|
Об авторе | Евгений А. Попов родился в 1981 году в Свердловске. Окончил факультет искусствоведения и культурологии Уральского университета. Кандидат культурологии. Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказ «Счастье» (№ 10 за 2024 год).
Евгений А. Попов
Война Панова, или Харбинская мелодия
С кем протекли его боренья?..
«И за тусклым закатом водянистым / Подступил столь же тусклый рассвет. / Только на лице его землистом / Ни печали, ни радости нет».
Стихотворение кончилось. Ниже шла биографическая справка об авторе. «Виктор Викторович Вайцеховский (1891 — ?). Поэт. Родился в Варшаве в польской православной семье. В 1914 году добровольцем ушел на фронт Первой мировой войны. За храбрость награжден Георгиевским крестом. Произведен в прапорщики. В 1917 году ранен, находился на излечении в госпитале в городе Перми. С началом Гражданской войны на Урале поддержал белых, вступил в колчаковскую армию. Имел чин штабс-капитана. После поражения Колчака оказался в эмиграции в Харбине. Отдельные стихотворения Вайцеховского печатались в русских харбинских периодических изданиях. Последняя публикация случилась в газете «Русское слово» в 1929 году. Поэзия Вайцеховского характеризуется нарастающим негативизмом. Немногочисленные критики, писавшие о нем, отмечали схожесть его манеры с манерой Георгия Иванова. С конца 1920-х годов следы поэта теряются. Точная дата его смерти и место погребения неизвестны. Предположительно Виктор Вайцеховский скончался в 1930–1931 гг. в Харбине».
«В тридцать первом году Харбин оккупировали японцы и создали в Маньчжурии марионеточное государство Маньчжоу-Го», — автоматически, как профессиональный историк, отметил про себя Алексей Алексеевич Панов, отводя покрасневшие усталые глаза от экрана компьютера. Он отдернул штору и посмотрел за окно. Занимался тусклый, как в стихотворении Вайцеховского, даже какой-то жиденький рассвет. Панов засиделся за работой. Правильней сказать, что его взволновали стихи малоизвестного автора, отчего он провел за компьютером больше обычного времени, но, вообще говоря, дело, которым занимался Алексей Алексеевич, продвигалось достаточно медленно.
Панов был историком и собирал материалы к докторской диссертации по истории Гражданской войны на Урале. Пятнадцать лет назад он уже защитил кандидатскую про Чехословацкий корпус и теперь задумал более масштабное исследование. Однако нельзя сказать, чтобы он приступил к делу с большим энтузиазмом или, как несколько вычурно выражался его научный руководитель профессор Мясников, «с горящими глазами и беспокойным сердцем». Впрочем, Мясников был из «шестидесятников», ему полагался несколько пафосный романтизм. А Панов только родился в конце семидесятых и всю свою жизнь прожил в атмосфере всепоглощающего цинизма. Какие уж тут «горящие глаза»? Зато свежеиспеченный доктор Волков, из предыдущего пановскому поколения, так и говорил еще лет десять назад, после успешной защиты: «Защищенная диссертация — это заявление на повышение заработной платы».
Но его работа над диссертацией совершенно не клеилась. Уже не в первый раз Панов поймал себя на мысли, что ему перестали быть интересными и Гайда, и Колчак, и Азин с Малышевым. «Приоткрыты холодные губы сухие. / Обнажен ряд щербатых зубов. / Ты прости ему, мачеха наша — Россия, / Безответную эту любовь». «Откуда взялся такой поэт — Вайцеховский? Раньше он никогда о нем не слышал. Год рождения — как у Мандельштама, допустим. Поколение поэтов Серебряного века. Может быть, он начал писать стихи уже в харбинской эмиграции? Где можно больше узнать об этой фигуре? Не ехать же ради этого в Харбин». Панов поднялся из-за рабочего стола и пересел в стоявшее у стены кресло. «Вот так бы бросить все, — размечтался он, — да и махнуть в Маньчжурию». Была половина седьмого утра. Неуверенно шло на смену ночи осеннее утро. День обещал быть пасмурным и никчемным. Панов глубоко зарылся в мягкое, удобное кресло, закрыл глаза. Незаметно впал в легкую полудрему.
Панов в ослепительную солнечную погоду стоял на веранде дедовского деревенского дома. Ему было семь лет. Он сбежал с крыльца, повернул направо вдоль стены дома и уткнулся в смородиновый куст, на ветках которого висели огромные черные ягоды размером с виноградины. Панов кинул в рот несколько штук подряд и боковым зрением заметил в дальнем конце огорода длинную сухую фигуру в красном сарафане. Это прабабка — «баба Сима» — собирала с дерева мелкую желтую сливку в большущую плетеную корзину. Значит, будет делать компоты.
Панов открыл глаза. Совсем рассвело. За окном, через дорогу, стоял ряд высоких берез, горящих предупредительным желтым цветом. В тот год, ровно сорок лет назад, баба Сима быстро и неожиданно умерла, несмотря на долгожительный возраст, такой же багряно-лимонной осенью. Какого это было числа? Кажется, 9 октября. Значит, день памяти ровно через неделю. Панов встал с кресла, подошел к стене, где висел отрывной календарь, и сорвал листок. Потом опять залез в кресло, уже с ногами. Опять застучало в голове из Вайцеховского: «Нет ни дома, ни Родины. / На могилах в Харбине кресты. / А мне снятся смородины / С тем узорочьем русским листы».
Баба Сима была родом из одного небольшого городка в Орловской губернии. Перед началом Великой войны вышла замуж и переехала в Москву. Вот перед глазами Панова ее портретная фотография в деревянной рамке. С тех пор как дед — сын бабы Симы — умер четверть века назад, фотография висит здесь, на стене его домашнего кабинета. Прабабка лежит на боку, подперев рукой голову. Фото, разумеется, черно-белое, но видно, что там, в пространстве старинной фотографии, лето в самом разгаре. У бабы Симы густые темные волосы, живые любопытные глаза, косящие чуть вверх, на аппарат, и спокойная полуулыбка на тонких красивых губах. Повсюду зелень — трава, кусты, деревья. Жалко, что фотография черно-белая и о зеленом половодье можно только догадаться. «Это Сокольники, деточка», — услышал опять задремавший Панов певучий, молодой, несмотря на солиднейший возраст, голос бабы Симы. «Лето четырнадцатого года», — добавила она с легким, едва заметным фрикативным «г». Голодной и холодной осенью 1918-го, после смерти мужа от сыпняка, прабабка уехала к родственникам в Екатеринослав, на Украину, и прожила там почти десять лет, до переезда на родину второго мужа — Урал. «А что было в четырнадцатом году?» — спросил маленький любопытный Панов. Кажется, ему еще не было семи. Да, так и помнится палая листва за окнами дедовского дома. Почти совсем осыпались все семь яблонь, росших в саду. На дворе глубокая осень, но Алеша Панов еще не ходит в школу, а третий месяц живет у дедушки в деревне, пока его родители в городе разбираются в собственных запутанных взаимоотношениях. «В четырнадцатом году, деточка, началась война». — «С кем война, с немцами?» — «С немцами, первая империалистическая».
А вот Панову уже опять семь, и он уплетает мелкую желтую сливку, которая из плетеной корзины пересыпана в большую синюю эмалированную миску. Миска стоит на большом деревянном столе из покрытых светлым лаком досок. А сам стол стоит на веранде. А вокруг стола — крепкие тоже деревянные стулья с высокими спинками. И стол, и стулья дед сплотничал сам, своими руками. Баба Сима сидит напротив правнука и подпирает подбородок правой рукой. Кожа на руке и на лице старая, в сетчатых морщинках. Она внимательно смотрит на желтую сливу (косточки от сливы Алеша складывает на синее блюдце, стоящее рядом с синей эмалированной миской), глядит на синюю посуду и, задумавшись о чем-то своем, произносит непонятное для Алеши слово: «жовто-блакитный». «Что?» — спрашивает маленький Панов, с веселым недоумением глядя на бабу Симу. «А, — как бы приходит в себя баба Сима, — желто-синий по-украински». Алеша все равно ничего не понял, а прабабушка вдруг начала говорить, рассказывать о своей молодости в Екатеринославе, во время Гражданской войны. Одни осколки в памяти у Панова остались от этого рассказа и, наверное, еще каких-то других рассказов бабы Симы. Но, может быть, именно они заставили его стать профессиональным историком? А надо ли ему было им становиться?
Неделю назад позвонил Панову товарищ молодости из соседнего города, тоже историк — они вместе учились в аспирантуре. Сказал, что приезжает к ним на конференцию. Панов из вежливости пригласил старого приятеля в гости к себе домой, будучи в общем-то уверенным, что тот не придет. Всегда найдутся какие-нибудь важные академические дела. Да и не были они никогда особенно близки, не считались закадычными друзьями. Но еще через три дня неожиданно раздался новый звонок от того же абонента. Чтобы не ударить лицом в грязь, Панов, за четыре года холостой жизни привыкший самостоятельно вести хозяйство, принялся готовить угощение. Ничего, кстати, сложного: он просто взял толстостенный чугунный казан и уложил туда слоями лук, баранину и всяческие овощи — от моркови и сладкого перца до хрустящей белокочанной капусты включительно. Не забыл, конечно, про хитрые восточные пряности — все эти разноцветные ароматные порошки. Нарезал свежей зелени, по осени особенно веселящей глаз и душу.
Товарищ опоздал всего на двадцать минут. Панов уже привык, что все его знакомые не приходят вовремя на неформальные встречи.
Гость Панова оказался полноватым, лысоватым и очень разговорчивым. Ирландский виски, заранее припасенный хозяином квартиры, еще больше развязывал язык его гостю. Он болтал без умолку, а Панов внутренне все больше мрачнел, несмотря на внешнюю дружелюбность. Оказалось, что пановский приятель из сопредельного города уже находится на «финишной прямой касательно докторской», что «последние акценты в тексте фактически расставлены», что «договоренности с советом достигнуты и уже известна тройка официальных оппонентов». После слова «тройка» у Панова перед мысленным взором встал 1937 год, и он еще подумал, как хорошо было бы направить приятелю слепящий следовательский фонарь прямо в его пустые светло-голубые глаза. Но вместо этого он на правах хозяина засуетился и поспешил к плите, где уже доходили великолепные мясо с овощами. Товарищ с аппетитом ел и очень хвалил приготовленное блюдо, а Панов с грустью решил, что, если бы в юности вместо исторического факультета поступил в кулинарный техникум, то сейчас наверняка был бы намного счастливее. Тема диссертации у гостя была что-то про танкостроение на Урале в годы Великой Отечественной войны. Хорошая тема, конъюнктурная. К счастью, сочная баранина вывела Панова из состояния внутренней мрачности. «Как называется эта вкуснотища?» «Басма — узбекский рецепт». Но, поев, приятель продолжил болтать, и Алексей Алексеевич смертельно заскучал. Он попробовал было хотя бы напиться, но ничего из этого не вышло. То ли обильная жирная закуска была тому виной, то ли еще что-то — неведомо. Наконец, приятель засобирался — у него назавтра намечался какой-то военно-патриотический круглый стол. Панов с большой охотой проводил старого товарища вплоть до лифта и сразу же улегся спать.
«Петлюровцы были такие опереточные, — рассказывала баба Сима, — в жупанах, все сплошь вислоусые, как будто только что с Сорочинской ярмарки. Всё вывески меняли; на трактирах, на лавках. Новые вешали, на мове. Обыватели над этим тихо посмеивались. Тихо, потому что иначе те могли запросто уконтрапупить. Даже город взялись переименовать — в Сечеслав. Не успели. Командовал ими некий Гаврило Воробей. Действительно, похож был на воробья — маленького росточка, но норовистый и нахальный. Но долго эти жовто-блакитные не продержались. Да их, собственно, никто из горожан по-настоящему всерьез и не воспринимал. Потом махновцы пришли. Но те совсем ненадолго. Черные флаги, черные барашковые шапки. Обыватели, как узнали, что Махно в город входит, сразу по подвалам попрятались. Очень плохая слава шла про махновцев. Что они грабят безбожно. И правда — перли, надо сказать, все, что плохо лежало. А когда пришли белые — офицеры стали гулять под ручку с дамами в городском саду, где весь день играл духовой оркестр». «И ты, наверное, прогуливалась?» — спросил дед свою мать с хитрой улыбкой. «Прошлась, было дело. И от всей белой власти вспоминается только музыка в городском саду. Но, наверное, это потому, что белые пришли летом. В восемнадцатом году… А, нет, нет, вернее, в девятнадцатом. Лето в том году в Екатеринославе стояло роскошное. Какие шикарные розовые кусты распустились тогда у нас в саду! А красные появились зимой. Впрочем, в ту зиму они пришли в последний раз и остались уже навсегда. А до того тоже приходили. Грабить никто никого не грабил. Дисциплина у большевиков была строгая. Но и гуляний никаких. Сплошь патрули по городу и комендантский час. Чуть что — проверка документов. И летом, и зимой. Но тогда, зимой, перед Новым годом, они навсегда пришли». «Навсегда», — будто эхом отозвался дед.
Панов, вспомнив рассказы бабы Симы, подумал, что было бы неплохо бросить все и навестить город молодости прабабушки, тот город, где родился и дед, тоже, как и баба Сима, давно покойный. Только старого Екатеринослава давно не стало, как не стало и прежнего Днепропетровска, а есть теперь город Днiпро, куда время от времени прилетают русские ракеты. Выходит, красные все-таки пришли не навсегда.
Панов приоткрыл глаза. Баба Сима смотрела на него с фотопортрета и улыбалась. Панов продолжил полудремать в кресле. Его беспокоила бессонница последние дни, а когда удавалось впасть в забытье, часто мерещилась всяческая ахинея — адмирал Колчак в сером бабьем платке и начдив Малышев с перевязанной, как при флюсе, щекой играли в нарды на аллее Центрального парка культуры и отдыха имени Маяковского. Оба кутались в два одинакового цвета мышиных пальто. Было зябко. Пролетал снежок, но так редко, словно небесная канцелярия отпускала его по карточкам. Панов помнил, как Советская власть при своем последнем издыхании ввела карточки на всевозможные продукты.
«Скоро зима», — подумал сквозь дрему Панов и широко зевнул. Вот и у Вайцеховского, кстати: «Пусть пролетает, ложится снежок. / Пусть он сойдет через срок. / Пусть тебе на душу ляжет ожог — / это не морок, а рок. / Тайную вязь разобрать бытия / хочешь. Да всё это зря. / Пусть оседают снега на поля, / сопки пускай серебрят». Мозг Панова работал, соображал полуавтоматически: «Маньчжурия, Харбин. Провинция Хэйлунцзян. Северо-Восточный Китай. Скоро зима. А зимой там холодно. Выпадает много снега. Стоят устойчивые низкие температуры. Почти как в России. Вот бросить бы все — и диссертацию, и Колчака, и знакомых, изучающих танкограды, и начдива Малышева. Бросить бы все и поехать в Харбин. Если уж нельзя в Екатеринослав». От Вайцеховского, судя по всему, не осталось даже могилы.
Панову четырнадцать лет, он поставлен часовым и готовится к бою. За его спиной — линия ворот. На его руках белые вязаные перчатки — для огородных работ. Но за отсутствием настоящих вратарских фирменных сойдут и такие. На тыльной стороне каждой из перчаток синим вышиты четыре крупные буквы — УРАЛ. Поле боя — из земли и песка. Нет ни травинки на площадке, окруженной по периметру выкрашенным синей краской деревянным бортом. Зимой здесь заливают лед и играют в хоккей. Но теперь лето. Пробегающий табун игроков поднимает за собой клубы пыли. Жарко, светит агрессивное послеполуденное солнце. Пятнистый мяч из кожзаменителя летает туда-сюда. Но вот, после глухого звука удара по мячу, он внезапно выскакивает из-за гущи ног и тел и устремляется навстречу Панову. Панов бросается, падая, в правую от себя сторону. Он вытягивает свою правую руку, и в его расправленную ладонь бьет, обжигая ее, игровой снаряд. Короткий рукав футболки задрался на плечо, Панов проехался локтем по песку и земле, перемешанной с мелкими камушками, кожа с его локтя содрана. Зато ворота сохранены в неприкосновенности. К Панову подбегают товарищи и помогают ему подняться. Они хлопают его по спине и ободряюще кричат. На локте ссадина, выступила кровь. Надо бы чем-то замотать руку, но пацаны не таскают с собой бинтов. Наш герой пытается разорвать футболку, чтобы перемотать рану куском ткани, но синтетическая ткань не поддается его усилиям. Да и не нужно, игра закончилась, мы победили. Договариваемся о завтрашнем реванше, и Панов идет домой.
Солнечные лучи облизывают его локоть, горящий огнем. Панов открывает калитку и поднимается на веранду дома. Там сидит дед и ковыряется сапожным шилом с дратвой в подошве ботинка. Дед — мастер на все руки. Он делает мебель и чинит обувь, проводит электропроводку и прививает яблони в саду. Увидев внука, он молча уходит в дом, приносит спирт, пластырь и бинт. Теперь мальчику не будут грозить никакие неприятности.
«Так ты, вояка, еще и коленку зацепил», — говорит дед чуть позже, когда они с внуком устраиваются за столом наскоро закусить консервами из кильки в томатном соусе. «Сегодня дежурное блюдо», — сообщает дед про нее. Почему вояка? — недоумевает про себя Алёша. «Футбол — та же война, только на ней никто не погибает. Тем он мне и нравится. Сейчас возьмем еще пластырь и залепим колено». Дед знает про войну не понаслышке. Он участвовал еще в «незнаменитой» финской войне, потом был призван на фронт Великой Отечественной. Был ранен в живот подо Ржевом, несколько месяцев пролежал в госпитале и затем отпущен из армии по здоровью. Как и большинство фронтовиков, он не любит вспоминать войну и ничего о ней не рассказывает. Или говорит очень скупо, когда внук начинает одолевать его на этот счет. Алексей — любознательный подросток, ему интересна история. Это началось еще с бабы Симы, но она умерла семь лет назад. «Наш батальон ничем особенным на войне не занимался. Большей частью мы исправляли дорожное покрытие в ближайшем тылу».
Дед не любит говорить о войне, зато он обожает вспоминать свое довоенное детство. «А в тридцать восьмом мама (баба Сима) отправила меня к своим родственникам в Москву, почти на все лето. То ли июнь-июль, то ли июль-август, теперь уже могу напутать. После нашего Горноуральска я, конечно, обалдел от Москвы. Широкие проспекты, огромные дома. Нет, у нас в центре города тоже уже кое-что было, но разве с Москвой сравнишь? Это была настоящая столица, далеко затмившая Ленинград. Дядя с тетей жили рядом со стадионом «Локомотив», в Черкизово. Он и сейчас, собственно, там. Юра Семин интересно работает с командой теперь, да?». Дед с тех самых пор неизменно болел за «Локомотив», и это доставляло ему много переживаний. Если в тридцатые — пятидесятые команда еще имела мало-мальские успехи, то потом она преимущественно мотылялась из высшей лиги в первую и обратно, считаясь «пятым колесом в московской телеге» (то есть на фоне остальных четырех московских грандов — «Спартака», «Динамо», ЦСКА и «Торпедо»). К счастью, в девяностые клуб обрел силу и устойчивость. Это скрасило последние годы жизни деда.
«И мы с двоюродным братом всеми правдами и неправдами проникали на стадион. Билеты стоили недорого, но лишней копейки ведь никогда не было. Потом был в этом какой-то форс — попасть на матч бесплатно. Но тут брат (он был старше меня на год или на два) познакомился с одним билетером, который стоял на входе во время игр. Он как-то подружился с этим билетером, и тот стал пропускать нас так, без квитка. Не знаю уж, чего он ему наговорил и чем расположил к себе. Впрочем, брат был очень общительный, как сейчас говорят, коммуникабельный, паренек. Он потом погиб под Вязьмой осенью сорок первого. И вот мы однажды после какого-то матча втроем с этим билетером пили квас на аллее рядом со стадионом. А вернее говоря, мы-то пили квас, а наш старший товарищ, кажется, все-таки пил пиво. Пушистая белая шапка на толстостенной стеклянной кружке. Он много интересного нам рассказывал, чего, может быть, не стал рассказывать взрослым. Лет ему было много. По нашим понятиям он был в общем-то старик. Лет сорок пять — сорок семь. Смешно об этом говорить, когда тебе самому уже за семьдесят. Теперь уж его рассказы почти выветрились из памяти. Был он до революции чуть ли не каким-то актером провинциального театра, ездил с этим театром по всей Российской империи. Говорил, что даже снимался в немом кино. Тут, однако, думаю, «свистит». Хотя, кто его знает? Может быть, и снимался каким-нибудь статистом. Внешность, кстати, у него была довольно запоминающаяся — высокий, с густыми усами (на них постоянно оседали комочки пивной пены, когда он пил пиво на той аллее), с высоким покатым лбом и зачесанными назад темно-русыми волосами, уже тронутыми сединой. Ну, а уже во время Гражданской войны так получилось, что он оказался в армии Колчака. Рассказывал он и подробности своей службы у белых, но, убей Бог, ничего с тех пор не упомню. Помню, что воевал с красными здесь, на Урале. Потом отступал до самого Верхнеудинска (это сейчас Улан-Удэ в Бурятии). Там-то и попался в плен к красным».
«Не расстреляли?» — спросил внук у деда.
«Расстреляли. Наверное», — вздохнул дед. «Тогда его отпустили на все четыре стороны. Он ведь был не офицер. Обыкновенный рядовой, нижний чин колчаковской армии. Вот и отпустили. Какое-то время жил в Иркутске, потом перебрался в Москву. А осенью мне в Горноуральск пришло письмо от брата, где (причем не впрямую, а всякими намеками) сообщалось, что исчез наш билетер. Видно, не забыла ему Советская власть службу у беляков».
«За Уралом, в армейском обозе, / во глубины Сибири придя, / о России, почившия в бозе, / скорбный духом, молился ли я? / Не упомню. Я помню увалы. / И ухабы последних путей. / Енисейские дикие скалы / да кривые полозья саней».
«Уж этого-то, — подумал Панов о забытом поэте, — точно бы не отпустили на все четыре стороны, попадись он чекистам где-нибудь в Иркутске».
Дед налил себе вечернюю рюмку водки и о чем-то тяжело задумался. Для него вечерняя рюмка водки за ужином была ритуалом, который он никогда не нарушал. Не нарушал и в том смысле, что за первой рюмкой ни разу не последовала вторая. Но теперь дед задумался как-то особенно тяжело, и Алексей с удивлением увидел, как, вся в узловатых венах, дедова рука потянулась к бутылке «Пшеничной», чтобы налить вторую. Панов догадывался, по какому поводу переживает дед, но сказать ничего не мог и не хотел. Да и не знал, что говорить. Как так вышло, что он оказался, по сути, сиротой при живых родителях? И если бы не дед, быть бы ему неприкаянным горемыкой.
Панов совсем проснулся и глядел на темное осеннее небо и на ворон, деловито разгуливающих у мусорных баков, которые располагались прямо под его окном третьего этажа. Панов отчего-то попытался вспомнить отца и не смог. Не смог восстановить в памяти его облик, черты лица, не говоря уже о каких-то характерных жестах, особенностях мимики, ужимках и повадках — всего того, что составляет внешний контур человека. Даже этот внешний контур Панов не мог воссоздать. Фигура отца расплывалась в сплошное серое пятно. Кажется, клетчатое пальто хорошего кроя. Кажется, серая кепка с пипочкой на макушке. Кажется, жесткие серые торчащие под прямым углом усы. Нет, усы он присочинил. Не было у отца никаких усов. Только небольшая щетина на лице.
Панову было двенадцать лет, когда отец собрался в Америку. Он заехал к деду (своему отцу) вроде как попрощаться с Алёшей. Дед с отцом старались не смотреть друг на друга. Они не общались уже несколько лет — причина этого разлада была и оставалась тайной для Панова. Отец (сплошное серое пятно) пожал Алексею руку, как взрослому, и исчез за мокрой дождевой сеткой. Да, в тот день (ранней осенью или поздней весной, не упомнилось) шел мелкий моросящий дождь. Отец уехал. Больше Панов его никогда не увидит. Уже почти пятнадцать лет, как отец гниет в чужой земле Новой Англии, куда Панову нету ходу. Да и не хочет туда Панов. В Екатеринослав хочет, в Харбин хочет, а в Массачусетс — нет.
Отец с матерью развелись, когда Панову было шесть. Сначала мальчик остался с матерью, но уже через месяц после развода с ними стал жить «дядя Тимур». Хотя, может быть, его звали Аркадий. Панов не помнил. Он только сразу невзлюбил этого дядю. Дядя ответил взаимностью. Еще через два месяца дед забрал его к себе и бабе Симе. Так он стал ни мамин, ни папин — ничей.
Прошли годы. Уже пришла из Америки весть о смерти отца, а потом от рака меньше чем за год спалило мать. И, разумеется, давно не было на свете бабы Симы и деда. Однажды, от нечего делать копаясь в старом дедушкином комоде, Панов обнаружил в нем несколько писем из американского далека — деду от отца, о которых сам Панов ничего прежде не знал. Из этих писем неопровержимо следовало, что он — не сын своего отца. Во всяком случае, его американский папочка был глубоко в этом убежден. И что мать его на второй год брака смертельно увлеклась неким хлыщом из планово-статистического отдела, который, дескать, и является в действительности отцом «Алексея». Прочитав это письмо, Панов впервые более чем за год пожалел, что его мать (с которой он не поддерживал никаких контактов, с тех пор как она спихнула его, шестилетнего, на руки бывшему свекру) умерла. Уж теперь бы он устроил мамочке допрос с пристрастием. Но, увы, всё, как всегда, было слишком поздно. Так выяснилось, что Панов не только сирота, но и бастард.
Панов взял с подоконника малотиражную антологию поэтов русского зарубежья, изданную в прошлом году в Иркутске. С акцентом на авторов из дальневосточной эмиграции. Она случайно попалась Панову на глаза в одном из иркутских книжных магазинов, когда он был в Восточной Сибири на достаточно проходной научной конференции. Он туда и поехал больше из соображений «академического туризма».
Панов отогнул пальцем закладку. «Родился в Варшаве в польской православной семье». «Уже нетривиальное сочетание. Варшава. Поляки. И вдруг православные». Семейство Вайцеховских, очевидно, при всем безусловном польском происхождении уже подверглось значительной русификации, и родители, а, кто знает, может быть, уже дедушки и бабушки Виктора Вайцеховского переменили веру, перейдя из католичества в русское православие. Возможно, модифицировалась и сама их фамилия. Ведь по-польски, пожалуй, правильнее было бы «Войцеховский». Смена первой гласной в написании и произношении фамилии тоже, вероятно, не случайна.
«Харбинские лица, христианские лики. / Холодное пламя свечей. / Ни русский, ни польский, хотя двуязыкий. / Ничей я отныне, ничей». Стихотворение выглядело слабее, чем другие, в этой иркутской подборке. Но искренность чувства не подлежала сомнению. Поэт приходит на службу в православную церковь, затерявшуюся в далеком чужом городе среди голых сопок и китайских фанз. Он не один, вокруг него много русских лиц, которые, впрочем, уже стали харбинскими. Стихотворение ориентировочно датировано концом 1920-х годов; здесь, в Маньчжурии, прошло уже почти десять лет — целая жизнь. Однако от этого Харбин не перестает быть чужбиной. Причем чужбиной, лежащей на краю света. Поэтому и пламя свечей, колеблющееся в церковном полумраке, кажется таким холодным. Будто можно просто взять, зажать фитилек двумя пальцами, и огонек потухнет, а кожа не почувствует ожога. Каково же было этому православному поляку, говорившему одинаково хорошо и по-русски, и по-польски («двуязыкий»), заброшенному на окраину земли и назвавшему Родину — Россию — мачехой? «Ты прости ему, мачеха наша — Россия». Для Польши слов уже не нашлось. И Панову в связи с Вайцеховским вспомнился Ходасевич: «России — пасынок, а Польше / Не знаю сам, кто Польше я…».
Ворона за окном добыла где-то хлебную корку и теперь со знанием дела размачивала ее в луже около мусорки. Заморосил противный осенний дождик. Панов порадовался, что он сидит дома, в тепле. Что можно, как в детстве, забраться в кресло с ногами. Только, если в детстве, погружаясь, как в ванну, в старое дедовское кожаное кресло, где на черной обивке давно выделялась большая серая потертость, подобная плеши на стариковском черепе, Панов предавался сияющим мечтам, то теперь он все чаще уходил в разномастные воспоминания.
Пару недель назад Панову позвонила Наталья. Год не звонила — и вдруг объявилась, когда Панов о ней уже и думать забыл. Они развелись три года назад и столько же лет были женаты. «Любовь живет три года», — так, вроде бы.
Познакомились на источниковедческой конференции в университете. Наталья окончила истфак в Кирове (Вятке; у нее и фамилия была — Вяткина), потом переехала в Горноуральск и работала ведущим специалистом в областном архиве. Ей было тридцать лет, а Панову сорок один. У Натальи имелись светлые крашеные волосы каре, маленький, чуть вздернутый носик, родинка у правого уголка рта и неглубокая ямочка на подбородке. Разговаривала она так, словно была готова в любой момент перейти на шепот. На вкус Панова, у нее во внешности все же присутствовал один легкий изъян — чересчур крупные уши, но они по большей части закрывались прической, а потому ушами в общем-то можно было пренебречь.
Через четыре дня после знакомства Панов и Наталья переспали, а через четыре месяца сходили в загс.
Поначалу все, как обычно, шло неплохо, а потом, как это тоже часто случается, быт и привычки каждого взяли свое. Когда людям уже несколько больше двадцати, им тяжелее притираться друг к другу. Супруга оказалась ленивой, капризной и скуповатой. А супруг — неаккуратным, эгоистичным и склонным к грубому обхождению. Кроме того, он не хотел детей. Любой психолог скажет, что тут говорила о себе подсознательная детская травма — нелюбимый ребенок, брошенный и матерью, и отцом (как оказалось, сразу двумя отцами), не хочет для своего возможного чада такого же будущего. Может быть. Но, скорее, Панов просто не хотел детей, потому что не хотел, вот и все. Спустя три года, в перспективе развода, Панов убедился, как же он все-таки был прав в этом отношении.
Наталья позвонила и почти извиняющимся тоном попросила консультации по одному профессиональному вопросу. Панов, как смог, проконсультировал. Потом она осведомилась, тоже как будто прося прощения, нет ли у Панова возможности дать ей на время, «буквально пара недель», одну важную и редкую книгу по методологии исторической науки. Дело в том, что она, наконец, «вышла на финишную прямую» в написании своей кандидатской диссертации. Панов после визита приятеля-докторанта даже ухмыльнулся про себя: да что у них у всех финишные ленточки маячат? У этого прямая, у той прямая. И только у него, у Панова, причудливо гнущийся зигзаг. Относительно нужной книги Панову было все равно, она у него пылилась где-то на дальней полке, поэтому он обещал поделиться с бывшей женой необходимым ей томом.
Накануне Наталья забежала к нему с утра. Запыхавшаяся, как с пробежки, правда, не в спортивном. В модном бежевом пальто с голубыми пуговицами и бежевом же берете, на котором не успели высохнуть мелкие дождевые росинки. Она сняла берет, показав новую прическу. Ее прямое каре превратилось в легкомысленные кудряшки, светлые, но с темными кончиками. Вообще, Панову показалось, что она похорошела. Он принял у нее пальто и позвал выпить кофе. За кофе они болтали ни о чем, что-то о погоде и работе, но ничего существенного, старательно избегая общих и личных тем, как лыжники на склоне, аккуратно объезжающие красные флажки. Затем Панов пошел в комнату, долго копался на полках шкафа, отыскивая нужную книжку, так что Наталья уже успела одеться и теперь стояла в прихожей, нетерпеливо постукивая пяткой сапожка по ламинату. Ламинат в эту квартиру она выбирала сама. Наконец, Панов нашел искомый том и вручил его бывшей супруге. Когда за Натальей закрылась дверь, Панов поймал себя на мысли, что, похоже, у этой женщины, еще не до конца растратившей обаяние молодости, кто-то есть. Сердечный друг, может быть, даже жених. И хотя ему сей факт должен был быть глубоко безразличен, потому что любовь его к ней давно испарилась, как вино в сковороде, однако, вместо вялого равнодушия Панов неожиданно почувствовал легкое жжение в пищеводе. И вот это самое жжение неопровержимо говорило о том, что ему было бы неприятно, если б Наталья снова обрела личное счастье, но уже без него.
Ворона вытащила хлеб из лужи, взяла его в клюв, взмахнула крыльями и поднялась на ближайшую березу. Береза, вся усыпанная желтыми листьями, смотрелась бы очень красиво в погожий солнечный день, но сегодня день стоял безнадежно пасмурный. Влажные листья понуро и недвижно висели на ветках. Они не опадали только из-за полного безветрия. Завтра или сегодня к вечеру закончится дождь, поднимется ветер; пройдет немного времени — и от золотого наряда на березе ничего не останется. Будет она стоять посреди мороза голая и одинокая.
«Такая же одинокая, как отцовское надгробие где-то под Бостоном», — почему-то вспомнил отца Панов. Ему стало вдруг нестерпимо обидно за отца, но эта обида проявилась в специфическом роде. Ведь отец (или тот, кого он долго считал своим отцом) лежит на американском кладбище, наверняка на ровной площадке, где нет ни одного дерева, такой вот, к примеру, березы, что стоит за окном и на ветке которой сейчас раскачивается молодая ворона (определенно молодая и очень смышленая). Мало того, и холмика на могиле нет. Нет памятника. Только плита, вмятая в землю, с именем и фамилией на латинице: Alexey Panov. С теми же именем и фамилией, что и у него, Алексея Панова из Горноуральского университета. Снова вспомнилось из забытого поэта: «Январские мерзлые комья / у края разверстой земли. / Рыдал у могилы по ком я? / Отца на Повонзки свезли». Поэту повезло больше. Ему довелось похоронить отца на старом варшавском кладбище и поплакать подле его могилы.
Впрочем, Панову не хотелось плакать. Наоборот, у него внезапно пробудилось острое желание работать. Панов выбрался из кресла и, быстро умывшись в ванной, поспешил за рабочий стол. Открыл файл с текстом диссертации и еще несколько файлов с материалами к ней. Решил, что с головой уйдет в дело и просидит за компьютером не менее трех часов подряд. Потом сделает перерыв на кофе и еще столько же будет безостановочно работать. Сама эта решимость вдохновляла. Однако уже к концу первого часа порыв Панова, так неожиданно и импульсивно возникший, начал столь же резко иссякать. В голове метались куски фраз, читанных в статьях и документах. Они сталкивались и перемешивались в его сознании и никак не хотели складываться в ясную и четкую картину, способную преобразиться в стройный и связный текст. Панов опять кликнул на файл с диссертацией. Разрозненные отрывки, заметки, не известно как работающие на общую идею и концепцию. Да и есть ли эта идея, не высосана ли она из пальца? Панов посмотрел на свой безымянный палец правой руки, между второй и третьей фалангами которого еще сохранился след ободка, вдавленного в кожу. Отпечаток обручального кольца, символ несчастливого брака, зазря потраченного трехлетия.
Прогоняя мысли о Наталье («а она, судя по беспутным кудряшкам, неплохо себя чувствует, тогда как я — паршиво»), Панов открыл картотеку имен, составляемую им для своего исследования. Картотека была задумана скрупулезно, с большим педантизмом. Для каждой буквы был приготовлен отдельный файлик в папочке. Вот, пожалуйста, буква «А». Здесь Авейде, Азин и так далее. «Б» — ну, эту мы пропустим. А вот и буква «В». Итак, с самого начала.
Вайнер Леонид Исаакович, родился в 1878 году в Казани. Еврей. Закончил Горноуральское реальное училище.
«Хорошо знаю здание этого училища. В начале улицы Ленина, до революции — Центральный проспект. Краснокирпичное здание неопределенных архитектурных форм. Теперь там размещается хоровая капелла мальчиков. Следовательно, предназначение здания не сильно поменялось от вайнеровских до нынешних времен. Посредине проспекта аллея со скамеечками. Там вскоре после знакомства мы сидели с Натальей и целовались. Губы у нее были дрябловатые. А двадцатью годами ранее я шел по этой аллее, и меня держала под руку Арина. Тогда это было редкое имя. В другой руке она держала букет красных тюльпанов, купленный мной на последние деньги, остававшиеся от студенческой стипендии. Стоял апрель, сходил последний снег, от сырой ноздреватой земли пахло свежестью. Мы присели на лавочку и сидели просто так, нюхая апрельский воздух. Я не пытался ее поцеловать. Арина была строгая девушка, а мимо нас по тротуару все время двигались люди». Но тут Панов не дал себе замечтаться и вернулся к одному из персонажей плохо продвигавшейся диссертации, герою-революционеру.
Вайнер — член РСДРП(б) с дореволюционным стажем, руководил секцией пропагандистов Горноуральского комитета большевистской партии. Когда белогвардейцы в 1918 году подошли к городу, рядовым бойцом коммунистического батальона отправился на фронт. Погиб в бою около станции Кузино 22 июля того же года. После освобождения города от белых летом 1919-го останки Вайнера были перезахоронены в центре Горноуральска на площади Коммунаров вместе с другими героями Гражданской войны. Впоследствии у братской могилы был зажжен Вечный огонь. Именем Вайнера названа центральная пешеходная улица города — горноуральский Арбат, бывшая Успенская.
«Улица Вайнера — загажена пошлой уличной скульптурой и рекламными зазывалами из динамиков. Притворяется столичной Никольской», — добавил про себя Панов.
Дальше на «Ва» будет персонаж поинтереснее.
Валек Антон Яковлевич, родился в 1887 году в Харькове. «Не очень далеко от Екатеринослава», — автоматически отметил Панов. Поляк. Член партии большевиков с 1903 года (то есть вступил в шестнадцатилетнем возрасте). В 1905 году участвовал в харьковском вооруженном восстании. Был арестован и сослан. Весь период между двух революций провел в России. Вел партийную работу в самых разных регионах Империи — от Средней Азии до Среднего Урала. В 1917-м — рабочий питерского Путиловского завода. После Февраля избран членом Петросовета. В 1918 году направляется на подпольную работу в занятые белыми районы Урала и Сибири. Занимался обеспечением связи разведки Красной Армии с большевистским подпольем. С начала января 1919-го находился в захваченном белогвардейцами Горноуральске. Возглавил городской подпольный комитет РКП. Считался руководителем всей агентурной сети красных до Иркутска включительно. 1 апреля 1919 года арестован белой контрразведкой. После недели допросов с пристрастием расстрелян на так называемой Васькиной горке на окраине города.
Теперь это почти центр. Рядом старое мусульманское кладбище. Кажется, там уже не хоронят. В округе полно новостроек-высоток в двадцать пять — тридцать этажей. Четверть века назад там, где сейчас новостройки, пыхтел печками частный сектор и шастали стаи бродячих псов. Через это непрезентабельное место Панов добирался к себе, проводив Арину. Она жила у Верхнего пруда, в западной части города, а Панов в юго-западной стороне. Ходить через околоток у Васькиной горки было страшновато, в том числе из-за собак, но деваться было некуда — денег на такси никогда не находилось.
О смерти Валека рассказывали жуткую историю — ее можно отыскать в литературе, изданной в советские времена. Оказывается, казаки, которые должны были приводить приговор в исполнение, так напились непосредственно перед делом, что не могли стрелять. Однако на конях они еще могли держаться. Тогда они стали рубить Валека шашками, не пытаясь спешиться. Потом изуродованный труп революционера-подпольщика схоронили где-то в болотах (на это сил хватило? или казаки успели протрезветь?). Тело Валека вернувшимися через три с половиной месяца красными так и не было найдено.
Валек — Вайнер — кого-то еще как будто не хватает на «Ва». Но кого? Ах, ну, конечно, — Вайцеховский! Вот на кого не заполнена карточка в пановской картотеке! Впрочем, что же тут особенного заполнять? Все, что Панову известно о забытом поэте, исчерпывающе изложено на страницах иркутской антологии. Никаких развернутых подробностей. А стихи? Но что стихи — разве это дело, из нескольких строчек вытягивать фантастические интерпретации, ни на чем, в сущности, не основанные? Вот если бы были документы, подтверждающие свидетельства и обстоятельства жизни варшавского уроженца — харбинские и дохарбинские. Однако, где их взять? Нет ни зацепки. А зацепка, значит, нужна, как у следователя. Кто такой, в конце концов, историк, как не следователь, проводящий очные ставки между источниками и выводящий их на чистую воду?
Панов вдруг почувствовал, что смертельно устал — он же не спал ночь, только дремал немного в кресле. Голова неуклонно кренилась вниз, постанывала, похрустывая, хондрозная шея.
Он опять взял книгу с подборкой Вайцеховского, открыл на заранее сделанной закладке.
«В харбинской чайной с китаяночкой / без задней мысли на потом / болтал, как с гувернанткой Жанночкой, / В варшавском детстве золотом. / Она потешно этак цокала, / вгоняя все же душу в плен. / Мол, для тебя, для ясна сокола, / все сделаю за горстку йен».
Хм… Любовь… За горстку йен… И опять вопросы — были ли когда-нибудь у Вайцеховского семья, жена, дети? Или хотя бы возлюбленные, любовницы? А что? Ведь это тоже важно для биографии человека, тем более поэта. Потом — на что он жил в Харбине, как зарабатывал на существование, не стихами же? Кстати, если в Харбине уже ходили йены, значит, эти строки написаны уже при японцах, следовательно, в последний год жизни автора. Впрочем, дата кончины В. В. В. (Виктор Викторович Вайцеховский) предположительна. Может быть, он прожил еще пару лет или дольше?
Шея стала при попытке повернуть ее вправо двигаться с большим усилием и крупным болезненным дискомфортом. Одновременно на левом виске нервно задергалась жилочка. Панов попытался перестать думать, добрался до постели, поудобнее улегся, чтобы не ныла шея, и очень скоро утонул во сне.
Ему впрямь приснилось, что он точно большая рыба или тюлень и плывет под водой. Кругом него снуют маленькие рыбки, щекочут, касаясь, его бока. Он плывет, конечно, с открытыми глазами, выгибается всем телом, как рожденный в воде. Плыть в глубине было очень легко и приятно, словно он вернулся в родную стихию. Но вот нечто стало как бы толкать его наверх, и он выскочил на поверхность, как поплавок, разбив головой и плечами пленку воды. В следующем, моментально сменившемся кадре сновидения Панов увидел себя лежащим в траншее. Траншея была свежевыкопанной, потому что земля в ней пахла как свежая рана — нутряной сыростью. И Панов вдруг безотчетно ощутил, как все в мире безнадежно. Он высунулся из окопа с головой, повел назад лопатками. Жалобно скрипнули шейные позвонки. Стояло лето. Где-то недалеко трещали кузнечики. А может быть, это с сухим звуком вылетали пули из стволов, откуда-то из противоположной траншеи. Панов потрогал свою голову. На ней сидела фуражка с белогвардейской кокардой. «Вот приснится же такое», — подумал Панов, продолжая оставаться внутри своего сна. У края траншеи рос цветок — самая обыкновенная ромашка. Панов отчего-то по-коровьему потянулся к ней губами и увидел перед собой молодое девичье лицо с карими глазами и очень длинными темными ресницами. Ресницы хлопали и хлопали, и Панов увидел рой темно-синих бабочек над полем, украшенным разноцветными полевыми цветами. Потом почувствовал мягкий и влажный поцелуй на своих губах. Ресницы сдвинулись. Арина, с нежностью впервые влюбленной, целовала его с закрытыми глазами.
А затем Панов бежал по полю, крепко держась за винтовку, так что побелели костяшки пальцев на его сжатых кистях. Из-под его ног выпрыгивали и оглушительно трещали кузнечики, а в воздухе стоял легкий, словно комариный свист. Но Панов знал, что это свистят пули, которые ищут, как бы удариться и погрузиться во что-нибудь мягкое и податливое. Тут он споткнулся и полетел вниз, зарывшись лицом в сырую свежую землю. Видно, только что прошел хороший летний дождь, прямо ливень; точно такой же, что был в день его девятнадцатилетия, когда они с Ариной гуляли в парке, а потом мчались изо всех сил к трамвайной остановке, чтобы укрыться под ее навесом.
Панов лежал лицом в земле, сжимая в ладонях пучки мокрой травы, и не понимал — попали в него или нет. Только болело где-то между лопаток. «Неужели стреляли в спину?» — успел подумать Панов и проснулся.
Панов проснулся и понял, что не может пошевелить шеей ни вправо, ни влево. С трудом поднявшись и перемещаясь по квартире неестественно прямым образом, как палка, он отыскал где-то за креслом массажную подушку, валявшуюся на полу, и, охая и вздыхая, как старик, снова улегся в постель, разместив подушку в области шеи. Скоро стало немного полегче, и Панов опять заснул, даже не убирая массажку. Теперь ему приснилась большая прямоугольная комната, вся по стенам завешанная коврами (вроде гобеленов) с изображениями красных желтоязыких драконов, красных китайских фонариков и таких же красных джонок, толпящихся на реке. В комнате было неважно видно из-за дыма от благовоний, лениво плавающего по пространству. У благовоний был сладковатый, слегка дурманящий запах, но, скорее, смущающий, чем приятный. Вдруг появилась невысокого роста юная китаянка, в алом халате, расшитом золотыми причудливыми узорами, точеная, будто куколка, и с громадными ресницами, раза в два длиннее, чем у Арины. В руках она держала керамическую вазу с фруктами. Там были бархатистые персики, крупные синие сливы с глянцевитой кожей и гроздь зеленого прозрачного винограда с удлиненными ягодами — «дамские пальчики», так, кажется, называется этот сорт. Китаяночка поставила вазу на низенький столик, шагнула вперед, как бы к Панову, который полулежал на высоком квадратном ложе, покрытом красным (кто бы сомневался?) покрывалом, шагнула… и точно растворилась в дыму.
Через четыре дня Панов уже сидел в салоне самолета, следующего рейсом по маршруту «Горноуральск — Харбин». «Большая удача и едва ли случайное совпадение, что прямые рейсы из нашего города в провинцию Хэйлунцзян были запущены именно теперь». Самолет летел на восток, к солнцу. Уже светало, Панов смотрел в иллюминатор, наблюдая, как там внизу расстилается широкая и равнодушная арктика облаков.
|