Вихрь. Рассказ. Анна Бартновская
 
№ 8, 2026

№ 7, 2026

№ 6, 2026
№ 5, 2026

№ 4, 2026

№ 3, 2026
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Анна Бартновская родилась в 2000 году в Москве. Училась в РГГУ. С 2022 года студентка Литературного института им. А.М. Горького (семинар прозы Л.А. Юзефовича). Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказ «День космонавтики» (№ 7 за 2025 год).



Анна Бартновская

Вихрь

рассказ


Все такое похожее на снег, на большой сугроб за окном — подумал Кумаев, привстал на кровати, оказалось, и вправду она, метель. Зрелище это перехватило его дух, и он повалился обратно в одеяло и подушки, и кровать резко и коротко заныла, как ворчливая собака. Настоящая же его собака Буран из-под стола посмотрела на него глазом с красным сонным белком и зажмурилась снова.

Он попробовал было уснуть, но температурная, лихорадочная тоска ослабевшего животного уже проникла в его бездумную голову, и он снова присел на кровати, потом медленно привстал и пошел по комнате от окна к окну, пересчитывая все, что попадалось ему на глаза: рыженькие старые стены его дачной комнатки, линялые ковры, один пестрый турецкий на стене, другой простенький из гипермаркета под столом, где расположился Буран, во сне дергавший ногой и поскуливавший мерно и с эхом куда-то внутрь своей большой пасти. Картинка, репродукция Константина Юона, зимнее утро, кажется, так и называется, «Зимнее утро». Уголок над столом со старыми открытками, фото Джины Лоллобриджиды, голландский натюрморт и писательская усадьба, какая, он позабыл. Между платяным шкафом и дверью в гостиную мутный прямоугольник зеркала, отпиленный от большого, прежде разбитого, которое стояло раньше в столовой на комоде, и на нем еще висели мамины бусы, и наклейка была из мультика. Кумаев посмотрел тогда на свое лицо в отражении кусочка и погладил себя по теплому ото сна румянцу, по сухому от тепла подбородку и еще на всякий случай по бровям и по лбу, и они все были уже совсем горячие, и он подумал, что маленький всегда заболевал немного, когда приезжали на дачу. И сейчас вот заболел, хотя всю зиму тут жил с Бураном, и все было хорошо. А вчера счищал с козырька снег, вышел расстегнутый на пять минут и простыл пона­прасну, потому что сегодня опять метет. Поспешишь — людей насмешишь.

Он вышел на кухню и потрогал там себя по предплечьям, по груди и по шее и кончики пальцев покололи его прохладцей. Так он измерил себе температуру. В ящиках слева от холодильника и над холодильником Кумаев поискал таблетки, но существенная часть названий была малопонятной ему бабушкиной коллекцией, а многие пластины были пыльные и все будто в сиропе, хотя самого сиропа не было в ящиках. Эта дачная фармацевтическая запущенность вызвала в нем досаду и отдалась нервными движениями в плечах и голове. Он заозирался по кухне, ища кому пожаловаться, кого пристыдить, но только оценил пустоту выцветшей древесины кухонного стола, пятнышки маминого лака для ногтей, черные грубые палочки имени «Костя» — пробы раскаленного пера набора для выжигания, где на «я» почти не осталось запала, и оно бледно и тонко свалилось под «т», а еще в трещинах застревающий сахарный песок и над столом большая картина — весь в яблоках сад, какого на даче у них так и не получилось, потому что земля была под малину и вот малина у них и росла, наседая на куст кустом, переходя на тропинки, залезая на забор, царапала маленького Костика, а бабушка-1 варила из нее варенье, чтобы Костя если и болел, то хотя бы скорее выздоравливал. А потом они выкопали пару кустиков для Краковых, мамы Милы, потому что Мила, то есть Люда Кракова, до того, как стать ему Люточкой, приносила своим родителям их ягоды и пару баночек варенья, и те возжелали их малиновых кустов. Костя выкопал для Милы самые хорошенькие, упругие и яркие, и отвез их на тачке. Она шла рядом с ним и играла петушок-или-курица, а у Кости от тачки больно затекали руки, потому что он еще был маленький, и тачка ему была не по росту. Вот, а потом у них перестала плодиться малина, и мама сказала, что по садовому суеверию нельзя бесплатно давать усы, саженцы и т.д., иначе сглазишь свой урожай. Но, может быть, еще была в кладовой баночка варенья времен бабушкиного здоровья, сладостного апофеоза бабушкиной дачной жизни, всепоглощающего янтарного тепла, по законам которого они жили здесь, когда все были живы.

