думаю, что опыт, который мы можем извлечь из любого исторического процесса, — в том, что ценность его определяется количеством пролитой крови. Это сколько же стоило крови осуществление тех или иных преобразований в России! И каждый раз, спустя какое-то время, мы убеждаемся: не стоило. Потому что за Иваном Грозным шла великая Смута, кстати, я сейчас очень этим временем интересуюсь. Я вообще этой темой интересуюсь. Потому что в нем есть еще один великий опыт. В критических ситуациях российской истории народ берет в свои руки ответственные решения, как это было во времена Минина и Пожарского. Это черта русского сознания, в конечном счете, когда власть не может, — решает народ.

Меня интересует также эпоха самозванца. Самозванец5 — любопытная личность (он весьма интересное явление в чисто человеческом аспекте), стать царем всея Руси и венчаться на царство — это удел личности неординарной. Но он меня интересует не только как личность, в конце концов, такие ситуации в истории бывали — великие авантюристы у власти. Но сами по себе авантюристы меня не больно интересуют. Больше меня интересует некое самозванство власти. Насколько власть самозванна или несамозванна, а деталей там очень много, таких, которые наводят на разные размышления. В частности, самозванца узнает Марфа Нагая6, она его признает. Узнает его целый ряд и других людей. Кстати, тема узнавания вообще интересна в русской истории. Узнают Пугачева, у меня лично начато стихотворение, как Пугачев не потерпел поражение, а занял Москву, его все начинают узнавать, признавая в нем царя Петра III. Узнавание — это один из сюжетов 1937 года, его ужасных фальсифицированных процессов. Люди не виделись, не были в каких-то местах, не разговаривали, а признаются в том, что были, разговаривали, делали то-то и то-то. Эта тема узнавания и такой аспект имеет. В этом моем интересе к самозванству есть и какие-то выходы в современность.



Человека, как нравственную личность, образует внутренняя свобода


Я полагаю, что каждого человека поддерживает и образует как нравственную личность внутренняя свобода, ибо мы бы не смогли перейти к Новому времени, если бы таких людей не сохранилось. Многие сохранились в народе, может быть, и не сознавая, что они внутренне свободны, не думая об этом, а вдруг оказалось, что да, свободны. Их не прибил сталинизм с его унификацией мнений и сужением нравственного диапазона до нуля, с его огромным нравственным искажением. Нет, есть огромное количество людей с нормальными нравственными понятиями и в народе, и в интеллигенции, а это и означает, что во все времена были люди, обладавшие внутренней свободой. А для художника это просто необходимо. Те, у кого не хватало этой внутренней свободы, даже талант­ливые художники ломались и шли на компромиссы.

Оправдания всегда можно найти, здесь и социальная необходимость, и вера — мы в Сталина верили, мы были молоды. Да, верили, а где-то потом и перестали верить. Гораздо раньше перестройки, до его смерти, и подозревать стали раньше, сперва робко, прозрение шло после войны у нашего поколения, но дело в том, что даже при довоенном сталинизме какие-то нравственные понятия и чувства оставались. А выражались они, что очень любопытно, в форме сомнений в себе. Вроде все нам говорят правильно, а мне где-то это не подходит и, наверное, я виноват в том, что я этого не понимаю. Это очень интересно в психологическом плане — нам вдалбливали догмы, и мы их принимали, но я себя чувствовал плохо и думал: наверно, я не настоящий интеллигент, наверно, это от того, что я гнилой интеллигент. Я искал ущерб в себе — а может, я неправильно воспитан, а может, это от того, что у меня не хватает беспощадности — якобинского чувства. Я считал это своим недостатком, но оказывается, это и было нормальным нравственным чувством, которое потом вывело из тупика, и не только меня.

Я полагаю, что сейчас, когда напоминают задним числом какие-то вины людей, молодых и немолодых, это несправедливо. Те, кто напоминает, считает, что человек либо сейчас кривит душой, либо тогда. Чаще всего говорят о Коротиче, что он где-то написал о Брежневе. Но в тех условиях многие верили и даже сквозь силу писали, считая, может, себя в чем-то себя ущербными, писали, а потом прозрели.

Андрей Дмитриевич Сахаров в одно время верил так же, как и мы, и, будучи создателем водородной бомбы, делал то, чего бы сейчас делать не стал.

Были и крупные личности, которым не надо было прозревать, они были зрелые. Мы знаем теперь письма Короленко, Павлова, Капицы, кто-то из них был молод, кто-то нет, но все они были рано созревшими личностями с твердыми нравственными принципами. Поколебать их убеждения было невозможно. Кто-то из таких людей поступался, но я считаю, это вещи непостыдные. Отступали, когда что-то грозило гибелью себе, близким.

Мы все развиваемся или в лучшую, а некоторые в худшую сторону, я знаю многих людей, которые развиваются в худшую сторону. Но все равно не надо сейчас заниматься тем, кем ты был когда-то, а надо заниматься тем, кем ты стал и кем ты теперь являешься.



О Боге и вере


Я не принадлежу никакой религии, никакой церкви, но философское понятие Бога мне не чуждо, потому что целый ряд основополагающих вещей, происходящих во Вселенной, нам непонятен, и причины их неизвестны. Физики доказывают, что Вселенная наша произошла из точки, и они могут говорить о ее состоянии только через какие-то доли времени после ее возникновения, но что было до этого — никто сказать не может. Мне кажется, творящую силу Вселенной можно именовать Богом. Все, что единично, пишется по традиции с заглавной буквы.

Как известно, доказательств существования Бога не существует, как, впрочем, не существует и доказательств его отсутствия. Возможно, наука и дойдет когда-нибудь до каких-то понятий, которые объяснят нам нечто, на сегодняшний день необъяснимое. Верующие люди доказывают существование Бога субъективно, говоря, что он присутствует лично в каждом из них и проявляется как духовная сила. Но это вопрос веры, а не знания. Ну что ж, можно рассматривать такую точку зрения как рабочую гипотезу.

Думаю, полезно вернуться к основам философии, не только к Юму, Беркли или Декарту, но и к тому мощному пласту русской идеалистической философии, к его основополагающим понятиям и целым мировоззренческим системам, которые до последнего времени многим из нас были просто неизвестны. Я имею в виду Бердяева, Соловьёва, Флоренского, Франка, Шестова.

Читайте Библию.

Читайте Юма и Канта, читайте Бердяева и Розанова.

Сравнивайте.

Ищите истину.



О понятии «свобода» и свободе художника


Свобода — понятие, которое включает в себя множество смыслов и толкований. По Далю — это прежде всего отсутствие неволи, рабства. По отношению к печати — отсутствие цензуры, но и при необходимости — ответ перед судом. По отношению к слову — позволенье выражать свои мысли. По отношению к мысли — самостоятельность убеждения, вольное мышление.

Даль, как всегда, точен и универсален. Но что можно сказать о нашем времени? Проблем в обществе накопилось немало — и социальных, и политиче­ских, и военных. Многие из них решить трудно. Но мы свободно говорим об этом и ищем оптимальные варианты их решения. Свобода слова — это свободное слово, за которое не карают. Свобода слова требует гласности — возможности беспрепятственно доходить до каждого гражданина. И голос нынешнего искусства, голос нашей прессы доходит до людей и очень активно влияет на жизнь общества. Не скажу, что мы достигли абсолютной свободы печати, но по сравнению с теми параметрами несвободы, в которых она существовала до недавнего времени, конечно, сделан огромный шаг вперед.

Вообще свобода существует в двух ипостасях — как свобода внешняя, то есть свобода слова, печати, передвижения и так далее, и свобода внутренняя, то есть свобода совести, мысли, убеждений, которая связана с внешней и проявляется в условиях осуществления выше названных свобод. Но то, что мы понимаем под внутренней свободой художника, может существовать отдельно и независимо по отношению к свободе внешней. Прежде всего — это умение быть самим собой, оставаться верным самому себе в самых разных обстоятельствах. Примеры такой внутренней свободы художника — Ахматова, Мандельштам, Булгаков, Платонов. Они творили в самые черные времена и оставались самими собой.

Для художника внутренняя свобода — одно из главных условий его существования как творческой личности. Те, у кого не хватало этой свободы, ломались. Даже талантливые художники ломались и шли иногда на компромиссы. При желании оправдания всегда можно найти — здесь и социальная необходимость, и скидки на молодость, и вера в Сталина.



Ощущение трагизма бытия всегда присутствует у художника


Ощущение трагизма бытия как такового, то есть его конечности, наверно, всегда присутствует у художника. Лев Толстой, кажется, говорил: тот не художник, кто каждый день не думает о смерти. Я задумываюсь об этом, уж очень безотрадна мысль о том, что человек есть форма существования белковых тел.

Что ж, я просуществовал во времени и пространстве как белковое тело и в то же время размышлял, бился над вечными вопросами, писал стихи и думал о Вселенной, и со мной все это кончится?

Нас утешают некоторые философы, говоря, что бессмертие кроется в творениях человека, но это тоже мысль не очень-то утешительная. Если же человек является частицей вселенского духа, то он неуничтожим, как и сама Вселенная.

В 80-х у меня сложилось такое стихотворение:


               Думать надо о смысле

               Бытия, его свойстве.

               Как себя мы ни числи,

               Кто мы в этом устройстве?

               Кто мы по отношенью

               К саду, к морю, к зениту?

               Что является целью,

               Что относится к быту?


               Что относится к веку,

               К назначенью, к дороге?

               И, блуждая по свету,

               Кто мы все же в итоге?



Послесловие
«Кто устоял…»


В 1974 году он писал: «Выйти из дому при ветре… / И поклониться отчизне./ Надо готовиться к смерти / Так, как готовятся к жизни». Он и готовился — вплоть до своего последнего часа. Если к смерти приложимо определение «символическая», то смерть Самойлова была именно таковой — поэт, фронтовик умер 23 февраля 1990 года.

Для молодых читателей (особенно), и для тех, кто подзабыл, напомню — он родился в Москве в 1920-м, «в проклятом году и в столетье проклятом». Учился в ИФЛИ, в 1941-м пошел «в солдаты и в гуманисты в сорок пятом». Не премину заметить, что «Державиным» для него и небольшой группы ифлийцев стал Илья Сельвинский, которому начинающие поэты наперебой читали стихи в один из вечеров поздней осени 1938 года. Первая публикация состоялась в журнале «Октябрь» накануне войны, в 1940-м, а первая книга стихов вышла только почти через двадцать лет — 1958-м.

Война сформировала личность, дооформила характер. Именно на фронте пришло понимание: обязанности человека выше его прав, прежде всего человек обязан и должен… С этим осознанием первостепенности долга перед всеми остальным он и проживет всю оставшуюся жизнь.

За некоторое время до ухода успел подержать в руках добротно изданный двухтомник «Избранного»7, в который вошли стихи из восьми книг — «Ближние страны», «Второй перевал», «Дни», «Волна и камень», «Весть», «Залив», «Голоса за холмами», «Горсть», поэмы: «Чайная», «Ближние страны», «Снегопад», «Струфиан», «Сухое пламя», литературные портреты и стихи для детей. Прижизненный итог работы нескольких десятилетий.

На своем первом вечере, устроенном к его пятидесялетию в ЦДЛ, он не просто раскланялся с опальным Андреем Сахаровым, но и приветствовал его со сцены (мы с Сашей8 были свидетелями по тем временам этого не жеста — поступка)9.

Факт был «возмутительно-вопиющий», академик Сахаров уже тогда был больше, чем просто фрондерская фигура.

А еще раньше, в 1968-м, когда власть после ввода войск стран Варшавского договора в Чехословакию решила перекрыть все и без того слабые краники общественного недовольства, ему влепили выговор с занесением. «За политиче­скую безответственность, выразившуюся в подписании заявлений и писем в различные адреса, по своей форме и содержанию дискредитирующих советские правопорядки и авторитет советских судебных органов…»10.

Выговор аукнется через несколько лет: юбилейный сборник «Равнодействие» в издательстве «Художественная литература» должен был выйти в 1970 году, но книгу задержали, и на свет хиленький (по объему) младенец появился только в 1972-м.

Д.С. не был ни диссидентом, ни правозащитником, у него была другая профессия (идеи диссидентской среды были ему не близки, идеи он предпочитал исповедовать и проповедовать свои). Но как крупный и честный писатель, придерживавшийся в своем литературном поведении правил чести и благородства, он не мог не сочувствовать коллегам по цеху, осужденным не за уголовное преступление, а за свои художественные сочинения. Эмигрировать он не собирался — был убежденным противником участившихся отъездов и доказывал тем своим друзьям и знакомым, которые вознамерились идти по этому пути, что это путь наименьшего сопротивления, что русский писатель не должен покидать родину. На этот счет Давид Самойлов разделял взгляды Ахматовой, Булгакова и Солженицына, хотя с последним расходился по многим вопросам.

Подобно Пушкину, кожей ощущал потребность быть независимым. И от государственной машины. И от освободительного движения (как называли правозащитное течение причастные к нему люди). И от народа, под которым его любимый Александр Сергеевич разумел в своем «Пиндемонти» чернь.

Но независимым — здесь, а не там:


               Недорого ценю я громкие права…


Ну и так далее — до слов:


               И мало горя мне, свободно ли печать

               Морочит олухов, иль чуткая цензура

               В журнальных замыслах стесняет балагура.

               Все это, видите ль, слова, слова, слова.


Потому что главным было —


               Никому

               Отчета не давать, себе лишь самому

               Служить и угождать; для власти, для ливреи

               Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

               По прихоти своей скитаться здесь и там,

               Дивясь божественным природы красотам,

               И пред созданьями искусств и вдохновенья

               Трепеща радостно в восторгах умиленья.

               Вот счастье! вот права...


С этими строками перекликаются строки Д.С., обращенные к Пушкину из стихотворения «Болдинская осень» (1961):


               Благодаренье Богу — ты свободен —

               В России, в Болдине, в карантине!


Мне посчастливилось знать Д.С. с начала 1970-х годов и вплоть до его смерти. Как и многие знавшие его близко люди, я испытал на себе силу его обаяния и душевную щедрость, которой он был наделен безмерно. Как и чувством юмора.

Он был выдающимся поэтом, значительной личностью, мудрым всеведущим человеком (думаю, что первое невозможно без другого и третьего) и — не побоюсь сказать — на протяжении многих лет был средоточием культурной и интеллектуальной жизни не только Москвы.

Он был гармонической личностью и оставался ею во всех своих проявлениях. Он, как магнит, притягивал к себе самых разных людей и своим незаурядным поэтическим даром, и роскошью человеческого общения, которая постепенно уходит из нашей сегодняшней жизни.

С ним было безумно интересно разговаривать, с ним было приятно выпивать, с ним было даже хорошо молчать.

Для тех, кто близко знал и помнит его, долго объяснять не приходится.

Для тех, кто не знал, замечу, что собеседники Д.С. попадали на пир интеллекта, раскованной мысли и не скованного никакими ограничениями духа.

Среди тех, кто бывал в Москве на Астраханском и в Пярну на Тооминга, хорошо помню Лидию Чуковскую и Фазиля Искандера, Александра Городницкого и Анну Наль11, Владимира Лукина и Рафаэля Клейнера12. Помню, как в за­столье блистали своим остроумием не только гостеприимный хозяин дома — сам Давид Самойлов, но и Юрий Левитанский, Зиновий Гердт, Игорь Губерман, Михаил Козаков, Вениамин Смехов и много других не менее интересных и выдающихся людей.

В 1976-м он выбрал «внутреннюю эмиграцию»:


               Я сделал свой выбор. Я выбрал залив,

               Тревоги и беды от нас отдалив,

               А воды и небо приблизив,

               Я сделал свой выбор и вызов…


В Пярну, на берегах «пустынных волн» жил отнюдь не в «башне из слоновой кости». Провинциальный, ухоженный, утопающий в зелени городок на берегу холодного Балтийского моря был для него не убежищем от московской действительности, а прибежищем, где можно было целиком отдаться тому, чем он занимался всю жизнь:


               Когда-нибудь и мы расскажем,

               Как мы живем иным пейзажем,

               Где море озаряет нас,

               Где пишет на песке, как гений,

               Волна следы своих волнений

               И вдруг стирает, осердясь.


В 1981-м он подвел черту:


               Мне выпало счастье быть русским поэтом...


От себя добавлю: ему выпало все, что выпало на долю его поколения, поколения «сороковых, роковых», и при этом даже в самые трудные советские времена он ни единым словом, ни единым жестом не покривил — ни в литературе, ни в жизни. Что, собственно, было для него одним и тем же.

Он всегда оставался человеком твердых этических правил и никогда не позволял себе отступать от них.

В последние годы жизни его успокаивало, что он успел достроить свой литературный дом, и дом этот оказался настолько прочным, что существует и в наши дни13.

Он всегда делал, что должно, и поэтому получалось, что нужно. На пороге ухода свое литературное хозяйство он оставлял в полном порядке. Он был поэтом, критиком и автором «Книги о русской рифме». Он писал прозу и воспоминания. Он был литератором в пушкинском значении этого слова — знал литературу изнутри, знал, из чего она состоит, как делается и ради чего существует. И если художник (извините за пафос) послан Всевышним в мир для выполнения определенной миссии, то свою он исполнил.

Совесть его была чиста — и перед ним, и перед собой, и перед теми, кто его любил. Да, временами он ошибался, да, нередко бывал необъективен и пристрастен в своих выводах и оценках, но никогда и нигде, ни в раннюю пору, ни в зрелую, он ни единым словом не погрешил против собственной совести и всегда искал не только правду, но истину. Вступив в 1930-е годы на этот путь, восприняв литературу не просто как искусство слова, а как служение, он сумел не сойти с этого — всегда погибельного — пути на протяжении всей своей литературной жизни. Поэт для него был больше, чем поэт, — он был вестником, и ему никогда не было безразлично, что поэт возвещает.

Прежде всего это относилось к себе самому, а затем к собратьям по цеху.

В начале застойных, как родные болота, 1970-х годов он написал, на мой взгляд, одно из самых лучших своих стихотворений. Которое посвятил адвокату Дине Каминской, которая защищала правозащитников от советской власти и сама же от нее пострадала14:


               Кто устоял в сей жизни трудной,

               Тому трубы не страшен судной

               Звук безнадежный и нагой.

               Вся наша жизнь — самосожженье,

               Но сладко медленное тленье

               И страшен жертвенный огонь15


Ну что ж, — он устоял.





1 Первая из этих бесед публиковалась в «Знамени» в № 2, 2024, вторая — в № 11, 2024, третья — в № 7, 2025, четвертая — в № 1, 2026, пятая — в № 5, 2026.

2 См.: Давид Самойлов. Памятные записки. М. ПрозаИк, 2020.

3 Пьеса, написанная в 1959 году, впервые в переводе Л. Завьяловой была опубликована в 1965 году в журнале «Иностранная литература» (№ 9).

4  Дьюла Ийеш (1902–1983) — венгерский поэт, переводчик, общественный деятель. Д.С. переводил стихи Ийеша с 1960-х годов.

5  Лжедмитрий I (Григорий Отрепьев — около 1581–(?)1606 ) — дьяк Чудова монастыря, выдававший себя за чудом спасшегося младшего сына Ивана Грозного — царевича Дмитрия. Самозванцу удалось взойти на престол 1 (11) июня 1605 года, был свергнут 17 (27) мая 1606 года в результате заговора Василия Шуйского.

6  Мария Фёдоровна Нагая (в иночестве — Марфа; 1562–1608) — царица, последняя (седьмая) жена Ивана Грозного.

7 Давид Самойлов Избранные произведения в 2 т. — М.: Художественная литература, 1989.

8 Александр Давыдов, старший сын Д.С., ныне прозаик, переводчик, редактор, постоянный автор «Знамени».

9 На этот раз обошлось. Через несколько лет о том, что он обедал с жестко преследуемыми властями академиком и его женой все в том же публичном (во всех смыслах) ЦДЛ, «доброжелатели» Самойлова немедленно донесли писательскому начальству. «Преступление» было столь велико, что «дело» обсуждалось на секции поэзии — у него хотели отобрать квартиру. Но нашлись трезвые головы, которые высказались, что, мол, это уж чересчур, и вообще не нужно плодить лишних людей, обиженных властью, их и так хватает. Руководители секции к этим доводам прислушались, и «дело» до Московского секретариата не дошло.

10 «Дискредитировали советские порядки» заявления в защиту Гинзбурга, Галанскова, преследуемых властями («и милость к падшим призывал) Д.С. был не один — заявления подписали Лидия Чуковская, Лев Копелев, Владимир Войнович и др. Компания была хорошая…

11 Анна Анатольевна Наль (1942–2017) — поэт, переводчик, ученица ДС. Жена Александра Городницкого.

12 Рафаэль Александрович Клейнер (1939–2024) — заслуженный артист РСФСР (1989), народный артист Российской Федерации (1995). На протяжении двадцати лет Д.С. был автором и режиссером его чтецких программ — «Сороковые, роковые», «Альберт Эйнштейн» и др.

13 За последние годы книги стихов и прозы (и публиковавшееся ранее, и неизданное), подготовленные к печати Г.И. Медведевой, А. Давыдовым и автором этих строк, выходили в издательствах «Вагриус», «Время», «ПрозаИк» и др.

14 Адвокат и правозащитник Дина Исааковна Каминская (1919-2006) в разные годы защищала Владимира Буковского, Юрия Галанскова (обоих в 1967), Анатолия Марченко (1968), Ларису Богораз и Павла Литвинова (1968), Мустафу Джемилева и Илью Габая (1969—1970). С 1967-го года ее перестали допускать к участию в политических процессах. В 1977-м году она эмигрировала в США. В 2009 г. «Новое издательство» в сер. «Свободный человек» переиздало книгу Дины Каминской «Записки адвоката», вышедшую в 1984 г. в Benson: Khronika Press. Д.С. дружил с ней с 30-х годов.

15 «Кто устоял в сей жизни трудной…» (1970).



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru