|
Об авторе | Дарья Селукова родилась в 1993 году в Перми. Окончила факультет журналистики СПбГУ. Пишет сценарии для кино и сериалов в составе авторских групп. Живет в Словении.
Дарья Селукова
Дом Бармалея
рассказы
Старый дневник
А прабабка была актрисою. Об этом все в семье знали, и Соня знала с младенчества: прабабушка в молодости была о-го-го, дружила с Сергеем Эйзенштейном, крутила короткий роман с артистом Лановым, а режиссера «Иронии судьбы» Рязанова называла просто «Эльдар». Носила меховое манто и капроновые чулки с продольным швом сзади, а когда чулок было не достать, рисовала шов прямо на коже химическим карандашом.
Соня особо не задавалась вопросом, почему они все теперь так далеко от Москвы, почему прабабка живет в шестиметровой дальней комнатке в их квартире, куда подевались ее знаменитые друзья. Прабабушка схоронила и мужа, и обоих сыновей — одного совсем маленьким — и осталась теперь одна, оглохла, телепрограмма «Мой серебряный шар» играла у них в квартире всегда на максимальной громкости.
Прабабка не помнила, какой сейчас год, но знала твердо, что Валентин Гафт — из театра «Современник», а Олег Басилашвили — из БДТ имени Товстоногова, а Евгений Леонов — из Театра имени Ленинского комсомола. Когда Соня была маленькой, прабабушка научила ее игре — Соня без слов изображала какое-нибудь животное, а прабабушка должна была угадать, она называла Сонины сценки «этюдами», и позже, когда в летнем лагере девчонки объясняли Соне правила игры в крокодила, она опозорилась, переспросив: «Это как этюды?»
А еще прабабушка вела когда-то дневник — в старой разлинованной тетради для бухучета, корки обтянуты тканью, корешок затасканный, лоснящийся, бумага внутри — желтая, особенно потемневшая с краев. Когда Соня научилась читать, а прабабка стала подслеповата, они часто сидели по вечерам над этим дневником. Прабабка называла год, записи за который хотела послушать, а Соня находила их в дневнике и читала, почти касаясь губами прабабушкиного слухового аппарата: как они с друзьями читали по ролям пьесы, пили грузинское вино, как ставили старую пластинку Вадима Козина и как какой-то молоденький лейтенантик сделался такой пьяный, что просил ее руки и грозился вести в ЗАГС силой — и тогда артист Никулин охладил его пыл парой веских тихих слов.
Прабабушка слушала, ее глаза за очками блестели. «Вы, наверно, уже не знаете Вадима Козина?» — и Соня что-то бурчала в ответ, и прабабушка пела низким, нетвердым голосом: «Не уходи... тебя я умоляю. Слова любви стократ я повторю...». И Соня слушала, покачиваясь в такт, потрескивала лампочка в настольной лампе, смотрели из серванта черно-белые фотографии мужа и сына, и двоюродной сестры, пропавшей в войну, и портреты родных сестер с одинаковыми кудрявыми прическами.
Были в дневнике и фотографии — прабабушка «в роли». Грим тогда делали эпический, на прабабушкином лице нарисовано было какое-то совершенно другое: узкий нос, восточный разлет глаз, неприступные скулы — Клеопатра? Надпись на обороте: «1929, в роли одной революционерки». Фотографий было немного, все ужасно старые, довоенные — больше ничего не сохранилось: пожар, переезд, перестройка — что осталось, то осталось. «А прочти мне, Сонечка, будь так добра, что-нибудь за 67-й год».
Когда прабабушка умерла, Соня еще училась в школе. Мысль опубликовать ее дневник пришла не сразу, Соня успела отучиться, выйти замуж и развестись — когда подруга помогала вывозить вещи, Соня вдруг попросила: «Сыграем в этюды?» Они обе были такие пьяные, что дело сразу пошло: взлетали Сонины руки, изображая птиц, скребли по бокам скрюченные пальцы орангутана, болтался под носом гигантский мешок пеликана, дыбилась на загривке волчья шерсть — и так это было чудесно: стать не собой хотя бы на полчаса.
Соня попросила маму оцифровать дневник и фотографии, списалась с журналисткой, упросила ее посмотреть материалы, прикинуть, как лучше их оформить, может, найти каких-нибудь выживших героев дневника, взять интервью, расспросить о прабабушке? Больше месяца Соня ждала ответа, обживала съемную квартиру, рассматривала старинные фотографии, сама искала прабабушку в архивах Академического молодежного театра, вглядывалась в ладные восковые лица артистов, но никого не узнавала.
Журналистка перезвонила и говорила с ней таким голосом, будто Соня мошенница. Юльева Ольга Григорьевна никогда не жила в Москве и не работала ни в одном из московских театров. Ее имя удалось найти в списках Театра рабочей молодежи в поселке Мотовилиха, сейчас это Пермь. Она проработала там до 1929 года, потом вышла замуж и из театра уволилась. А потом работала на Мотовилихинских заводах, получила производственную травму и вышла на пенсию.
«Ничего себе, сколько вы всего узнали», — пробормотала Соня, и журналистка ответила довольно сварливо, что «просто делает свою работу», Соня даже фыркнула от этого клише, хотя у нее пол уползал из-под ног. Прабабушка в гриме «революционерки» смотрела на Соню с экрана ноутбука — так же горделиво и неприступно, как раньше, да только совсем по-другому.
«Не расстраивайся. Ну писала бабуля фанфики про себя с Никулиным, что ей еще оставалось? — утешала Соню подруга за кружкой пива. — По-любому, мужик заставил из театра уйти. Вот по-любому».
Соня расспрашивала маму, почему та ей не рассказала, что в дневнике — ложь, а та отвечала растерянно, что сама этот дневник не читала и не знает, что в нем. А что такого? Почему Соня так расстроилась? Ты же взрослая, понятно же должно быть, что мы не родственники какой-то знаменитости. И теперь Соня уже и сама не понимала, как во все это можно было поверить — наверное, так же, как верить, что ты королевская кобра, и локти твои — трепещущий змеиный капюшон. Как верить, что уши твои торчат из затылка, а в груди бьется перепуганное заячье сердце. Как верить, что твоя шея — тянется, длинней и длинней, и покрывается белым пером и пухом и алеет кровью твой лебединый клюв.
По дороге домой она попросила у таксиста AUX и впервые нашла ту песню из детства — таксист косился на нее в зеркало, как на сумасшедшую, когда заиграло какое-то древнее танго. Такси ползло среди новостроек, горел в темноте экранчик навигации, плыли за стеклом рыжие квадратики чужих окон: «Не уходи, еще не спето столько песен, еще звенит в гитаре каждая струна...».ъ
Дом Бармалея
Бомж был высокий и долгобородый, как Дамблдор. Девчонки не знали, как его зовут и откуда он взялся, даже его самого не сразу увидели, сначала только его вещи, разложенные в дальнем углу «Бармалея» — сгоревшей сто лет назад лыжной базы, от нее сохранился первый этаж, кое-где — даже потолок уцелел. В окнах не было рам, вокруг все заросло дикой малиной, крапивой и высокой травой — теперь девчонки уже протоптали в ней дорожку.
Они искали место для своего штаба, и Маша предложила «Дом Бармалея» — так называл заброшку папа, когда пугал ее, маленькую, в лесу.
— Я не пойду в «Дом Бармалея», там призраки, — сразу сказала Кристина: две длинные косы, всегда новое чистое платье, прямое включение мнения их родителей.
— Какие призраки? — фыркнула Маша. — Сгоревших лыж? Там в пожаре даже не погиб никто.
— А ты откуда знаешь? Может, власти скрывают? — спросила Гуля обычным своим, бесцветным, инопланетным голоском, ее взгляд блуждал, не задерживался на лицах подружек. — Аномальные зоны всегда скрывают, вы про Молебку слышали что-нибудь?
— Да, Гуль, слышали — от тебя! — воскликнула Маша, и Гуля повела плечами, мол, ну и пожалуйста, не хотите — не верьте. Гулю воспитывала бабушка, они каждый вечер смотрели Рен-тв и «Битву экстрассенсов».
Спор, вроде как, закончился, и все обернулись к Нинке — последнее слово в любом случае за ней. Она была на год старше, курила, носила рваные штаны, сама себе криво стригла челку, дралась и была «очень плохой компанией», Кристина делала вид, что не знает ее, когда была с родителями, и Нинка даже не обижалась.
— Пошли посмотрим, что там за Бармалей, — ухмыльнулась Нинка, и Маша не удержалась, выдохнула с облегчением.
— Я думала, ты первая зассышь лезть в заброшку, — сказала ей Нинка, когда они уже шли по лесной тропе и естественным образом разбились на пары: Нинка с Машей впереди, Кристина и Гуля следом. В лесу всегда было прохладней, свет лежал полосами, солнце просвечивало между деревьев, дорожка окрасилась розовато-рыжим — уже можно было различить краснокирпичный остов лыжной базы, окруженный зеленью. Нинка говорила всегда как-то многозначительно, Маша не всегда понимала почему. Иногда ей казалось, что Нинка смеется над тем, над чем обычно плачут. Маше с ней было тревожно, а без нее — скучно.
— А я туда уже лазила, — сказала Маша и засмеялась, увидев, какую Нинка сделала пантомиму — уважение, шок, Xzibit. От их смеха взлетела с куста малины маленькая птичка. Внутри началась игра в «Школу ремонта», девочки нашли уцелевшую комнату, всю расписанную свастонами, начали разгребать хлам: какие-то обугленные металлоконструкции, сгнившие листья, непонятно что, бывшее когда-то то ли тканью, то ли кусками мебели.
— Когда в книжке попадалось слово «ветошь», я всегда думала: неужели более точного слова не подобрать? — говорила Кристина, поднимая палкой какие-то текстильные останки. — А теперь мы имеем дело именно с ветошью, дамы.
Самой большой проблемой был запах ссанины. Решили, что Маша стащит из дома освежитель воздуха — у нее был брат, на которого можно свалить. Еще для девчачьего штаба им нужен был круглый стол, табуретки, бинокль (чтобы вовремя замечать врагов), книги, тетради для записей, фотоальбом, ловец снов, магнитофон, плакаты Аврил Лавин и магический кристалл. Нинка слушала их планы с горькой усмешкой — на данный момент ни у кого не было даже плаката Аврил Лавин.
— А замок на дверь тоже врежем? У вас стырят все это добро, — наконец сказала она, и подружки уязвленно замолчали. Маша чувствовала, как вспыхивают ее уши: это она сказала, что им обязательно нужен магнитофон.
— Не все люди такие, как ты, — наконец буркнула Кристина. — Можно нам немножко помечтать?
И Нинку это как будто задело. Игра в «Школу ремонта» больше не клеилась, они вяло сгребли в кучу ветошь, посмотрели на опустевшую, в закатном свете, комнату — свастики теперь кучковались на нежно-розовом фоне, как в домике Барби.
— А вы в курсе, что у Гитлера было пять двойников? — задумчиво спросила Гуля. Маша с Нинкой переглянулись, сдерживая улыбки.
— Пошли отсюда, — сказала Нинка.
Они приходили туда много раз, принесли освежитель воздуха, старые походные пенки, чтоб можно было сидеть, игральные карты. Гадали, болтали, рисовали стойким маркером татуировки, Маша читала вслух свои рассказы — про девочек, которые живут без родителей в соседних квартирах и играют в группе. Еще там, в «Бармалее», хорошо было петь — их голоса отражались от голых стен и резонировали, резонировали — у девочек голова кружилась от собственных голосов. Иногда Гуля начинала просто мычать что-то неведомое, сочинять на ходу мотив — и Маша подхватывала на пару тонов ниже, и Кристина вступала своим хрустальным кукольным голоском. Нинка пела редко, замолкала, как только Маша замечала ее пение и взглядывала на нее, — замолкала, принималась разминать себе плечи, или бросать камушки в стену, или уходила типа покурить.
Вещи бомжа вломились в их штаб без объявления войны. Как-то девчонки пришли — а там мешок, вонючая клетчатая сумка, куртка, еще какой-то баул, пахнет чем-то странным, не алкоголем, наверно, просто немытым телом, нестираной одеждой.
Пару секунд девчонки стояли, потрясенные вторжением, первой отмерла Нинка. Схватила баул и швырнула в окно, потянулась за сумкой — и Маша, сама от себя не ожидая, перехватила ее руку.
— Не надо!
— Почему? Бомжара тупой, это наше место!
— А вдруг ему больше некуда пойти?
— Бомжам все дороги открыты.
— Нина.
Нинка закатила глаза и отпнула сумку к стене. Маша сама не знала, почему вдруг впряглась за незнакомого бездомного, — родители учили ее быть доброй и помогать обездоленным, а эти вещи, этот запах — такое явно принадлежало человеку в беде.
— Мы ведь тоже сюда пришли, потому что нам нужно было спокойное укромное место, где нас никто не тронет, — тихо сказала Маша, и Гуля с Кристиной виновато переглянулись. Нинка грызла заусенец, ни на кого не глядя.
— Нельзя выкидывать его вещи. Это все, что у него есть, — сказала Маша, и Нинка фыркнула.
— Капец ты принцесса. Ладно, как скажешь. Может, еще посыплем пол лепестками роз?
Они проследили из-за кустов: бездомный и правда пришел: он был высоченный, с длинной седой бородой, с длинными волосами, в теплой куртке в разгар июля и резиновых сланцах. Пахло от него так же, как от вещей, только сильнее, когда он прошел мимо, Нинка демонстративно зажала нос ладонью. А остальным он понравился — его прямая фигура, сходство с Дамблдором (Гуля с ходу стала называть его «старец»), одежда не по погоде.
— Надо как-то помочь Старцу.
Нинка уже свернула к себе, Гуля, Маша и Кристина шли по домам, все лица были розовые от заката, все волосы — рыжие, будто они сестры. Скрипели качели, девчонки постарше крутили «солнышко» на площадке возле «Товаров для дома».
— Как ему помочь? У тебя есть лишняя комната?
— Нет. Ну горячей воды ему принести, чая, может, бич-пакет.
— Нинка обалдеет, что мы усыновили старца.
Девчонки залезли в копилки и с утра пошли в магазин: купили Старцу пару носков, зубную щетку, пасту, лапшу «Роллтон», бутылку «Колокольчика», долго рассматривали отдел с книжками: что бы Старцу захотелось почитать? «Вора в законе»? — «Какой вор в законе, ты дура?» — «У меня папа их читает...» В итоге купили журнал сканвордов, ручку и тетрадку с котятами на обложке. «У него, наверно, много мыслей. Ходит, ходит, все время один — а так у него будет куда записать».
Нинка смотрела на всю эту благотворительность с таким лицом, будто девочки этого Старца заживо освежевали. Они снова пришли все вместе в «Бармалея», но теперь — чтобы «подарить» свое ощущение дома бездомному. Они подмели еловыми лапами пол, разложили его разбросанные вещи, поставили на видное место бутылку воды, купленную еду, конфеты «шипучка», положили поверх вещей тетрадку с котятами и сканворды. Нарвали цветов и поставили в стаканчик в проеме окна. Поверх свастик прилепили три лучшие наклейки с «Зачарованными».
— Вы за что его так полюбили, бомжару этого? Он вам что-то хорошее сделал? — недоумевала Нинка, переводя взгляд с доширака на букетик цветов.
— Он не сделал ничего плохого. У него тяжелая жизнь. Почему нельзя сделать человеку что-то хорошее просто так? — отвечала Маша, впервые споря с Нинкой по-настоящему. Она гнала от себя эту мысль, но не получалось совсем ее не думать: самой Нинке Маша с подружками выписали аналогичный аванс.
Закончив с подготовкой сюрприза, девочки снова спрятались в кустах и стали поджидать Старца. Зудели комары, ноги у всех были уже расчесаны до крови, Маша выковыривала кровавую грязь из-под ногтей. В ветках деревьев скакали птицы, Кристина назвала их по видам. «Это варакушка была» — «Варакушка здесь вообще не водится» — «Как думаешь, кому я больше поверю: своим глазам или твоим словам?» — «Ну и дурочка». Маша все поглядывала на дорогу, откуда должен был появиться Старец. Наконец, Нинка слегка толкнула ее в плечо: «Да не переживай, он обрадуется» — Маша удивленно и обрадованно заглянула ей в глаза, но Нинка сразу отвернулась.
Он не обрадовался. Как только Старец появился на дорожке, сразу стало ясно — сегодня он пьяный. Он шел, пошатываясь, в нос ударил знакомый уже запах тела, но теперь еще и разило спиртом. Он терял на ходу свои тапки, возвращался, с трудом засовывал в них опухшие ступни.
Когда он скрылся внутри заброшки, сначала ничего не было слышно — шаги, шуршание. Первыми из окна вылетели цветы в стаканчике. Они упали прямо рядом с укрытием девчонок — и тогда уже стало понятно, что лучше им бежать, но все сидели на корточках, смотрели завороженно на тень в оконном проеме «Бармалея», метавшуюся внутри. Он орал на кого-то матом, ругался, швырял в стены вещи, разорвал пополам тетрадку, швырнул мятые огрызки из окна. Маша не сразу заметила, что закусила губу почти до крови.
Они так и сидели, пока Нинка не сорвалась с места, секунда — и она уже внутри. «Говнюк старый! Урод!» Маша прибежала, когда Нинка уже колотила Старца по голове, вскочив ему на спину, обхватив его грудь ногами. Он топтался и рычал, пытаясь скинуть Нинку с себя, но плохо координировал.
— Нинка, пусти его! Пойдем отсюда! — умоляла Маша, уже рыдая от испуга. Гуля тряслась у нее за спиной, Кристина замерла снаружи, у входа, будь у них телефоны, она бы уже вызывала полицию. Старец кричал, осыпаемый ударами, глаза у него были дикие. — Нинка, отпусти его! Что с тобой такое?!
Вдвоем они с Гулей оттащили Нинку от старика, вывели наружу. Разлетались на ветру куски тетрадных листочков, трепетали лепестки цветов в стаканчике. Кристина только и говорила о том, что родители ее убьют, если подумают, что она тоже дралась с бомжом. Гуля сказала, что этот старик, наверное, из секты Столбуна. Нинка и Маша молчали, только Нинка пропустила свой поворот, пошла дальше, с остальными, проводила Машу до подъезда.
— Почему ты на него напала?
— Да не знаю, выбесил.
— Почему он разозлился? Мы же просто хотели его порадовать...
— Потому что он говнюк. Не знаю. Может, подумал, что его типа пожалели? Или просто разозлился, что кто-то приходил в его гнездо.
— Хочешь сказать «а я же тебе говорила»?
— Нет. Оставайся всегда принцессой.
Друг
Первая записка от Друга пришла в январе — мама вытащила ее из почтового ящика вместе с бесплатными газетами и листовками ЛДПР. Конвертик был сложен из тетрадного клетчатого листочка, уголок заклеен котенком. Сзади корявая подпись: «Нике от Друга». Мама спросила, что у них за игра такая с подружками, но Ника ни о какой игре с записками не знала. Мама заставила снять мокрые варежки, прежде чем отдала письмо, и всю поездку в лифте Ника слегка подпрыгивала на месте в нетерпении — открывать конверт при маме она не хотела.
Ника надеялась, что в конверте — какое-нибудь пылкое признание, или хотя бы Оля Любимова умоляет о прощении. Но там оказалась фотография. Пленочная фотография самой Ники — ее сняли сбоку, на переднем плане расплывались в расфокусе голые ветки — она шла в своей розовой курточке, с рюкзаком, с Олей Любимовой, пакет со сменкой скрутился на запястье. На обороте фотки — надпись фломастером: «Хороший снимок! Поздравляю с Новым годом и Рождеством! Друг». Внутри лежал календарик с далматинцем — Ника очень хотела купить его в «Роспечати», но не успела, увели из-под носа.
Она спрятала конверт с фотографией в ящик стола на самый низ, и, когда мама спросила, что ей написали, соврала, что это Вика Свешникова из класса пыталась ее разыграть. Откуда-то Ника знала, что мама расстроится, если увидит фотографию и, скорее всего, заберет календарик — а сама она не знала, чувствовать себя польщенной или испуганной. Ей снились той ночью вспышки и щелчки, темная лесная дорога, стволы деревьев в луче фонарика, шаги за спиной.
Вторая записка пришла почти через год, в ноябре — конверт был такой же, клетчатый, Ника нашла его на своей парте в школе и сразу узнала корявый почерк: «Нике от Друга». Календарики ей были уже не интересны, она выросла, теперь в ходу были лизуны — но она все равно открывала конверт скорее с чувством предвкушения. Внутри был теперь рисунок, что-то вроде карты: домиком обозначалась школа, рядом парк, через который Ника ходила домой, теперь — в одиночестве, ведь с Олей они так и не помирились. Парк на рисунке был обведен красным кружком и перечеркнут. Зеленым фломастером был нарисован другой путь — в обход, по Ленина, мимо витрин магазинов, через широкие пешеходные переходы, которых мама всегда боялась. «Не ходи через парк» — надпись под рисунком-картой.
Весь школьный день Ника была рассеянной, думая, послушаться ли Друга. В этом году их класс учился во вторую смену, так что ей и самой было страшновато идти через парк. Но если незнакомец предлагает другой маршрут — стоит ли его слушаться? Может, он что-то замышляет? Она послушает, пойдет по Ленина, а он ее будет там поджидать?
Ника решила, что пойдет, как обычно — по главной аллее парка, освещенной фонарями. Она помахала одноклассницам, соскочила со школьного крыльца и припустила в парк бегом, чтобы не успеть передумать — деревья стояли голые, темные, ветки перекрещивались на фоне розоватого темного неба. Свет от фонарей лежал округлыми пятнами на земле, бликовал на мокром асфальте, людей на аллее не было, и Ника бежала со всех ног, шаркая подошвами ботинок, пакет со сменкой лупил ее по коленке, скручивался и стягивал кисть петлей. Ее тень смешно дрыгалась на асфальте.
И вдруг свет погас.
Ника пробежала по инерции еще пару метров и остановилась. Темно было так, словно не существует вообще никакого света. Слышно было — очень далеко: какие-то возгласы, вскрики: свет отключился и на соседних улицах, и в окрестных домах — только улица Ленина светилась витринами сквозь деревья. Сердце у Ники стало размером с голову, лупило по ребрам, мешало дышать. «Друг» знал, что света не будет? Хотел помочь? Или... Или знал, что она не послушает? Что будет здесь совсем одна, в темноте, в центре длиннющей парковой аллеи? Дрожащими руками Ника включила слабый фонарик, что болтался на ключах, посветила себе под ноги, не решаясь направить свет перед собой — даже ее ботинки казались напуганными.
Что если она посветит вперед — и увидит перед собой чужое лицо?
Что если она посветит на деревья — и увидит за ближайшим тополем его скрюченную, прячущуюся фигуру?
Что если прямо сейчас он стоит бесшумно у нее за спиной? Ника так и бежала, светя себе под ноги, топая и дыша на весь парк. Дома ее встречала мама со свечкой в кружке — она только что пришла с работы и очень удивилась, когда обычно спокойная Ника бросилась ей на шею в слезах.
Она попыталась рассказать маме, объяснила про конверт, про далматинца, про фотку говорить не стала. Показала рисунок-карту, рассказала, как нашла конвертик на парте. «Никуль, так это кто-то из одноклассников, наверно. Откуда бы незнакомец узнал, за какой ты сидишь партой? Это тебя мальчики разыгрывают», — но конверт и карту мама забрала и взяла с нее обещание следующее такое послание сразу нести ей.
Обещание она не сдержала. В следующий раз конвертик был подсунут под дверь Никиной квартиры летом, мама была на даче с бабушкой, а Ника заупрямилась, отказалась ехать, пока не найдется Тишка. Он сбежал на ее день рождения, два дня назад, с тех пор Ника с подружками обыскивали подъезд за подъездом, продуктовые магазины, рыбные ларьки, приставали к дворникам, чтоб те осмотрели подвалы, приставали к лифтерше, чтоб та проверила на чердаках и в шахтах лифтов. Ника пришла домой, как обычно, к пяти часам — позвонить маме, отчитаться, что с ней все в порядке — и нашла конверт.
Синяя клетка, розовым отчерчены тетрадные поля. «Нике от Друга». Ника развернула, как загипнотизированная, в висках стучало от жары, она бы не дождалась возвращения мамы. «Твой кот в доме, где почта. Поторопись».
Ника убежала на почту, забыв позвонить маме и не закрыв дверь в квартиру. Влетела, ловя на ходу сланцы, растолкала очередь. «Я кота ищу! Мне сказали, кот у вас», — но почтовичка только разоралась, что она влезла без очереди и не поздоровалась. «Мне сказали, кот на почте... — Ника чуть не плакала, оправдывалась себе под нос. — Извините...» Только бабушка в очереди над ней сжалилась. «Какой кот потерялся? Серенький?» — «Да!» — «В первом подъезде серый кот приблудился, поди посмотри, может, твой?»
Ника все-таки разревелась — по дороге домой, когда несла на руках живого-здорового Тишку, тот был чуть ли не толще, чем до побега. Слезы ползли по ее пыльному, обгоревшему за день лицу, она вытирала их о кошачью шерсть, пух лип ей на кожу. В этот момент она уже точно знала: «Друг» — ее настоящий друг. Маме Ника сказала, что просто случайно нашла кота, так, будто никто ей не подсказывал.
Четвертый конвертик Ника получила уже в седьмом классе — забрала из гардероба куртку, а в кармане — клетчатый конверт. В конверте оказался чокер, который Ника как раз хотела. Только чокер — и больше ничего, никаких предостережений или подсказок. Оля Любимова посмотрела на него с ревностью: «Твой воздыхатель про аську не в курсе?» — «Это не воздыхатель, это... друг».
Они сидели на своем любимом месте на карьере за школой, Ника рассказывала — впервые — вообще всю правду, а Оля подкрашивала облупившийся черный лак — и себе, и Нике, ее растопыренные пальцы лежали на драной джинсовой коленке. С Олей они снова сошлись совсем недавно — когда обе оказались нонконформистками. Оля проколола Нике губу прямо у них дома, в ванной комнате, следуя инструкции из интернета. Теперь центр нижней губы ей обнимало тонкое колечко. Мама не разговаривала с ней три дня после того, как увидела.
— ...Так вот, и, короче, Тишка был там, где написал Друг.
— Не может быть. Это фантастика, — заметила Оля слегка насмешливо, хотя она теперь всегда так говорила.
— А разве нет?
— Наденешь чокер? Давай застегну.
Ника перекинула вперед волосы, Оля провела пальцами по ее шее, разглаживая полоску ткани на ней, повозилась немного с застежкой. Она сфоткала Нику своей нокией на фоне карьера, чокер выглядел реально круто.
— Тебе идет, — сказала Оля и как-то сама скривилась от своих слов. — В смысле... такая сучка.
Они ржали и фоткались на карьере до вечера, и Ника снова заговорила о Друге, только прощаясь возле Олиного дома, — о том, что это так странно, кто бы это мог быть, какой-то сталкер? Столько лет прошло... А Оля посмотрела на нее с каким-то странным раздражением. — Вероника, ты капец тупая, — и, судя по тому, что она назвала ее Вероникой, так оно и было. Оля вдруг резко, не прощаясь, побежала в подъезд, а Ника только растерянно смотрела ей вслед, а новый чокер обнимал шею.
Судьба
Эта сучка ей прямо так и сказала: «Смерть твоя от воды придет». Посмотрела ребенку шестилетнему в лицо и вот так и сказала. Она даже цыганкой настоящей не была, просто юбку цветастую надела, типа на маскарад — и гадала всем желающим, а сама просто тетка из бухгалтерии. Но, в общем, нашу Нину Васильевну это предсказание так проняло, что она всю жизнь потом под него подстроила.
Нина Васильевна никогда не бывала на море, ни в Петергоф ни разу не ездила, ни на экскурсии по рекам и каналам Петербурга не была, она если в автобусе через мост ехала — глаза зажмуривала и шептала: «Спаси и сохрани, спаси и сохрани».
Говорили, что дома у нее даже ванны не было, только кабина душевая и биде — поди утони в биде, хотя, наверно, и такое бывало. Воду пила только с лимоном — чтобы как бы не вода уже, а лимонад, и только кипяченую — чтобы не как Чайковский, а вообще лучше кофе.
Все ее студенты знали: идет дождь — уйти пораньше можно не рассчитывать. Или если вопрос какой-то или перезачесть или пересдать: когда дождь идет — лучший вариант. Она под дождь из университета не выйдет, все дела отменила, не торопится, и компании рада — помогает не думать о наводнении.
Первакам всегда второкурсники рассказывали про Нину Васильевну и ее фобию, я думала, она пованивать будет, раз мыться боится, но нет, как-то, видимо, мылась, преодолевала ужас, с виду и не скажешь, что кукуха свистит: красивая тетка, породистая, всегда волосы в пучке, нога на ногу, руки такие, прошитые венами, жестикулирует скупо — ну чисто авторское кино.
Мы обсуждали ее с соседками, эту ее фобию: снится ли ей, как она тонет? Часто ли снится? Или — только эта ряженая «цыганка» на утреннике, со своим пророчеством? Любопытно было примерить на себя ее страх. Пока ты спишь, комнату заполняет водой. Вода хлещет в разбитое окно, автобус погружается глубже и глубже. Внезапный обморок в ванной, падение лицом в биде — вот, думала, будет хохма, если она реально так умрет.
Нина Васильевна принимала у меня экзамен по социологии три дня назад. Нормально я подготовилась. Ну как, мне скинули ответы, я их прочитала, что запомнила — то запомнила. Села к ней отвечать — вопрос попался какой-то мутный: «Социальная сущность взаимодействия СМИ и аудитории». Я и начала: определила, что такое «социальная сущность», потом что такое СМИ, потом что такое аудитория — «определенная совокупность лиц, потребляющих определенный контент через определенный канал социального взаимодействия, будь то...» — и тут она меня прерывает, типа, хорош уже, давай к сути.
А она давно уже как-то странно за столом ерзала, морщилась, рукой как-то двигала необязательно — обычно-то она сидит как истукан. Странно было. Надо было ее спросить, все ли с ней в порядке, но я просто выкрутиться хотела как-нибудь, моя зачетка перед ней на столе лежала, такая беззащитная.
Я дальше гну: «Как я уже сказала, аудитория — это определенная социальная группа...». А она меня перебивает опять так, рассерженно: «Это все вода! Давайте к сути!» А сама как-то сгорбилась, сощурилась, правой рукой левую трогает, мнет. Я чувствую уже, что она меня валит: «К сути... ладно, к сути... Коммуникация — это важнейшая часть человеческой жизни. В современном мире...». И тут она взвыла и со стула — хрясь.
Тут уже, конечно, все перепугались, «скорую» вызвали, она лежала там, чуть ли не под столом, дышала открытым ртом. У меня руки затряслись, я ей кофту под голову положила, она на меня посмотрела и вдруг засмеялась, не знаю с чего. «Господи! — прошептала. — Всю жизнь!..» — и замолчала, и не говорила уже ничего.
Потом «скорая» приехала, забрала ее в больницу, и там она и умерла. Инфаркт, осложнение какое-то. Все в шоке были, в день похорон даже пары отменили, но я все равно не пошла — я же ее убила, получается, своей «водой». Отстой.
А экзамен я потом все равно сдала, на «отлично».
Шабуничи
Лида никогда не засыпала в автобусах, ее всегда тошнило. А в этот раз почему-то уснула — случайно. Чувствовала сквозь сон, как вибрирует телефон в кармане пуховика — бабушка пишет ей с самого утра, все стало совсем плохо. Собирает всякую чушь: спрашивала, не обижают ли Лиду соседки, обещала закатать десять банок огурцов и отправить почтой ей в общагу, на Ботаническую. А Лида выпустилась лет пятнадцать назад. Еще бабушка умоляла приехать хоть на денек к ней в Шабуничи, обещала, что дед растопит баню, и они специально с ним съездят в рощу, нарежут свежих березовых веников к ее приезду. Что она постелет Лиде на чердаке, он как раз прогреется от бани. Говорила, что у деда поспела вишневка, и если Лида хочет приехать с подружкой, то пусть едут вдвоем — места хватит. Она им соберет мяты, и душицы, и смородинового листа, и яблок — В Питер увезете, чаевничать будете.
Дом в Шабуничах сгорел на Новый год, когда Лида еще училась: то ли гирлянду закоротило, то ли проводка — она точно не знала. Помнила только, как потом разбирали пожарище, помнила обугленную елку в центре комнаты, осколки, вонь, черноту на снегу, бабушкино серое лицо. Бабушка с дедом не пострадали, но погибла кошка Буська. Дед потом тоже умер вскоре — от рака, но бабушка говорила: от горя, от стресса. Бабушка держалась, но теперь и она стала сдавать, заговариваться.
Лида не могла себя заставить приехать. Не могла, как мама, терпеть эти ее выходки: ждет деда у окна, ворчит. «Где его, старого, носит!» — и мама, на ровных щах: «Да он в гараж пошел, скоро вернется». Или вот, про Шабуничи — надо чердак утеплить в этом году, и как там перезимуют трубы — не лопнут ли, и скоро ведь уже рассаду готовить пора — в этом году низкорослые помидоры посадим, за ними уход проще. Лида терпеть это все не могла, как и навязчивые приглашения в вайбере.
Она ехала домой, в Мурино, с утомительного, душного просмотра — арендаторы чуть ли не под ламинат хотели заглянуть, и договор читали минут сорок, но подписали в итоге, на том спасибо. Маршрутка на Всеволожск переполнена, еле ползет, от мужика рядом разит перегаром, снаружи тьму прорезают фары и стоп-сигналы, в лучах света мельтешит снег. Лида помнила, что они проехали мимо ритуалки с гранитными крестами во дворе, мимо строймага, встали на светофоре — ее остановка через одну, Лида вовсе не собиралась засыпать, но случайно уснула.
Ее разбудил маршрутчик, заорал со своего места: «Девушка, алле!» — Лида вскинулась, заозиралась, увидела враждебный взгляд водителя в зеркале заднего вида. — «Конечная! Выходим!»
Лида подхватилась, сердце у нее зашлось под этим злым взглядом, она торопливо, неуклюже пробралась к выходу, выскочила на улицу без шапки в расстегнутом пуховике. В глазах слегка двоилось, мысли путались. Маршрутчик высадил ее непонятно где, здесь даже остановки не было: фонарь, ряды сосен, мусорка у обочины, вокруг: фантики, бычки, бутылки. Лида натянула шапку, развела по сторонам липнущие к лицу волосы. Голые руки ныли от холода, ноздри стянуло изнутри морозом.
Она достала телефон, зажгла экран — связи не было, только светились пуши вайбера: «У нас в Шабуничах снегопад, дед весь день дорогу чистил. Расчистил, слава Богу». Она физически почувствовала, как закатываются ее глаза, диафрагма резко толкает наружу воздух. Вместо гугл-карты на экране рябили серо-зеленые квадраты.
Лида помнила, куда уехала маршрутка, и пошла обратно, по обочине: с одной стороны — обледенелый асфальт, с другой — бурый хребет счищенного снега. «По крайней мере, снег здесь чистят, цивилизация должна быть близко», — утешала себя Лида, хотя уже тогда чувствовала: что-то не так. Неподвижные темные ряды сосен, гул ветра в вершинах, снег под ногами хрустит слишком громко, и кажется, будто кто-то смотрит на нее из леса, из темноты, следует параллельно ей — стоило подумать об этом, как за деревьями хрустнула ветка и забила крыльями напуганная птица, вылетела в небо из ветвей. Лида почувствовала, как разбухло и задрожало у нее в горле, у основания шеи.
Впереди замаячило продолговатое светлое пятно — указатель. Лида ускорилась, почти побежала к нему, оскальзываясь на льду, а добежав, замерла на долгие минуты — что бы ни преследовало ее в лесу, оно тоже остановилось.
«Шабуничи». Лида снова и снова скользила взглядом по буквам на указателе, а они неумолимо складывались в одно и то же слово. Шабуничи, деревня в Пермском крае, за две тысячи километров отсюда. Лида читала, читала указатель, перед глазами плыли картинки из детства: трясется на ухабах машина, кот дышит ртом на коленях, вкус фрутеллы, открытые окна, жара, потное ожидание шлагбаума на железнодорожном переезде, цветастое кладбище на склоне холма.
Что-то снова треснуло, захрустело в лесу, и Лида вздрогнула, расколдовалась. Теперь ей уже не кажется — кто-то шел к ней от кромки леса. Человек. Маленький, ноги вязнут в снегу, пыхтит. Лида попятилась к фонарю, прижалась спиной, хотела закричать, но не сумела — фигура шла прямиком к ней.
— Капец, я всю жопу отморозила. У вас каждый год так?
Свет фонаря наконец упал на человека по-нормальному, и Лида чуть не упала от облегчения: Ира. Скачет к ней через снег, штаны подтягивает. Почему она вообще ее испугалась? Потому что... Лида чувствовала, что секунду назад знала причину испуга, но теперь она ускользала от сознания, и еле заметно ныло в голове от раздражения, от невозможности ее поймать.
— Я говорю, каждый год такой дубак или сейчас что-то экстраординарное? — повторила Ира, подойдя совсем близко, наклонилась за рюкзаком, что стоял, прислоненный к Лидиным ногам, взвалила его на плечи. Голова была обернута шарфом — Лида вдруг заволновалась, что Ира простудится, всплыло в голове: «менингит», и Лида сама удивилась, откуда взяла это слово. Ира никогда не носила шапки, у нее от них чесался лоб.
— Лида? — позвала Ира. Снег блестел у нее в волосах. — Ты со мной не разговариваешь?
— Что? Да нет, я... Здесь всегда холодно.
— Далеко нам еще отсюда? — Ира тоже взглянула на указатель «Шабуничи», свет фонаря отражался в ее глазах. Что-то было не так.
— Близко уже. Минут пять. Там надо поворот не пропустить, но бабушка говорила, дед дорогу расчистил.
Они шли вместе через холод и снег, но страшно уже не было — Ира возмущалась насчет холода, все повторяла, что у них в Лазоревском Господь себе такого не позволяет. Лида смеялась, слушая ее: спорим, ты после бани первая в снег нырнешь? — Ага, щас. Чтобы у меня сердце остановилось прямо там? — и Лида вдруг замерла от этих ее слов, снова шевельнулось что-то у нее в голове, задребезжало старым дверным звонком — но Лида так и не смогла нащупать эту мысль.
Дом бабушки с дедом стоял на вершине холма, они обе запыхались, пока лезли туда, хоть и по расчищенной дороге. Волосы и ресницы у Иры заиндевели от дыхания, она походила теперь на сказочную снежную деву, если шла молча. Бабушка услыхала их заранее, они с дедом вышли на крыльцо встречать. Из дома пахло горячим деревом, баней, березой и пирогом. Щелкал огонь в печке, окна стояли мутные, запотевшие. «Давайте-давайте, гости дорогие! Доехали, слава те Господи». Лида развязывала замерзшими пальцами ботинки, а Буська терлась мордочкой ей об ноги. «Господи, без варежек обе приехали! Ты посмотри, дед!» — «Пороть надо». — «Я вам сейчас выдам по паре варежек. Я сама связала, не возьмете — обидите меня».
И был чай с мятой, и дедушкина вишневка, и теплый кошачий бочок, и тягучий, влажный полумрак бани, кожа Иры блестела под светом лампочки, волосы липли к плечам, розовели щеки и губы: «Надо еще поддать» — «Ира, нет!» — ковшик с оббитым ободком, клубы густого белого пара окутывали их обеих — «Уууу... пошла жара» — и слышно было бабушкины шаги на чердаке и пение: «Выхожу один я на доро-огу...». Лида слушала, тяжело дыша от жара, и все думала, что забыла о чем-то важном — но никак не могла вспомнить, о чем.
Слабость
Она бы просто хотела со всем этим покончить. Народу в кафе было мало, а шума — много. Звенело и грохотало с кухни, телевизоры по углам транслировали передачу про животных, фоном играла какая-то восьмибитная музыка, мешавшая даже сформулировать мысль, не то что произнести. Мешала — ей, но не ему. Он затянул этот монолог полчаса назад — им уже успели принести кофе, она ополовинила вишневый пирог, не понимая, какой он на вкус. Руки налились за последние месяцы неправдоподобной тяжестью, усталость бродила под кожей головы, щекотала основание черепа, давила на плечи и поясницу, словно ее оседлал, как на японской гравюре, какой-то мстительный дух.
Он говорил, говорил, что-то разбилось на кухне, и оттуда закричали приглушенно, не по-русски, и тревога схватила ее за горло так, словно кричат на нее. Она смотрела на его шевелящиеся губы, но никак не могла сконцентрироваться на его словах. Господи. Она бы просто хотела покончить с этим.
По телевизору змеи преследовали игуан на мрачном, сером пляже, и было ясно, какую из игуан они сейчас догонят, — кадр не попал бы в монтаж, если б они не догнали никого, а эта игуана — последняя, совсем отстала, из-под когтистых лап выстреливает песок и мелкая галька, змеи настигают ее страшными зигзагами, оставляют волнистые борозды в песке. В глазах ящерицы ей чудится понимание скорой смерти, обреченность висельника. Зачем они показывают это в кафешке? Тяжесть давила ей на грудь, и самой себе она казалась такой непомерно тяжелой, что непонятно было, каким образом не ломается под ней это засаленное кресло, почему не идет трещинами пол, почему она не провалится отсюда на парковку, и потом еще глубже и глубже. Он все еще говорил, а она хотела уже поскорее со всем этим покончить. Сил не было даже заговорить.
Когда они только встретились, она перед ним робела — эти его губы, шевелящиеся сейчас напротив, тогда казались ей какими-то слишком очерченными и красными для мужчины, его губы ее смущали, как и длинные пальцы и длинные ногти на правой руке: «Я играю на гитаре» — это уже само по себе звоночек, а потом еще эти встречи бог знает где...
Змеи настигли игуану всей толпой, обвились вокруг ее тела, она рвалась и, наверно, кричала, пока они душили ее, прижимали к песку, сжимались, выдавливали из нее жизнь. Ругань на кухне стихла, и только примитивная музыка ввинчивалась теперь ей в голову — ныла от усталости ушная раковина, пульсировали слуховой проход и барабанная перепонка, четыре ноты били отчаянно прямо в слуховой нерв, резонировали, расползались по ее ошалевшей голове. Почему она не может покончить с этим прямо сейчас?
Официант принес счет, и они расплатились, но продолжали сидеть. Она не хотела вставать при нем, знала, что обопрется о столешницу, как старуха, что ей придется наклониться всем корпусом, уложить грудь на ляжки, медленно перенести вес на ноги — и тогда только встать. Она не хотела, чтобы он это видел, его это может насторожить.
— На следующей неделе в это же время? — кажется, уже не в первый раз спросил он, и она его, наконец, услышала и автоматически кивнула. — Мы сможем встретиться в офисе, это будет куда комфортнее. Я запишу вас, да?
Она поколебалась и кивнула еще раз. Недоеденный пирог распластался на блюдце, вывалил начинку, как сбитое на дороге животное.
— Держитесь. Такая апатия бывает при смене препаратов. Если появятся те самые мысли — звоните мне в любое время, хорошо?
— Хорошо, — сказала она, как эхо.
Он накинул пальто и шарф и пошел к двери, плиточный пол блестел и поскрипывал от касания его туфель. Кажется, она уже удалила его номер. Звякнула, закрываясь, дверь, а она все сидела, собираясь с силами. Нужно просто попасть домой. И там она со всем этим покончит.
|