Однако Кумаев не заметил, когда они умерли или перестали приезжать, ибо это совпало с чудовищной и не менее сладкой трансформацией Милы в Люточку, как это бывает, должно быть, у девочек разных возрастов, когда они приезжают в мае из города на дачу совсем не теми, какими их провожали уже прохладными вечерами в августе и бежали тогда еще за машиной по щебенке или по плохо раскатанному асфальту. Совсем не те, с которыми лечили укусы от слепней, жарили хлеб на костре и играли в монополию. Что-то менялось в их лицах, голосах и локтях и становилось невыносимым, и ничего нельзя было им простить. Так и Кумаев, когда еще был просто Костя и когда Мила-Люточка приехала на дачу в четырнадцать лет, ничего не смог ей простить: и новый слой сетчатки ее глаз, омраченный будто навсегда разочарованием в неизвестной ему любви, и ее новую одежду, с оттенком города, с оттенком того, что можно выкладывать в интернет, и старые платья, которые стали ей малы в волнительных местах, и музыку, которую она слушала с колонки, пока загорала на речке или каталась на велосипеде, вместо того чтобы загорать с ним или кататься с ним. Этого всего можно было избежать, это все можно было предвидеть.

Ему было очень жаль, что она перестала быть девочкой, что с ней больше нельзя быть мальчиком. Это было что-то противоположное не только блаженному прежнему существованию, но существованию в целом. Ему очень хотелось потрогать ее, приподнять, чтобы помочь дотянуться до самых зрелых яблок, но яблони у них не росли, а она очень быстро ездила на велосипеде, потому что у нее работали все скорости, а у Кости только одна.

Еще они часто ругались и спорили из-за рэпа, из-за какой-нибудь ерунды, типа Трэвиса Скотта или Дрейка, для Кости это все было одно и то же и тупое, а Люточка говорила, что Куин для стариков и прочие спорные вещи, и на это они тратили неоправданно много времени и сил, и ему было тяжелее, потому что он тогда еще не матерился, а Люточка за последний год стала совсем без тормозов и могла сказать ему что угодно, и Костя многое даже не до конца понимал. А засыпая, придумывал аргументы, чтобы окончательно пристыдить ее, и приколы, чтобы ее унизить и заставить краснеть, довести, может быть, до слез — ему в общем хотелось разного.

Один раз мама Кости пошла к маме Люточки за семенами чего-то там, они увлеклись, заболтались, может, пили чай, а Люточка привела Костю в свою комнату, в которой он уже много раз бывал и играл, поэтому ждал, что его что-то новое неприятно поразит, как поразило новое в Люточке, но в итоге сильнее поразило, что комната ничем не изменилась с прошлых каникул, и те же книги стояли на полках, те же детские рисунки и раскраски Милы висели на стенках — принцессы и феи, тот же плед лежал на кровати, и те же куклы жили на своем почетном месте — в квартире на подоконнике.

Тогда Кумаев вспомнил, как страстно Люточка хотела куклу-фею блондинку в розовом платье с большими крыльями, как она радовалась, когда отец подарил такую на день рождения, и не давала никому ее трогать, а потом какая-то Люточкина сучка-подружка тайком взяла и отломала ей крылья, и их заставили помириться — сучку и Люточку, но вторая потом провела весь оставшийся вечер в истерике, а на следующий день все забыла или задумала что-то свое. Но его с тех пор поражал вид этой феи с приклеенными заново крыльями, на подоконнике-квартире она сидела на диванчике в углу, может быть, чтобы не всегда бросалось в глаза ее потаенное уродство, ее трагическая судьба. Наверное, Люта так и не смогла поиграть в нее, как мечтала, и это преступление подруги, это жестокое детское насилие навсегда легло между ней и счастьем обладания этой куклой. Это было грустно. И когда Кумаев зашел в комнату повзрослевшей Люточки, ему тоже стало грустно от этой куклы, и он подумал, что Люта, видимо, в целом девочка слабая духом и тоже не простит ему его несовершенств, например, прыщей, или худобы, или сутулости — всего, что заботило, например, его маму. Тем более он это понял, когда увидел наконец новое в комнате Люточки — это был плакат с каким-то ее рэпером, или актером, или другим мудаком, с кем-то совсем не похожим на Кумаева, чужое, новое, инородное лицо.

Люта легла на кровать и стала играть в планшет, который потом разрядился, и она ушла на кухню за забытой зарядкой, а Костя осознал себя только вдруг целующим осторожно куклу-фею в голову, и в руке его опасно треснули ее склеенные крылышки, а на пальцах осталась неповторимая волшебная пыль, которая бывает, конечно, у всех настоящих фей.


Кумаев побоялся открывать нижние ящики буфета, вдруг там тараканы, или мертвые мыши, или кто-то другой, сильнее своею неожиданностью его самого. Но нашел в себе смелость для грудного сбора, хотя в груди его ничего не беспокоило, но, может быть, ромашка, хотя, скорее всего, багульник или календула снимают немного и температуру, которая вряд ли была у него высокой. Он расплескал кипятка вокруг заварочного чайника, и его снова передернуло от досады, потому что зимой его раздражала любая влага не там, где ей полагается быть, он ненавидел лужи, капельки, мокрые пятна и все похожее на то. Тем более лужи грудного сбора, лужи в крошках корня солодки были особенно неприятны, в этом была какая-то тоскливая безысходность бытия, бесприютность, одиночество, брошенность, мамы нет дома, простуда.

Он поставил хорошенький китайский, в синей глазури, заварочный чайник на стол, подобрал себе побольше кружку «2010 год Тигра», уселся уже, но не хватило кипятка развести заварку, поднялся досадливо и резко, потому с головокружением, отдающим почему-то в нос и в горло, как тошнота наоборот. Поставил их старый электрический чайник к остальному завтраку на стол, и обессиленно отметил яркое, обидное отсутствие у него красоты — одно увядание всего практичного, электрического и серого в мутных пятнах накипи и чего-то рыжего, как тараканы, глина, абрикосовый джем и т.д. Кумаев попил грудной сбор частыми маленькими глотками, и тот ожидаемо оказался сладким и больше ромашковым, чем каким-либо еще, и как всегда непонятно, слишком ли горячим, или, наоборот, быстро остывшим, какой-то неопределенной температуры, какую на вкус приобретали для него все травяные чаи, так что пить их, не зная, не понимая до конца, было невозможно. И его потянуло выпить что угодно другое, или заесть вареньем, и Кумаев пошел в кладовку, которая пахнула на него, конечно, мышами — сырым и сладким мышиным запахом, от которого ему стало холоднее, больнее, и сердце почему-то сдавило в тоске другого рода, похожей на тоску по бабушкам.

В полумраке все банки могли быть банки с вареньем, компотом или грибами, но издалека Кумаев не понимал, а приближаться боялся, вдруг там совсем не грибы и не малина, а мыши или, чего хуже, пропали грибы и проросли в новую жизнь, и она там, уродливая, посмотрит на Кумаева в ответ. Он всерьез боялся таких вещей и не чувствовал в этом себя слишком юным, это был понятный человеческий страх перед всем, чего касалось время, пока ты не смотрел, если угодно, перед увяданием, перед смертью и перед тем, что приходит за ней и поглощает увядшее.

Он вытащил на свет черную банку, отдающую красным подтоном, и верно угадал варенье под сладкой липкой крышечкой. С верхних полок он взял зеленую бутылочку смородиновой настойки бабушки-2, и от этих находок уже стало не так бесприютно, как будто забота покойных еще коснулась его старушечьей рукой и дальше, дальше…

Кубарем, тяжелый от сна и от шерсти, вышел на кухню Буран, виляя хвостом и наклоняя низко голову, будто посмеиваясь над собой же, как обычно делают скромные собаки в минуту какой-нибудь своей нужды. Кумаев потрепал его везде, и Буран, радостный телесному подтверждению их единодушия, побежал к двери на крыльцо. Кумаев выпустил его на улицу, и Бурана тут же поглотила метель, обрызгав, умыв Кумаева холодом. И ему захотелось как следует искупаться, поэтому он пошел топить баню, хоть чутье и чьи-то советы из прошлого напоминали ему, что с температурой это может быть опасно, но опять же он сомневался, была ли то температура или так еще только начало, продрог и не выспался.

Он топил баню два или три дня назад, и там кругом было сухо и чистенько, только дров оставалось совсем немного, и Кумаев долго подбирал по дровнице последние красивые дощечки, кусочки коры, сгребал в ладони щепки для быстрого розжига, и береза пахла в его руках и застыла в уже сопливом носу навязчивым запахом, который виделся ему в каждом углу и в каждом предмете. На коленях стоя возле печки, он тщательно выметал золу, глаза его слезились, и он думал: еще чуть-чуть, вот сейчас, и станет теплей и полегче.

Когда Кумаев прибрался и приготовился уже зажигать печь, он вспомнил про метель и подумал, будет ли нормальная тяга в такую метель — он в таких вещах пока не имел много опыта. Тогда он поджег желтую газетку и положил ее в топку. Дымок потянуло наверх, и Кумаев обрадовался, словно впереди оставалась уже только удача. Закинув первые дрова, он быстренько вышел на крыльцо, и в ноги ему там же уткнулся мокрый в россыпи льдинок и снега Буран. Кумаев пустил его в предбанник, а сам побежал по слепой дорожке в дом, чайник был неудобен, поместились в руки только варенье, настойка, ложечка и кружка Год Тигра, ах, этот сладостный год металлического тигра. Наверное, тогда они только достроили дачу и приглашали друзей родителей на все праздники, а друзья дарили им памятные, привязанные ко времени вещи, сладкие подарки, плюшевых зверей, колобков с конфетами внутри, конструкторы Лего для Костика, бластеры нёрф, и дяди смеялись, потому что пули были похожи на член. Мамина подруга допивала бокал, говорила: ну что ты такой грустный, давай покажи своих бакуганов.

Маленькая Мила тоже собирала Лего, но большая Люточка боялась, что сломается ноготь, и вообще много чего боялась или делала вид, что боится, чтобы посмотреть, как себя поведет Кумаев: нырнет ли вдогонку за уплывающим тапочком, прогонит ли бесхозных дачных собак, вынесет ли из буфета папин коньяк, чтобы она попробовала. Папа любил топить баню. Костя боялся сидеть в тесной парилке с папиными друзьями, у которых лоснились от пота круглые животы, было сложно поверить, что они с ним одного пола, одной, может быть, мужской судьбы. Ему нравился только дядя Митя, потому что, возможно, он нравился маме и был самый смешной, самый ребячливый из них и его даже можно было бить и дразнить, и дядя Митя больше кайфовал от дружбы с Костей, чем от мужского досуга, от шашлыка и водки. Это вызывало в Косте безумную любовь, иногда посильнее, чем к отцу, впрочем, он уже не помнил.

Дядя Митя научил его лечить подорожником велосипедные ссадины, и это был самый полезный урок за все его детство, позволивший ему не отвлекаться от игр и не заходить чуть что домой. Однажды уже пятнадцатилетняя Люточка упала с велосипеда, обгоняя Кумаева и налетев на какую-то ямку, выбоину в быстро пришедшем в негодность асфальте. Она слетела в канаву и везде приземлилась мягко, кроме коленок, которые стерлись о велосипед. Случай этот почему-то поверг Кумаева в стыд, как если бы вся вина за ссадины Люточки лежала на нем, словно он мог еще в самый последний момент ее подхватить и удержать, как куколку, в своих руках. Поэтому он остановился и пораженно и пристыженно молчал, глядя, как она вылезает из канавы, с трудом поднимая над собой велосипед и толкая его на дорогу. Тянулось это, наверное, всю комариную жизнь, как-нибудь зудяще долго. В конце концов Кумаев одной рукой вытащил Лютин велосипед, а потом и ее, всю немного в крови, траве и крошках высохшей в канаве грязи. Потом Люта села на велосипед, и они поехали дальше молча вперед, куда шла дачная дорога, а кругом стоял уже запах остывшего июльского дня, пахло солнцем, деревом и сеном, и мошки летели им в лицо, и Кумаеву казалось, что это он упал и его голова звенит от падения и стыда за свою неловкость, и еще внутри воцарился ужас от собственного молчания, потери языка, обнуления слов. Но это была, как у всех летом на даче, очень хорошая жизнь.


В бане не было развлечений, кроме голого его тела. Кумаев выпил настоечку бабушки-2 и сидел теперь в парилке теплый внутри, охваченный паром во­круг, и ему было приятно думать про метель, про дымку, про вихри снаружи. Он закрывал глаза, опирался на колени, глубоко вдыхал горячую влагу и чувствовал себя тонущим в подогретом молоке. Потом Кумаев открывал глаза и гладил свои влажные колени и от нечего делать удивлялся своему телу.

В снег он выйти побоялся и окатил себя прохладной водой в душе. Выпил еще настоечку, закусил вареньем, таким образом, помянув сразу двух бабушек. Кликнул Бурана, который, пропахший мокрой псиной, скромно держался в стороне, и поцеловал его в обе щеки и в нос, при этом Буран резко и глубоко вдохнул от него в себя запах крепкой смородины и сладкой малины и облизнулся. Кумаев посмеялся над ним и пошел париться дальше.

Эта лампочка в парилке делала все вокруг теплее, Кумаеву хотелось бы остаться здесь на весь день и на всю ночь, чтобы сидеть в тепле и лечиться, а Буран бы спал в предбаннике и охранял его от всякого зла. Это было бы хорошо. Это было бы хорошо так придумать. Наладить здесь уют. И воздух здесь был приятнее, влажнее, он был густой, этот банный воздух, пах березой и шишками — самое первое, что ждешь от дачного дома. Это его отец хорошо придумал, чтобы была у них баня. Раньше были и баня с друзьями папы, и бабушки, и малина, и мама, влюбленная в дядю Митю, и Мила-Люточка, с которой он все ругался. А она ехала перед ним на велосипеде, и он ехал за ней, и все кружилось, все вертелось вокруг. И мимо проезжали машины, уютно вдавливая под себя щебенку или асфальт, это дачники возвращались с работы. Может быть, и папа так проехал мимо него, а Лёша и не заметил, хотя раньше выходил его заранее встречать на дорогу и махал издалека ручкой. А Люточка все ехала перед ним, и он уже привык к тому, как на ветру ее светлые волосы трепыхались и путались, но еще не привык к свежим полоскам от травы на ее майке, которые мама у него никогда не умела отстирывать. Ветер никогда не обтягивал Люточку неприлично, когда она ехала на велосипеде, он делал ее только более невесомой, более бесформенной, распадающейся в вихре на много разных дрожащих частей, которые все волновали Кумаева, поэтому он не мог уследить ни за одной.


Буран лизнул его ладонь, пока Кумаев отхлебнул еще смородинки, и тигр на кружке показался ему жалким и хорошеньким, а голова Кумаева мягкой, как большой капитошка, и он вылил на нее еще прохладной воды и пошел снова в парилку. Там он заприметил, что все-таки руки его порядочно хороши, хоть ладони и покраснели, красивые, не слишком изящные, но не грубые руки мальчика из интеллигентной семьи. Живот его был, самое главное, не большим и не круглым, слегка, конечно, мягковат, но приятен и все с ним еще было поправимо. Грудными мышцами он даже гордился, и еще Кумаеву нравилось, что он не слишком агрессивно волосат и волос его не черный и не густой, а так как будто бы он еще мальчик-подросток, но почему-то тошнило от тела, от блестящего чистого тела, от его гладких линий, от его нюансов и особенностей, от расположения родинок, которое он выучил с детства, от своего тела тошнило и кружилась голова, как и все вокруг.


А потом Люточка доехала до речки, но не того берега, где они обычно купались, где было хорошее дно, а до мостика, под которым, говорят, много осколков и мусора. Она поставила велосипед на подножку и пошла на мостик, а Костя бросил велик просто так. Люта села на мостике на маленькую лавочку из одной доски. С речки дуло холодом и тиной, и немного вкусным дымом, откуда-то сверху по течению. Ссадины Люточки сильно кровоточили, она снимала с них налипшую пыль, песочек и крылышки комаров. Потом нагнулась зачерпнуть воды и промыла коленки одну за другой.

— Надо получше, а то зараза попадет, — сказал Кумаев, и они оба удивились, как он это сказал, как-то с нажимом, слишком солидно.

— Ну видишь, промываю как могу, — возразила Люта.

Он сорвал ей подорожника и принес на мостик.

— Плюнь на него и приклей, — посоветовал он, она тоже что-то такое вспомнила и приняла листочки, плюнула на один и на другой.

Кумаев следил со вниманием специалиста за тем, как она плевала и обильно ли распределилась по подорожнику ее слюна. Потом он присел перед ней, посмотреть поближе на коленки. Вокруг них вились комары и мошки, каждую секунду присаживаясь на тонкую корку ссадин. Он отгонял их, Люта смотрела на него хмуро.

— Я знаю, что ты меня хочешь, — раздраженно сказала она.

Кумаев подул на одну коленку и приложил к ней подорожник. Показалось, что ссадина слегка зашипела под ним. Люта от неожиданности вздохнула.

— Отстань от меня, короче, — сказала она, вжав напряженные свои руки в лавочку, как будто готовилась сейчас оттолкнуть его ногами.

Тогда Кумаев подул на вторую коленку и поцеловал ее, сначала слегка, так что Люта не успела понять, что он делает, а потом сильнее, впившись губами в самый поврежденный кусочек, в самую ранку, и почувствовал тут же соленый привкус крови и жесткую выпуклость ее косточки, словно он поцеловал Люту в кулачок.

Он вышел из парилки, Буран снова метлой заходил у его ног, кокетливо прося о чем-то, и Кумаев, весь одурелый от жара и пара, догадался и услужливо открыл ему дверь на улицу. И, выйдя голый на дорожку, он сам вдохнул побольше снега, и метель охватила его всего, все его гладкое детское тело приняла в мягкую пену и закружила в вихре.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru