Отъезд. Повесть. Вероника Вильке
 
№ 5, 2026

№ 4, 2026

№ 3, 2026
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025
№ 8, 2025

№ 7, 2025

№ 6, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Вероника Вильке родилась в Санкт-Петербурге в 1977 году.  По образованию культуролог и экономист. Куратор многих художественных выставок. Автор романа-сказки «Паланга: кусочки счастья».




Вероника Вильке

Отъезд

повесть


Верочка


Я сижу на вишенке —

Не могу накушаться,

Дядя Ленин говорит —

Надо маму слушаться!


                Детский стишок советского времени



В соответствии с распорядком дня, утвержденным в детском оздоровительном санатории, свобода наступала в шестнадцать часов. Ровно через час ее отменял неизбежно-творожный полдник. Этот крохотный юркий час «занятий по интересам» не шел ни в какое сравнение с предыдущим, бесконечно тягучим, нескончаемым «тихим» часом и все же давал силы продержаться до отбоя.

Никаких интересов у шестилетней Верочки в этом учреждении не было, кроме одного — поскорее вернуться домой. Она задумчиво слонялась по коридорам и этажам, спускалась и поднималась, скользя руками по гладким лестничным перилам, и меряла шагами ровные дорожки благоустроенной территории, которая напоминала косо разлинованную тетрадь со скамейками на полях. Двадцать три шага между белыми торжественными урнами, в каждую из которых хотелось поставить букет. Прибиваться к одному месту было небез­опасно. Одиночество не поощрялось взрослыми, и любая нянечка могла по ходу указать: «Чего тут одна сидишь? Иди, играй со всеми!», — и даже участливо взять за руку и проводить в игровой уголок. Делать там было нечего. Игрушки чужие и унылые, книжек с красивыми картинками нет, а в разбухшей стопке раскрасок — ни одной чистой. Новая кукла без имени, в глупой красной шляпе, подсунутая мамой в последний момент, коротала время в чемодане с ненужными колготками и шапкой. Верочка стеснялась ее доставать.

Желтуха, последствия которой Верочка избывала в санатории, оказалась не так ужасна сама по себе, как были мучительно безрадостны ее начало и ожидаемый конец. Во вступлении мама поговорила по телефону и сразу стала сосредоточенно укладывать сумку, вынимая Верочкины вещи из шкафа. Муть и ужас сгущались от приступов тошноты и от того, что мама делала это страшное дело не таясь, как обязательную работу и двигалась деловито и молча, словно в пузыре немого сна. И все бессмысленные «зачем ты… зачем?» захлебывались в мгновенном детском прозрении и не могли эту гадкую работу ни отменить, ни остановить. И потом, когда уже были произведены над ней чужими людьми все бессовестные лечебные дела, и слово «выписка» в разговорах означало, что можно домой, мама, завершая эту мерзкую работу, выбросила любимые игрушки, признанные докторами заразными. И это было не все. Померкшие за несколько прошедших месяцев холодные лампы лечебного заведения вспыхнули в санатории вновь. Здесь не оставляли коридорный свет на ночь. Но бесконечный пододеяльный шепот и шушуканье в темноте старших девочек, казалось, переехали сюда прямо из больничной палаты вместе с теми же глупыми девочками. Они по-мышиному возились, елозили и так долго не могли успокоиться, все повторяя и перемалывая в бессмыслицу свои несмешные и нестрашные россказни, что Верочка, пытаясь отключить слух, наполовину во сне, успевала подумать: «Какие дуры», — и удивиться смелости своих выводов.

За месяц в больнице, месяц, который жадно слопал праздничные шоколадные конфеты, мамин салат с черносливом в хрустальной вазочке, мандарины, елку со стеклянными шарами, салют, внеурочные мультики по телевизору, приезд бабушек с подарками и весь-весь Новый год, а ей, поморщившись от горечи, выплюнул лишь аллохол в пластмассовый стаканчик, за этот невозможный, нескончаемый месяц, Верочка, как потерпевший полное жизнекрушение Робинзон, научилась подкидывать нужные реплики своему одиночеству. Она не всегда понимала, как это происходит. В отчаянный момент расставания, когда маму не пустили за стеклянную дверь и стало совершенно ясно, что больше им не встретиться никогда, вдруг легкой тенью проявилась взрослая Вера, которая не испугалась когтистой птицеглазой врачихи, вытерла оглушенной Верочке слезы и прошептала: «Не бойся, я здесь». И Верочка больше не плакала. Вернее, плакала только когда мама в часы посещений показывалась в приемном боксе и, оставив за рельефным стеклом двери передачу и размытую улыбку, исчезала в той жизни, которая по-прежнему шла где-то за пределами инфекционного отделения. Это было невыносимо, и плакали все, даже десятилетние девочки-задаваки, которые мешали ей спать.

Взрослая Вера была совсем как большая, только всегда на Верочкиной стороне. Она часто подолгу рассуждала, и Верочка, прислушиваясь к ее утешительному голосу, смотрела куда-то вглубь себя и казалась грустной. Впрочем, этого никто не замечал. Вернувшись из больницы, Верочка как чужая прошла по квартире, и огромная блестящая стенка шкафа в большой комнате, которая привыкла любую игру подхватывать в своем полированном пространстве, вдруг не узнала ее и показала совсем незнакомую девочку. Верочка подошла к шкафу вплотную, подышала ему в лицо и вывела на затуманенной поверхности заглавную «В», развернувшую туловище налево. Верочка осенью собиралась в школу и знала все буквы, но часто путала положенные им от века позы. Радостно распахнули объятия одна гуляющая створка шкафа и другие обитатели квартиры — рослый секретер, чеканка над родительской тахтой, голубой нарядный шкафчик в ванной — взглянули на нее ласково и знакомо. На следующий день больница уползла в глухое логово страшных воспоминаний.

Мама достала старых, когда-то отбракованных кукол, которые спрятались от желтухи в кладовке и уцелели. Одна из них — кудрявая брюнетка Саша с благополучным лицом старшего крестьянского сына — исполняла мужские роли. Кукол-мальчиков в магазинах не водилось, но они остро требовались в счастливых свадебных финалах, поэтому Саше для усиления сходства с женихом когда-то были пририсованы синей ручкой усы, борода и густые брови. Сейчас это показалось Верочке неумелой подделкой, и, стащив из голубого шкафчика крошечный конвертик, где уютно помещалось сменное лезвие для папиной бритвы, она решительно побрила им бедную Сашу. Мужские качества от этого только усилились, правда, Саше пришлось сменить происхождение и стать грозным, покрытым шрамами, пиратом. И был уже обещан новый чудесный пупс, который недавно появился в продаже, не похожий на прямостоящих завитых кукол из твердой пластмассы, а совсем наоборот — в чепчике, с открытым ротиком, весь в малышковых резиновых складках. Такого только взять на ручки и качать. Соска и набор бутылочек прилагались. И все как-то потихоньку налаживалось, пока не бухнул по голове этот неожиданный санаторий.

— Это на сколько? — тихо спросила Верочка по указанию взрослой Веры, велевшей не плакать, а задавать конкретные вопросы.

— На три недели, — сказала мама и твердо добавила: — Там очень хорошо! Вот увидишь!

Первое, что увидела Верочка в санатории, был черно-белый лист распорядка дня, к которому ее подвела нянечка. Следом шла мама с чемоданом.

— В восемь подъем, в восемь тридцать зарядка. Спортивная форма есть? — нянечка строго посмотрела на маму.

— Конечно, — поспешно закивала головой как будто провинившаяся мама, — и форма, и чешки, нас предупредили!

«А еще мыло в мыльнице, зубная щетка в футляре и пижама с длинным рукавом — все как в больнице», — Верочка тоскливо привалилась к твердой спинке стула, пока мама с нянечкой ее «оформляли». Она тоже была в списке необходимых санаторию предметов.

Зарядка оказалась почему-то очень важным мероприятием, которое в некоторые дни проводилось дважды и не допускало ни опозданий, ни малейших вольностей во внешнем виде, ни нарушения «шахматного порядка» построения. «Порядок-то шашечный», — не понимала Верочка и зябко поджимала голые ноги. На третий день, натягивая утром белую футболку и унизительные черные трусы физкультурной формы, она ощутила дрожь и знакомые тягомотные позывы, и следующие полчаса снулой рыбой проплывала сквозь черно-белые взмахи и подскоки.

Время в санатории было преданно подчинено пищеварению. День плелся от завтрака к обеду, от обеда к полднику, делая лишь небольшие передышки на процедуры, и кисло завершался неизменным кефиром. Всякая необязательная ерунда вроде настольных игр занимала перерыв до ужина.

Мама сдержала клятву и приехала в первую субботу.

— Забери меня! — бросилась к ней Верочка.

За время недельных «занятий по интересам» она намечтала, что мама вначале подхватит ее на руки и закружит, а затем сразу увезет в такси домой.

Мама крепко поцеловала ее, усадила рядом с собой на скамейку и строго спросила:

— Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — опрометчиво отозвалась Верочка.

— Не тошнит? Минеральную водичку пьешь? На процедуры ходишь?

— Да-да, — кивала головой Верочка, не слушая, — поедем?

— Зачем же мы поедем, если тебе здесь все на пользу? Надо окончательно выздороветь, окрепнуть перед школой… у меня тоже забот полон рот…

— Я… уже… я вызве… выздове… я окончательно… — слезы подступали и мешали говорить.

— Вера, ты взрослая девочка! И должна понимать. У всех есть свои обязанности, есть правила, дисциплина. Я не могу тебя взять и забрать. Это путевка на двадцать один день. И мне было очень непросто ее раздобыть. Здесь хорошо. Процедуры, диетический стол, зарядка…— мама говорила монотонно, как будто перебирая в уме какие-то свои горести.

Верочка, отплакав без слез, послушно высморкалась, взяла обеими руками мамину руку, потрогала любимое колечко с розовым длинным камешком и стала смотреть ей в лицо. Мама была красивая, но усталая и какая-то бледно-контурная, как будто нарисованная простым карандашом. Незавитые волосы подколоты невидимками, и новое платье с мелкими букетиками, которое Верочка видела дома в отрезе, не собиралось пояском в рюмочку, а висело мешком. Взять бы маму на ручки и погладить по голове. Верочка открыла пачку привезенного ей «Юбилейного» и нерешительно протянула одно печеньице маме. Мама кивнула, и они погрызли вдвоем, хотя Верочке не очень хотелось. Она боялась, что время уходит, и вместе с ним встанет и уйдет мама, а она все не могла придумать, как ее уговорить.

— Ты меня слышишь? О чем ты думаешь? — мама рассказывала что-то про ее комнату, про новый письменный стол и вдруг, не предупредив, сменила тему: — Я говорю, ты хорошо ешь? Что на завтрак дают?

— Плохо, я ем плохо! — Верочка обрадовалась легкому решению. — На завтрак кладут целый кирпич масла на хлеб, я не могу его размазать и так проглотить не могу! Меня тошнит от масла! Я хочу домой, мамочка, пожалуйста!

— Не трепи мне нервы, Вера, и не придумывай! — вскрикнула мама и вскочила. — Я тебе уже все объяснила, мы обо всем поговорили и… опять!

Она походила взад-вперед между урнами и подошла к Верочке, которая сидела, скрючившись и напоминала нервно завязанный узелок на носовом платке.

— Я поговорю с врачом и вернусь! Никаких слез! Я быстро, — и мама убежала от нее в корпус.

Верочка посмотрела ей вслед, слабо подергала крылышками платья в горошек, сшитого впрок к детсадовскому выпускному, и сползла под скамейку. Там оказалось неплохо. Тускло поблескивало заметенное в гравий зеленое бутылочное стеклышко. Пригодится для секретика. Муравьи бежали ровной шеренгой на свою зарядку, замыкающий нес спортивный инвентарь. Она смешала травинкой их строй и полюбовалась на временную панику. Потом увидела сквозь белые ребра скамейки небо и приближающуюся на его синем фоне фигуру мамы. Вера вылезла, села ровно и положила руки на колени.

— Все в порядке! — мама обняла ее за плечи. — Ты идешь на поправку, и нет ни одной причины уезжать. И вот, — мама порылась в сумке, — на, отнеси яблоки в тумбочку. Ну, все? Будь умницей!

Одной рукой Вера несла в палату сетку с яблоками и открытую пачку печенья, а другую опустила в карман и, ощупывая пальцами края стеклышка, нажимала до боли, но аккуратно, чтобы не порезаться. Большие девочки, которых не навестили, быстренько подхватили ее сетку.

— Ты ведь не жадная, да?

Верочке было все равно. Одно выпавшее по дороге яблоко лежало в кармане. Она спрятала его под подушку. Вечером, когда стемнело и ее соседки занялись нескончаемой хихикающей возней, она достала мамино яблоко, прижалась к нему щекой под одеялом и заснула.

В течение следующей недели Вера наскребла в санаторских сусеках три убедительные причины немедленно забрать ее домой. Я плохо ем, плохо сплю и плохо переношу процедуры — скажет она маме. Если в первый столбик занести масло и вермишелевый молочный суп, во второй — ночное шебуршание, а в третий — зарядку, и все сложить, получится почти круглая правда. Это тебе не сопливые просьбы и нытье — голос рассудительной Веры не трепыхался и не дрожал — это важные взрослые причины. Мама испугается за Верочкино здоровье и заберет ее.

Ни в субботу, ни в воскресенье мама не приехала. Больше всего, Верочка почему-то боялась, что та уехала в Америку. По разнарядке, как говорили в телевизоре. И там, конечно, пропадет. Оставался папа и совсем уж далекие бабушки в Ленинграде. Папе ее никогда не найти, это ясно, потому что папа занимается работой, а не Верочкиными делами. Как же ей ехать одной в Ленинград? Дальше она не успела придумать, потому что пришла медсестра и повела за руку в кабинет врача. Великанские разлапистые цветы торчали из огромных горшков, стоящих вдоль зеленой дорожки, которая вела от двери до стола. Верочка представляла главного врача в виде белого лысого бюста. Но он оказался пузатый, лохматый и злой, как Карабас. Увидев медсестру, он разозлился еще больше.

— Санаторий — это лечебно-профилактическое учреждение! — он схватил какие-то бумажки и стал ими трясти. — У нас профилактика и оздоровление! Понимаете? А у вас что? Три гриппа в пятой палате, кашляют как в трубу! Немедленно выписать на долечивание!

«Как же я раньше не додумалась, — ахнула Верочка, — вот она, настоящая, верная причина!» И робко кашлянула. Но было поздно.

— Это что? — главный врач перевел яростный взгляд на Верочку.

— Первая палата, Попова, вы просили.

— Да, точно, — главный врач залил глаза сиропом и сказал Верочке раздельно и громко, — твоя мама звонила, передавала привет. Она приедет за тобой через неделю и заберет домой! Иди и веди себя хорошо! — после чего снова взялся отчитывать медсестру.

Вместо необходимого оздоровления наступило полное одеревенение. Верочка ставила буратинные руки на уровне плеч, пила теплый боржоми, снимала и надевала пижаму, ходила на полдник, и не было этому конца. Третья неделя притупила все острые края, деревянные ноги привычно шли куда положено, все смолкло внутри. Она даже разговорилась с новенькой Наташей, которой было целых восемь лет. Наташа училась во втором классе, а сама все время плакала под простыней. Верочка показала ей свое подгнившее от частых и жарких объятий яблоко и велела тоже что-нибудь попросить у мамы «на память». Наташа потрогала яблоко и часто заморгала.

— Не плачь! — твердо сказала Вера. — Знаешь, что здесь есть? Кислородный коктейль!

Ровно в одиннадцать на первом этаже лечебного корпуса появлялся большой поднос с невероятным, небывалым угощением. Космический подарок, тайна третьей планеты. В пластиковых стаканчиках лежала нежно-сладкая звездная пена, можно было втянуть ее в себя через тоненькую цветную трубочку, наполниться воздухом и взлететь. Кислород — это ведь воздух. Верочка стеснялась летать при всех, но наполняющее ее пузырьковое счастье узнавала сразу, по снам, в которых колыхались верхушки деревьев, и на легкие мгновения замирало дыхание. Понятно, что такое волшебное лакомство не имело отношения ни к процедурному лечению, ни к унылой столовской еде. Наверное, кто-то сверху, с далеких звезд посылал его ежедневно, чтобы Верочка смогла дождаться третьей субботы. Кислолицым врагом космического коктейля выступал подлый жиденький молочный кисель, которого они с Наташей на пару давили сильными глотательными движениями, выпучив глаза.

Мама снова приехала в странном платье мешком и совсем не выглядела виноватой. И даже забыла обещанную жвачку. Но это было неважно, неважно. Вещи Верочка собрала заранее, маме оставалось только «выписать» ее обратно — на свободу, домой.

— Вот видишь, все мы сделали правильно и очень хорошо — мама с удовольствием заглядывала в Верочкино подсвеченное лицо, — потому что у всего есть свой порядок, свой срок и свое расписание.

Мелькали солнечные блики, среди синих теней навсегда таяли лица нянечек, всесильной старшей медсестры и оставшейся в заточении Наташи. Электричка быстро-быстро убегала в Москву, за ней скакали радостным галопом весенние изумрудные деревья, и Верочка, приподнимаясь на желтой лакированной лавке, казалось, видела их пышные, наполненные ветром верхушки.

А летом, согласно маминому расписанию, родился Павлик.



Диетический стол № 5 (при заболеваниях печени)

«Основы лечебного питания», М. И. Певзнер, 1958 г.

8.00 — 1 стакан чаю с лимоном, 25 г масла, 400 г серого хлеба (на день).

Картофельное пюре или манная каша на молоке

11.00 — Сырые натертые яблоки, фруктовый напиток

14.00 — Протертый вегетарианский суп из свежих овощей

Запеченный пудинг из лапши с творогом

Паровые биточки

Пюре из чернослива и яблок

1 стакан чаю с лимоном

17.00 — Котлеты из протертой моркови и яблок

Кисель молочный

19.00 — Винегрет (соленые огурцы исключаются)

Запеченные в сметане оладьи из лапши

1 стакан слабого чаю с печеньем



Геннадий


«Социализм предоставил человеку такие неисчерпаемые возможности, которые даже во сне не могут присниться человеку, живущему на Западе…

Я оказалась в аду по сравнению с теми условиями, в которых жила некогда на своей Родине. На каждом шагу здесь — распущенность, убийства средь бела дня, сумасшедшие, свободно болтающиеся по улицам. Здесь думают об одном — как бы побольше заработать денег. Любыми путями, ничто не смущает и не останавливает.

Не всегда хочется пойти в кино или театр, потому что
 и они отупляют, нет там той высокой духовности,
 к которой привыкли мы, советские люди.

Столкнувшись с миром капитала, понимаешь, что роднее Родины и своего народа нет ничего на свете. Материнский дом не заменит никакой другой.
 И самое большое человеческое счастье — быть дома, на родной земле».


США. А. Майская

«Ничто не заменит отчий дом»,

фрагмент статьи из газеты «Голос Родины» № 7, 1988 г.


Коридоры, лестницы, длинные пролеты и переходы крупного учреждения, двери, двери, наконец, кабинет руководства — мягкие диваны, полированный стол для заседаний, холодильник в углу. Когда Геннадий толкнул дверь, телевизор начальника встретил его тревожными музыкальными позывными «Международной панорамы», на моргающем спросонья экране стали проявляться костюм и усы ведущего. Сам Виктор Георгиевич рассматривал у окна черную иностранную бутылку с длинной зеленой шеей и золотой медалью на груди. «Французский коньяк подарили», — подумал Попов и отругал себя за то, что с пустыми руками накануне праздника.

— Заходи, Геннадий, — начальник прищурился на дверь, — садись.

Попов помедлил и сел, прислонив дипломат к ножке стула. Суетиться он не любил.

Ему всего-то надо было согласие руководства, чтобы уйти с надвигающегося новогоднего банкета и успеть встретить на вокзале мать с теткой. «Уйти с согласия» звучит лучше, чем «отпроситься».

— Как дела, настроение?

— Все хорошо, спасибо, — жаловаться Попов тоже не любил.

У него было очень положительное, серьезное лицо, сурово закрытое на все замки. Начальник понял его сдержанность по-своему.

— Будет. Не переживай, будет тебе отличное место, жди. И не куда-нибудь, — он кивнул на телевизор, в котором диктор размеренно вычитывал с листа сведения о том, как новое «неумолимо вытесняет прошлое» в дружественной Индии, — в крепкую, загнивающую капстрану. Учи английский.

— Английский есть, — слегка улыбнулся Попов, — французский учу.

Виктор Георгиевич в слегка наигранном восхищении развел руками.

Начальственные волги, присосавшись к тротуару, образовывали вдоль здания на Новокузнецкой длинный пиявочный ряд, в самом конце которого торчала слепая морда его горчичной шестерки. Пришлось почистить. Машинные дворники, постанывая, снимали со стекла ровную крепкую изморозь, совсем не похожую на хлюпающий, неопрятный снежок под ногами. Прогревать было некогда, но Геннадий все же терпеливо посидел пару минут, дожидаясь ровного утробного тарахтения. Начиналась мелкосортная московская метель, уже близоруко помутнел ближайший перекресток. Скорее бы доехать и одновременно — лучше не трогаться с места, сидеть, положив руки на руль, наблюдать скачущих с сумками пешеходов. Дорога на вокзал казалась сейчас такой же непомерной, как ухабистый путь к загранкомандировке, обещанной директором. Сколько положенных верст он уже одолел? Обком комсомола, международный отдел, институт с досрочным завершением, общественные нагрузки, академия внеш­торга, наконец, техмашэкспорт, языки, характеристики… Время шагало в ногу, он следил за темпом, успевал. Некогда рассиживаться. Жигуленок нырнул в предпраздничное дорожное смятенье, нараставшее с усилением снега и приближением к вокзалу. Когда он добежал, две убеленные фигуры уже были очерчены где-то в середине платформы.

— Геночка!

Поцеловал обеих, ощутив одинаковый душный запах розовой пудры, взял чемоданы, пошли. По дороге сестры продолжали начатый спор о том, стоило ли ждать его с чемоданами в купе или самостоятельно выйти на перрон — старшая как всегда покровительственно наседала, младшая — досадливо морщилась и влюбленно смотрела на сына. Тетка могла своим напором уморить кого угодно, причем из лучших побуждений. Он на некоторое время изолировал мать, посадив ее на переднее сиденье. Та благодарно молчала, не решаясь отвлекать его от дороги. Он молчал тоже. Разговоры потом. Пусть вначале их на себя возьмет Тамара. А ему надо успеть сделать из дома пару важных звонков.

Суета в крошечной прихожей. Тапочки из чемоданов. У Тамары усталая улыбка и полотенце вместо фартука.

— Мама! Тетя Надя!

— А где Верочка?

Геннадий поскорее скрылся за кухонной дверью, делая Тамаре красноречивые знаки. У него остались дела — и стал крутить телефонный диск.

— Как?! Зачем же мы приехали? — телефонные гудки перекрывал возмущенный бас из коридора.

— Тетя Надя, не начинайте! — Тамара была тетке не по зубам. — Что мы могли сделать? Гепатит! Только больница!

Он еще посидел с телефоном, прижав безответную трубку к щеке. Все, позд­но поздравлять, все уже за столы садятся, девять. Потрогал стопки с французскими тетрадями на кухонном столе. Нет, сегодня он не будет заниматься. Сегодня он выпьет, пожалуй, и выпьет хорошо. Почему-то вспомнился второй день свадьбы, когда нужно было пить с райкомовскими. Развеселая Валя в платье джерси и босоножках — первый секретарь — лезла ко всем целоваться. Эта Валя, с грубым скалистым лицом, нелепыми кудрями и квадратной фигурой, была его прямым и многообещающим руководством. Она тащила его, второго секретаря, наверх, как лошадь тележку. Он был ей обязан и благодарен. Тем тоскливее были ее антраша и весь изнаночный комсомольский цирк, разом скинувший пиджаки со значками в потном водочном веселье. Он тоже быстро напился, чокаясь с каждым райкомовским гостем, и напоил Тому так, что наутро ей было плохо. Ничего. Зато Валя ни разу не унюхала его нездешней приблудной интеллигентности, которая непонятно откуда просочилась в безупречную автобиографию. Из пригорода приехал, стесняется важного Ленинграда, помалкивает — вот и все ее наблюдения. Исполнительный, скромный, прекрасные характеристики по учебе, общественные нагрузки. И не подсиживает, рвется учиться. И год прошел, и два. Валя, убедившись в его прозрачности, с легким сердцем подписала рекомендации для академии, и он уехал в Москву. Верочке тогда пошел третий год…

Тамара озабоченно приоткрыла дверь.

— Ты больше не занят? Мне нужно на кухню. Тетя Надя привезла продукты, — и уронила на стол завернутую в две газеты курицу.

В комнате на разных концах тахты сидели поникшие сестры. У обеих на головах грустно лежали примятые меховыми шапками мелкие рулончики волос, завитых заранее на бигуди. Стол отполз от стены и растерянно замер, ожидая скатерти. Рядом с сумками, разъявшими железные молнии, на полу стояли ценные башенки консервов из праздничных заказов. Тамара быстро разбирала их и уносила банки на кухню.

— А пироги будут? — он включил телевизор и сел рядом с матерью.

«Вокруг смеха», очень хорошо.

— Пироги! — всполошилась тетка и, подхватив пару банок, ринулась на кухню командовать.

— Тамара! Сгущенку Верочке отложите, а шпроты на стол! В коробке из-под торта — пироги с капустой и булочки, достань!

Они с матерью переглянулись, он мягко улыбнулся, она погладила его по плечу.

— Как твои дела, сынок?

Через час проводили старый год, выпили за перспективы Гены, за здоровье Верочки, за строительство дачи… дальше он подливал себе без тостов.

— Остановись, — шепнула ему Тамара, — мама смотрит.

Откуда у матери взялся этот робкий просительный взгляд? Всегда была строга и требовательна — учительница русского языка, жизнь в школе, на глазах, дружба с завучем, ни одного опоздания, грамоты, литературные примеры. Среди моральных идеалов, как среди толстых томов, стоявших в книжном шкафу, тайно втиснут постыдный развод с нелюбимым пьющим мужем. Пятно — выведенное, тщательно отстиранное разъедающей щелочью, но проступающее при малейшем напоминании. Не бойся, мама, я только с нужными людьми и только по делу. Это не наше Колпино и даже не Ленинград — никто не заметит. Он поставил рюмку. Верочка очень любит эти разноцветно-стеклянные, похожие на бочонки, рюмки и обязательно посмотрит сквозь каждую на просвет.

— С Новым годом, товарищи! — гаркнул телевизор.

— С Новым годом, мама, — ободряюще улыбнулся Геннадий, — все образуется.

Тамара удивленно подняла брови. Тетя Надя обвела заслезившимися голубыми глазами стол и сказала вдруг:

— И что тебе, Хена, в этой Москве… говорила я — давай на завод «Светлана» устрою, катался бы как сыр в масле…

— Надя, тебе бесполезно объяснять, ты ничего не понимаешь! У Гены здесь будущее!

Но тетка, не обратив на сестру внимания, продолжала по кусочку расправлять скомканные мысли:

— И что за праздник без ребенка… маета одна… маетесь тут… — и, подумав, добавила: — хочешь, вагонки тебе дефицитной достану для дачи?

Геннадий кивнул и, чуть откинув голову, опрокинул в себя сиреневую рюмочку. Удача любит терпеливых и настойчивых — таким нельзя отказать. Не за горами его поход, надо готовиться.

И жизнь побежала дальше, гремя вагонами, не сверяясь с его графиком. «Красная стрела», регулярная, как московское метро, набирала ход, звенели стаканы с крепким чаем, оконная палка тряслась и теряла игрушечные занавески, и Верочке доставался двойной железнодорожный сахарок, с красивым поездом на этикетке. Летом Геннадий проводил семью к матери, затем, получив радостные новости, поехал сам, и вернулись они уже вчетвером. Верочка и папа по очереди заглядывали в кружевной конверт, который ехал в большой коробке на столике между спальными полками. Там в одеяльце морщилось и сопело крошечное красное личико. Завертелись и понеслись колесом коляски, кроватки и детские смеси. Денег было мало, площадь трех вокзалов стала родной. Он встречал теткины посылки, по пути брал пассажиров.

Наконец, облачным мартовским днем, почти два года спустя, локомотив шумно выпустил пар на загаданной остановке. Маленький Павлик тогда уже начал говорить, смешно коверкая слова.

— Папа, он «ключи» и «трусы» произносит одинаково, — веселилась Верочка, — и то «тлюти», и это «тлюти»!

У них с дочерью была своя любимая игра, которая чаще всего происходила во время неспешного воскресного бритья. Верочка крутилась вокруг него в крошечной ванной, вставала ногами на крышку унитаза и с восхищением наблюдала, как он толстой кистью накрашивает себя белым и густым, а потом аккуратно счищает все металлическим станком и смывает под струей воды. Процесс был бессмысленный с Верочкиной точки зрения и потому завораживающий. У папы для нее был еще один важный и удивительный дар — он знал английские слова.

— А как будет…— она на секунду задумывалась, бегая глазами по голубому кафелю, — как будет «зеркало»?

— Мирроу, — он улыбался ей одними глазами в зеркале.

— Мирроу, — зачарованно повторяла она, — а «мыло»?

— Соуп.

— Соуп? Почти как суп? — она хихикала, направляя струю воды в раковине на пенные комочки, — будем есть мыло на обед!

— Завтракать! — кричала Тома из кухни.

— Брекфаст! — подпрыгивала от удовольствия Вера и съезжала на пол с пластмассовой крышки, — «завтрак» мы уже проходили — пошли пить ти фо брекфаст!

На кухне пухлый Павлик уже стучал ногами в стульчике, требуя каши, на сковородке постреливала любимая яичница с колбасой, и детским голосом что-то смешное рассказывали по радио в юмористической программе «С добрым утром!». Расторопная Тома быстро управлялась с Павликом, который грозно командовал «ам!» каждой ложке каши, и доставала банку растворимого кофе, прибывшую очередной посылкой от тетки. Верочка сидела над кашей долго. Геннадий посматривал на дочку, но не вмешивался.

— Иди, — у Томы заканчивалось терпение, и она забирала тарелку, — посмотри за Павликом!

И тогда они пили кофе на кухне вдвоем, и Тома что-то оживленно рассказывала, а он молча любовался ее ловкими движениями, изгибом розовых зовущих губ. Высмотрел. Выходил. Вырвал из чужих жадных рук. Самая активная и красивая на курсе — недостижимая звезда. И хор, и походы, и байдарки, и лыжи, и это, черт его подери, скалолазание — все преодолел. Положительный молчун. Легкая насмешка в ее глазах, всегда занята и никогда нет дома. Пусть. Зато еще до свадьбы, сидя на коктебельском пляже, который он добыл с помощью райкомовских путевок, они придумали Верочку и Павлика.

Все идет по плану, если план хорош. Все цели по плечу, если цели стоящие. И заграницу он осилит, и Тому повезет, точно.

В оглушительный памятный понедельник его стратегический стержень покосился, а планы были сметены, как разлетевшаяся от порыва весеннего ветра стопка бумаг. По дороге домой Геннадий растерянно собирал мысли и укладывал их обратно в папки. Он поспешно занял своей шестеркой свободную ячейку в дворовых сотах и направился к подъезду, двумя руками обнимая огромную железную банку маслин, которая довеском к невероятному дню свалилась сегодня из стола заказов.

Австралия, надо же. И маслины, и бананы, и попугаи, и кенгуру. Какая-то жаркая оранжевая экзотика мерещилась на излете подтаявшего мартовского вечера, и тоненькая детская березка на козырьке подъезда прямо под его окнами вдруг тоже показалась небывалой. «Счастливчик, счастливчик! — повторял пунцовый Виктор Геогиевич, у которого давление подскочило от сильных эмоций, — контракт на год, глядишь, и на три останешься, ты способный, тебе продлят!» Место эксперта на фирме, непостижимый Сидней, манящий из энци­клопедии синей океанской бухтой и плывущим театром-парусом, отдельная квартира, зарплата в валюте, улыбающиеся иностранцы, другая жизнь… Сизое вечернее московское облако наползло и не давало рассмотреть подробностей.

— Папа! Май фазе из эн энжениэр, правильно? — не успел он включить свет в прихожей, как из комнаты тут же выбежала Верочка, а следом за ней выкатился неуклюжий Павлик с синим колесом от пирамидки в руках.

— Что ты принес? Это виноград? — дочь любопытно рассматривала гигант­скую банку с нарисованной веткой черных ягод, блестящих, как вороний глаз.

— Какой же я энжениэр… ах, да… пусть будет инженер… это маслины, — невпопад ответил он и вдруг взял ее на руки.

Верочка обрадовалась и с удовольствием понюхала его жесткую одеколонно-машинную щеку. Дрыгающие ноги били его по коленям. Что же делать.

Сказать Томе. И шагнул на кухню, как в пропасть. Павлик уселся на банку и принялся колотить пирамидным колесом по ее жестяным бокам…

— То есть как — не пропускают? Ты же обязан ехать с семьей! — Тамара стояла у раковины спиной к нему и мыла посуду.

Дети уложены. На столе в тарелке еще поблескивали маслины, подсыхающие и мертвеющие на глазах, как выловленные рыбы. Горькие и соленые. Такое разочарованное удивление он видел у дочери лишь однажды — когда Дед Мороз принес лыжи вместо игрушечного Карлсона. Он не выдержал тогда педагогического приема жены и все-таки купил этого рыжего кудрявого Карлсона в синих лямочных штанах, отдаленно напоминающих джинсы. Верочке было пять. Что он может сейчас? Ничего.

— Не дают разрешения на вывоз ребенка школьного возраста в капстрану. Там нет советской школы при посольстве, как в Европе. Веру не пропустят.

Тамара на секунду подняла голову и посмотрела на белый кухонный кафель.

— Скажи, что у тебя жена — педагог. Возьму справку из техникума.

— Не пройдет. Только школа. Возможно еще, что это не причина, а якорь… чтобы навсегда не уплыл.

Она обернулась и посмотрела в глаза.

— А нам можно? Тебе, мне, Павлику?

— Да. Я должен ехать с семьей и никак иначе. Контракт с июня, — его как будто вырвало этими словами, сразу стало легче.

Он привалился к стене и смотрел на ее напряженную спину. Тягуче, густо полилась вода из крана, и медленно стали ополаскиваться тарелки. Как он не ошибся. Ему нужна именно такая жена — проворная, стремительная, умная. Сейчас она найдет в трех понятных измерениях ту единственную целесообразную координату, которая вернет его на игровое поле.

— Звони матери, — сказала она, и сразу вспыхнула горячая отправная точка, и все в нем снова устремилось вперед.

Его корабль уже плыл в голубой сиднейской бухте сквозь накатывающие вялые мысли. Сначала поехать в Ленинград для серьезного разговора, ребенок — большая обуза, мать не потянет, больное сердце… Ветер слабел, засасывал вязкий застойный штиль, медузы кишели киселем. Нет, надо добраться.

Раздувались и крепли Тамарины паруса — мама учительница, ребенок будет в школе при ней, тетя Надя рядом, встретит-накормит, неужели не справятся вдвоем с девятилетней девочкой. Нужно срочно давать ответ. Уже виден берег.

— Ведь другому предложат! Звони! — почти вскрикнула она, и он вздрогнул.

Сбила с ног могучая волна, опрокинула, накрыла, он вдохнул ее и почувствовал раздирающую горло горечь, соль, огненные слезы — вкус океана, крепкий градус своего успеха. Выдохнуть, проглотить, занюхать рукавом и вести дальше свой корабль.

Это временная мера — не интернат, в конце концов, а родная бабушка. Геннадий отпил холодного чая и потянулся к телефону.

Дребезжание хлипкой комнатной двери отвлекло его на минуту. Кто-то навалился на ручку и тянул ее вниз, дергая. Наконец, дверь поддалась, и Верочка в длинной белой ночнушке с мишками неуверенно шагнула в коридорную темноту. Сонный пристальный карий взгляд выхватил его серьезное лицо, освещенное кухонной лампой, и держал, не отпуская.

— Ты что, в туалет? — Тамара вскочила с табуретки, обняла дочь за теплые фланелевые плечи и проводила до ванной комнаты.

Геннадий снял трубку. Он доплывет. Все будет. Надо потерпеть. Мы за тобой вернемся.

По телевизору нежно запел прогноз погоды на завтра, ему ласково и невпопад поднывал не до конца закрытый кухонный кран. Верочка тихо выпорхнула из ванной, добралась до теплой одеяльной норки, и ласковые детские сны подхватили и отнесли туда, где, судя по голосам, ее давно ждали.



Передача «Международная панорама» 26.12.1982

Ведущий Александр Бовин


«Здравствуйте, товарищи!

Накануне Нового года самое время оценить итоги уходящего года, его штрихи, особенности. Главным, основным было несомненно обострение борьбы, столкновение двух тенденций мировой политики — с одной стороны явная попытка Вашингтона перейти в политическое контрнаступление. Не выдержав испытания разрядкой, потерпев ряд серьезных поражений, американцы решили взять реванш. Отсюда — ставка на роль силы в качестве инструмента внешней политики, отсюда — наращивание гонки вооружений, стремление поучать всех и вся, заставлять всех плясать

под американскую дудку, пугать слабонервных.

С другой стороны, Советский Союз, социалистическое содружество, все сторонники мира вели упорную борьбу за то, чтобы сохранить достижения, ценности разрядки, за то, чтобы не дать отбросить человечество к временам холодной войны,

за то, чтобы изолировать политических экстремистов.

Неизменный, последовательный курс, характер нашей внешней политики, нашей стратегии был ясно и четко отражен в юбилейном докладе Генерального секретаря ЦК КПСС Юрия Владимировича Андропова. Выдвинутые им разумные, справедливые предложения находятся сейчас в центре внимания всего мира, серьезно обсуждаются. Многие их горячо поддерживают, видят в них разумный, рациональный выход из создавшегося положения. Другие яростно выступают против. И это естественно. Именно это одно из проявлений борьбы двух линий, которые пронизывают мировую политику.

А теперь давайте поставим вопрос так — какая линия, какая тенденция,

если суммировать итоги года, берет верх?

Откровенно говоря, затрудняюсь пока однозначно ответить на этот вопрос. Скорее всего, можно сказать, можно констатировать, что сложилось некое неустойчивое равновесие, некая переходная ситуация, которая таит в себе разные возможности — и путь к возрождению разрядки, и путь к нагнетанию, усилению напряженности. Открыты оба эти пути. Мне бы не хотелось сеять иллюзии, но в общем иногда создается впечатление, что противники разрядки начинают выдыхаться, что американские ястребы начинают вести себя чуть-чуть посдержаннее…»



Надя


«Книга жалоб и предложений находится в торговом зале, в установленном администрацией магазина, доступном для покупателя месте. Работники магазина не должны чинить каких-либо препятствий покупателям, желающим сделать запись в книге. Универмаг, крупный магазин должны иметь книгу жалоб в каждом отделе (секции)»


                              «Основные правила работы магазина»

                              (Утв. Приказом Минторга СССР от 18.05.1973)


Девочка, беленькая голубоглазая девочка, всегда навещала Надю в ночь на десятое мая, после застолья с подругами в таких же бряцающих, как у нее, пиджаках с медалями поверх платьев, после водки, студня с хреном и обгорелых в пыли, дрожащих от слез Лещенковых верст. Свое рождение в начале мая она никогда не отмечала, ждала Дня победы и берегла для стола дорогие продукты из праздничного заказа. Во сне она знала, что эта девочка — ее дочка Алла.

— Алла, — повторяла она звучное, богатое имя, с удовольствием оглядывала ее яркое, кримпленовое платье и протягивала зовущие руки.

Но девочка смотрела на нее серьезно, исподлобья, а потом отворачивалась и убегала босиком по деревенской жирной пыли, и Надя узнавала в ней себя, непутевую Надьку…

Нежно звякнул первый трамвай на пустой улице, дрогнули липкие веки, и быстрые тени на потолке унеслись вдаль. Полная рука заскользила поверх одеяла и утонула в подушках. И ложиться, и просыпаться было для Нади удовольствием. Все, как намечтала в драной юности, — перина пышная, гора подушек, белье белое, с цветочками, одеяло пуховое, легкое и теплое. И комбинация специальная для сна, кружево с круглого плеча сползает. Откроешь глаза — перед тобой ковер, райскими цветами расшитый, с одной стены на другую переходит — вроде как ты не в комнате, а в шатре сказочном, и светло-зеленая занавеска с кистями этот альков от уличного света бережет. Матушке показать — не поверила бы, что ее Надька так живет…

«Бедовая, ох бедовая, Надька-то!» — горевала когда-то матушка, и за косу тягала, и в подпол запирала, чтоб не шлялась вечерами по деревне. Нет, не удержать — убегала. Всегда и ловкая, и шустрая, и в любом деле ладная, смекалистая, верткая, и — бедовая! Не усмотреть матушке. Старшая сестра Валя — умна, да нерасторопна, плывет, как ладья.

— Сходи за песком, Валя!

— За каким, мама?

— Ой, Валя, ладно, Надьку пошлю!

Летит Надька по деревне в сельпо, толстая коса бьет по спине, и подол надувается ветром, открывая крепкие коленки. Парни гогочут, а ей все нипочем. Ох, бедовая!

Втихаря бегала на танцы и на войну ушла — ни у кого не отпрашивалась. Старшая Валя на врача учится, при госпитале, младшая Лиза с матерью в мордовской эвакуации, трое братьев на фронте, а ей куда? Не смерть для нее на войне, а жизнь — кипучая, могучая, непобедимая, полная событий, отважной решимости и молодых волевых мужчин. И пулемет строчил, как швейная машинка, о которой так мечтали все подруги, и не было страшно, а только все время хотелось спать.

Она спала, привязав себя ремнями к березе. Короткая передышка, сырая земля траншеи, заледеневшие пальцы, новые набухшие мозоли от лопаты. Копали вдвоем с медсестрой Катей, спали по очереди. Руки спрятаны в рукава, голова свесилась к плечу, и губы касаются жесткой колючей шинели, которая во сне превратилась в поджаристую хрустящую корку белого. Она кусает необъятный дырчатый ломоть понемногу, смакуя, и запивает сладким компотом. Компот теплый, только из кастрюли, такой компот всегда доставался Лизе, а старшим потом — остатки. Но в этот раз он был для нее, вся кастрюля, и даже посветлевшие нежные изюмины на дне. Где-то вдали тяжело ухает, и она открывает глаза.

А дочки никакой не было. И быть не могло. Красивый, как в кино, военно-полевой роман растворился в победном марше, слетел с плеч синим платочком, и полоска света в ночном блиндаже больше не согревала. Ее комбат уехал к домашним пирогам, и косу она отрезала, выйдя из больницы. Хватит, набаловалась, хорошо еще, что без позора обошлось. Приехала домой с прической, с подарками, матушке чаю хорошего привезла и конфет. И уехала в Ленинград — жизнь обустраивать.

Теперь и не вспомнишь, кто ее туда привел — чья-то подруга, телефон которой постепенно побледнел и стерся в разбухающей знакомствами коленкоровой записной книжке. Место было, как она любила, — шикарное. Оно внушало трепет одним названием и сулило не только соболя с серебряной парчой, но и золотой венец, и хрустальное зеркало, и даже цветочек аленький. Госторгинспекция. Главное было просочиться в заветные чертоги, а там уж с ее энергией, бушующим напором и фронтовым прошлым очень скоро и золотая рыбка была на посылках. С воцарением на должность инспектора, оглушительно быстрым, и пяти лет не прошло, были сразу упразднены все сестринские разговоры об учебе. Есть бумага, что курсы закончила, кто-то подпись подмахнул — и ладно. Триумф и так был полным, наглядным, он занял хрусталем и фарфором полки нового полированного серванта в собственной комнате, а потом и в отдельной квартире. Она ездила с инспекцией по заводам — светлый импортный костюм, на согнутой руке сумка щелкает замком — и главные инженеры, а то и директора так и падали. И всех она, бедовая, обскакала.

Лиза сразу после войны вышла впопыхах замуж, быстро родила щекастого мечтательного увальня Геночку, посадила его, как капусту, на матушкину грядку и укатила с молодым служащим мужем в Германию. Пожила красиво, ничего не скажешь, капитанской женой, да на всем готовом, привезла и чулки тонкие, и платья, и статуэтки, и сервиз, и даже швейную машинку, а все равно вернулась в коммуналку. Да и капитан попивал. На Надин прищур — не сильно, и Лизку любил. Но та заделалась таким идейным педагогом, что и слушать никого не хотела, и завела привычку носить в рукаве носовой платок, как будто хотела при случае прикрыть им все, что не соответствовало.

Но капитан Попов в ее рукаве прятаться не желал.

— Позорит меня перед коллективом! — Лиза теперь всегда говорила строгим учительским голосом.

— Маткин берег! — удивлялась Надя. — Как же он тебя позорит, когда Генку в пеленках тебе на переменах приносил кормить? Где такие мужья-то бывают?

Лиза хмурилась и поджимала тонкие губы. Развелась, чтоб не позорил.

Надя этого не понимала. Ой, одна я одна, как былиночка в поле — пели по радио, и она, крупная, налитая, как тяжелый спелый колос, садилась на дрожащий от напряжения табурет и пригорюнивалась. Всем от нее чего-то надо. Достань, Надя. Брус для дома, раковины с унитазами, подписные издания, отрезы на костюм, сам костюм, финский, фирменный, нарядные эмалированные кастрюли с рисунком, сухое молоко и палки сервелата… И только Андрюша, единственный из братьев, кто вернулся с войны — изувеченный, сломанный, — хотел только водки да бабьей жалости. Приютила его у себя, возила на тележке по длинному коммунальному коридору, чтобы помыть в ванной, и соседи шипели из-за своих дверей. Три года жалела, сестры Валя и Лиза приехали только на похороны.

И вот уже Валя второй раз выходит замуж, несмотря на то что вдова с дитем, и хорошо выходит — за директора школы. И строит дом в Токсове, всего-то полчаса на электричке до города. Доставала Вале и котел, и плитку «кабанчик», и линолеум рулонами… приезжала, цепко вглядывалась в ее жизнь — что там за этими бело-голубыми занавесками, которые она с боем добывала и от сердца оторвала, для чего они, эти занавески, сгодились? Валя раздобрела, поднялась пышным тестом, родила вторую девчонку, забаловала обеих и доброго мужа. Только и делала Надя, что доставала платья да ботиночки, путевки в санаторий и колодезные кольца. Зато и приезжала к Вале за город с полным правом — здесь все я сделала — и грядка с клубникой своя, и комната на веранде.

И все-все было. Был даже Петр Валерьяныч, который, посмеиваясь, клал руки на ее широкую спину, и она клонилась, как золотисто-русая спелая пшеница к земле, и забывала, что дверь не заперта. Петр Валерьяныч, не терявший для нее отчества даже в любовные минуты, неизменный, непотопляемый зам, одновременно верный ей и своей худой жалкой жене. Но не родила. Не цвел втихаря Надин аленький цветок, не распускался по темным углам…

Хорошо вчера погуляли. Без мужиков, а все равно хорошо — и попели, и поплакали. А дочку во сне видела, потому что все детьми хвалились, как обычно, — у кого умный, у кого красивый, у кого — на павшего мужа похожий. Притерпелась, про племянников рассказывала. Генка вон куда выбился, второй секретарь райкома, и женился, и ребенок у него. Верочка считай что и ее внучка — кто свадьбу делал, кто Тамарку в роддом по блату устраивал.

Она тяжело поднялась с мягких подушек, свесила ноги с кровати, привычно поправила съехавшую набок тряпичную грудь. Не снимала этой обманки, чтобы и во сне случайно не почувствовать неестественно плоского места. Голубой простеганный нарядный халат выбирался из нафталинового шкафа только по праздникам и, приготовленный, ждал ее на стуле. Как будто и на следующий день подруги могли подглядеть за ней. Накинув роскошный халат, Надя двинулась на кухню. Должны были остаться вчерашние пироги.

Не желая ничем походить на одинокую безбытную вековуху, после тридцати она лихо научилась готовить. Освоила и капризное дрожжевое тесто, и холодец, которые хором требовали от нее самоотречения и подъема в пять утра, и трепещущую от собственной нежности заливную рыбу с непременным впечатанным ломтиком лимона, и салаты разных сословий — от простецкого вине­грета до недосягаемого — с печенью трески, хранящего в рецепте дефицитную тайну. Прекрасная хозяйка Надя, и застолья у нее неописуемые — один фирменный пирог с лимоном чего стоит! А пирожки с луком и яйцом, а блинчики с мясом! Мужички весело чокались у нее в гостях, подруги чуть подтаивали с боков от зависти, как студень в порционных фарфоровых салатниках, и тогда настроение у Нади было отличное.

После чая с пирогом она подсела к трельяжу, на котором стоял главный рабочий инструмент — красный телефон с длинным черным витым проводом, позволяющим во время разговора передвигаться почти по всей комнате. День воскресный, пора поймать нескольких нужных человечков в утренней семейной неге, пока не разъехались по паркам и дачам выгуливать своих чад. Верочку надо летом к морю свозить — ни о чем не думают ни родители, ни Лиза.

— Лариса Захаровна? Здрасьте, это Надежда Андреевна! Да-да, от Петра Валерьяныча. Он мне рассказывал, ремонт делаете? Ой, не говорите! Ничего не достать! С кухнями прямо беда… а вы какую хотите? Красную? Гэдээровскую, что ли? Что вы, милмоя, ни в коем случае! Намучаетесь потом, ни плита к ней наша, ни раковина не подходит! Хотите чешскую, под дерево? Ой, милмоя, шикарная! Сама мечтаю! Да-да, поговорю. У меня какой размер? Пятьдесят второй. Нет, нет, не мне — невестке нужен плащ болониевый, финский, сорок шестой размер. Посмотрите? Спасибо, Лариса Захаровна, звоните, звоните!

Она клала трубку и смеялась телефону прямо в диск с цифрами, колыхаясь всем телом на маленьком пуфике и закидывая голову.

— Кухню ей красную, ой, уморила! Красную я себе возьму, милмоя, когда будет! Красную, знаешь, как надо доставать? Не дай тебе бог!

И снова трещал диск, совершая большие и малые обороты.

— Дуся! Привет! Нашла я плащ для твоей Наташки. Да, да, довольна будет. Напомни мне, кто у тебя путевками занимается? Какая еще Панкратовна? Дуся, ты сама звони своей Юлии Панкратовне и узнай, что ей нужно из Ленторга. Он у меня теперь долго будет кухню отрабатывать. А мне путевка нужна, в Евпаторию, в пансионат. Что? Да не мне — семейная путевка, Верочку чтоб на море свозили.

Трубка снова шлепалась вниз и какое-то время остывала, ушанкой согревая телефонное лысое темечко.

Сама на юг она больше не поедет, не полезно ей. В Евпатории была послед­ний раз лет пятнадцать назад. Где-то в альбоме фотография — стоит, как положено красавице, у кромки воды, купальник с крупными цветами подчеркивает стать, модные темные очки в пол-лица, лучезарная улыбка солнцу и фотографу — все по выкройке из заграничного журнала. Отличная была фотография. Когда через год зашаталась и рухнула, казалось, несокрушимая конструкция ее здоровья, она закинула карточку в альбом и больше не доставала, чтобы не расстраиваться.

— Понаблюдаем после лучевой терапии? — голос блатного профессора, дорога к которому была выложена самым высокопробным дефицитом, был необычно мягок и полон сочувствия.

— Отрежьте к черту и забудем про это, — рявкнула она и хлопнула дверью.

Ничего она не боялась, и этого не испугается. Все одно уже не родить, возраст вышел. Взлетает красная ракета… в один наступательный этап пришли в ее жизнь тряпичная грудь и вставной зубной протез. Оперировал сам Покров­ский, искусственную челюсть по ее распоряжению золотыми коронками украшал сам Болотников. А ничего, еще удобнее орехи грызть, и выглядит солидно. На Генкиной свадьбе она была самая эффектная, гораздо наряднее матери жениха, в новом облегающем шикарном платье и босоножках на танкетке. И Петр Валерьяныч, несмотря на ядовито-жалостные предсказания товарок, никуда не делся. «Надя, боевая ты подруга», — сказал он, запустив мохнатую пятерню в ее шестимесячную тугую завивку, и она впервые заплакала.

Стала отдыхать у Вали в Токсове и у двоюродной сестры в Карамышеве. Вот куда еще надо Верочку свозить — на парное молочко и свежие яички.

Через час, когда воскресная торговля была в самом разгаре и разгоряченная Надя на минуту прервалась, чтобы запихнуть теплый халат обратно в шкаф, измученный телефон вдруг сам взвился петушиной трелью.

— Слушаю! Инесса Владимировна? Да! Отчет об устранении обнаруженных нарушений? Есть, конечно, есть, все как положено. Там у Марины Сергеевны и оставила, да, у директора «Мебели», на Металлистов. А что такое? Поправить? Можно и поправить… да-да. Так в понедельник туда подъеду? И вы будете? Хорошо-хорошо. Как супруг ваш? Юбилей? Понимаю-понимаю, это дело нешуточное! Ну, привет ему передавайте!

Она швырнула пылающую трубку и задумалась. Не ладно. Зачем этой старой селедке самой приезжать? И, не дав передохнуть телефону и пяти минут, она опять вцепилась в трубку.

— Марину Сергеевну позовите! Марина? Вот хорошо, что застала тебя. Инессе чего-то не понравилось в отчете, сказала, в понедельник будет у тебя. Да не пугайся ты! Пуганая какая! У нас там все в ажуре, я буду, да! И внучку возьму, так оно сподручнее будет, полегче. Верочка смешная, маленькая еще. У Инессы тоже внучка лет пять, надо им билеты в цирк организовать… А ты — кофэ хорошее найди, конфет там… и да вот что! У мужа ее юбилей, пятьдесят лет — не знает, что дарить. Что там есть у тебя? Ну, так подумай, милмоя! Это не мне надо, а тебе! Кой черт ему кухонный пенал! Он сам как пенал квадратный! Ой, не могу!

Надя захохотала объемным басом, вытирая рукой слезы.

— Ни в коем случае! — ударение в «случае» у нее уверенно падало в «чай», — Ни в коем! Секретер полированный — хорошая вещь или там кресло-качалка… Все, Марина, сама думай! Пока!

Она пошла в ванную и вернулась с полотенцем на шее, как из бани. На лбу блестели капли. Работает, как проклятая, без выходных. И никакой благодарности ни от кого. Так дела устраивать — этому ведь не научишь.

Было у матушки двенадцать дочерей — заводили плясовую в ее голоногой юности, а туфли где было взять? И она срывалась босиком, плыла под гармонь кругами по накуренной избе-читальне с двумя полками книг, выставив одно плечо вперед, и притопывала крепкими пятками. Ишь ты, поди ж ты — двенадцать дочерей. Валюшка, Наденька, Лизонька-душа… у ее матушки было три дочери, а у нее ни одной. Когда у Генки появилась Тамара, им с Лизой она, конечно, не понравилась. Ишь ты, поди ж ты — какая резвая. Лизка-тихоня сразу испугалась, что ее драгоценным единственным сыном начнет командовать красивая и смелая. Но Надя оценила лихо отбитую двойную атаку и деловые качества невестки. «Не нуди ты ему в уши, — управила она сестру, — ночную кукушку не перекукуешь, а она ничего, еще Хене подмогнет, когда надо будет».

Стала их матушка работе учить — прясть, стирать и вышивать, ладно щи варить. «Ты одна без матери, и я одна, — сказала Тамаре, — будешь мне как дочь». Ловкая Тамара и умная, два раза объяснять не надо. Ездила вместо Нади в ателье на Невском, отрезы выбирала самые красивые, заодно и себе на платье и пальто. И правильно. В мясной ее тоже можно послать, не то что Валькину дочку, неповоротливую Люсю, которой не дозваться, и привезет всегда не то. Правда, норов есть у Тамары — своевольная, развернулась и пошла. Отдала ребенка в ясли, работать ей надо. А какого ей лешего на этой работе? Не усмотришь ведь. У Нади материнской власти как не было, так и нет, одна забота.

— Тамара? Привет! Вы что делаете? Убираешься? А ребенок, что ли, пылью дышит? Хена гуляет с ней? Ну, ладно. Ты вот что — в понедельник Верочку в ясли не води, я заберу. Да, с утра. Только одень ее красиво, поняла? Платье бархатное, красное, что я дарила, и туфельки с собой дай, поняла? Ну, все… да, Тамара! Хене ботинки нужны демисезонные, югославские? Отличная колодка! Сорок второй? Ага, ну, добро! Пока! — и она дала отбой.

Утро понедельника было мятно-терпким, зеленым и холодным. Черемуха, что ли, зацвела? Новый голубой плащ у Нади победно хрустел, фиолетовый платочек с золотой ниткой накручен под самый подбородок, помада розовая, с перламутром, в одной руке — массивная черная сумка, а в другой — маленькая теплая ладошка.

— А мы куда? — взгляд у Верочки серьезный, коричневый, исподлобья.

Она вдруг вырывает руку и бежит за голубем по гулкому колодезному двору, быстро мелькают маленькие ножки, помпон вязаной шапки «буратинки» скачет с одного плеча на другое.

— По делам! У нас с тобой много дел! Ох, маткин берег… только не убегай! Любишь зефир в шоколаде? — Надя снова крепко берет ее за руку и умеряет шаг.

Они в такт припечатывают каблуками по чистому звонкому асфальту и выходят из глубокой темной арки на улицу.



Краткая запись

выступления т. Брежнева Л.И. на заседании

Политбюро ЦК КПСС 5 ноября 1980 г.


Товарищи, я хотел бы обменяться мнениями по одному, на мой взгляд, важному вопросу.

За последнее время увеличилось число поступающих писем в ЦК КПСС, на мое имя и на имя других членов Политбюро. Авторы сообщают о непорядках в торговле. Причем вопрос этот имеет несколько оттенков.

Известно, например, что у нас кое-где в торговой сети недостает мяса, масла. Все знают, что мы принимаем капитальные меры по увеличению производства мяса в стране,

но для этого потребуется время.

В настоящий момент нужны такие меры, которые дали бы отдачу сразу. И прежде всего — это правильное распределение ресурсов, которые имеются у нас, и хорошая организация торговли. Это одна сторона дела.

Вторая сторона вопроса состоит в том, что то там, то здесь встречаются недостатки в торговле табаком, бельем, солью и т.д. Это вызывает справедливые нарекания,

критику трудящихся, на которые не всегда даются
своевременно и удовлетворительно ответы.

Обо всех этих недостатках мы с вами знаем, но знать — это одно, а исправлять недостатки — это другое. У нас, по-моему, конкретно этим важнейшим участком жизни и работы, во многом определяющим связь партии с массами, ни в правительстве, ни в ЦК КПСС никто не занимается. По крайней мере, я не вижу за последнее время каких-то конкретных предложений в Политбюро ЦК КПСС об улучшении торговли.

А необходимость в таких предложениях есть. Может быть, следовало бы рассмотреть вопрос о рационировании мяса и масла. Что это будет? Надо подумать. Совершенно не обязательно, что рационирование требует введения карточек. Могут быть и другие формы. Но обстановка заставляет нас активно думать в этом направлении, разумеется, учитывая при этом и состояние ресурсов, и последствия, которые могут быть. Я думаю, что нужно продумать целую систему мер по улучшению торговли…




Верочка


— Вы что, с неба упали? Да это же Татьяна Кирилловна, Аксюта, Клепа, Костя!

— Нет-нет, АБВГдейка не упала с неба, а совершила мягкую посадку! А вы что здесь делаете?

— Мы тоже посадку, только деревьев. Вон там аллея пионеров, вон там — аллея октябрят, а у нас будет аллея дошколят!

— Ну, молодцы, как замечательно придумали! Давайте посчитаем саженцы!


Телепередача для детей «АБВГДейка», выпуск #3 «В школе», 1984


«Школьники района повесили тридцать скворечников для своих пернатых друзей», — голос учительницы Екатерины Ивановны был старый, скрипучий, скучный. Она читала газетную вырезку без всякого выражения, и детские мысли невольно улетали за окно и окунались в голубое и зеленое с золотыми солнечными каплями. Но Екатерина Ивановна хищно поглядывала на класс из-под тяжелых очков, и Верочка держала спину и невольно поворачивала голову в сторону черного прямоугольника доски. «Мы ждем вас, птицы, с такими словами встречали ребята первых гонцов весны», — наконец добубнила Екатерина Ивановна, дала задание изобразить приход весны и неожиданно добавила: «Кто нарисует, может идти домой». Класс встрепенулся и зашелестел альбомами. Последний урок. А завтра совсем легкий день — суббота, всего четыре урока и классный час.

С рисованием у Верочки было так себе. Она полистала свой альбом. Радовали только сентябрьские астры на первой странице. Нежные, лохматые, розовые и фиолетовые, они парили посреди белого листа, и маленькие зеленые листики на тонких стеблях были похожи на крылышки. Екатерина Ивановна объяснила ей, что букет должен стоять в вазе, и вывела четыре с минусом в правом нижнем углу. Дома Верочка не стерпела и переделала минус на плюс. Остальные рисунки почти все существовали в двух вариантах — уродливые классные эскизы простым карандашом и не похожие на них прекрасные решения в цвете, выполненные дома. Верочка вздохнула. Люди у нее совсем не получаются, но придется рисовать школьников и скворечники. Другой «приход весны», заливистый, как за окном, — с голубым, зеленым и золотыми каплями — вряд ли устроит Екатерину Ивановну, тусклую, как таблица умножения.

Через десять минут на странице появилась кособокая девица, состоящая из неизвестных геометрических фигур, юбки-колокольчика и кривых ножек-палочек, вставленных в треугольные ботинки. Она таращила глаза с ресницами, похожими на лапки жука, по три сверху и снизу, улыбалась скобочкой и прижимала к себе макаронными руками двухмерный домик с кружком посередине. Верочка оглядела ее горестно, вздохнула еще раз и убрала карандаш в пенал. Лучше все равно не получится, дело за мамой. Лера с третьей парты махнула ей рукой, и, отчитавшись по форме перед учительницей, уже поменявшей под столом туфли на уличные, девчонки вылетели со школьного крыльца в майский простор. Шумная, веселая, весенняя Москва, еще не запыленная, зеленая листва…

— Попрыгаем? — предложила Лера и достала клубок резинки из кармана.

Лера очень нравилась Верочке — у нее были кроткие ласковые глаза со светящимися огоньками, аккуратная челочка и чуть выступающие два передних зуба, которые делали ее похожей на милого кролика.

— Попрыгаем! — согласилась Верочка и с удовольствием вспомнила, что сегодня нет музыкалки.

Хороша была Лера, и ее длинная новая резинка, которую привязали к стволу большой липы, хороши белые гольфы, хорошо скакать на все лады в сладкой липовой тени, хороши были все дни — и оставшиеся школьные, и бессчетные летние. И было не жалко в честь такого дня преломить пополам с Лерой послед­нюю пластинку небывалой кофейной жвачки, завезенной недавно в угловой киоск. Мелкий дробный топоток пробежался по листве — они и не заметили. И только когда вдруг хлынуло и загремело, с хохотом бросились к троллейбусной остановке. Их догнал противный длинный Жуков, которого только теперь отпустили. У него всегда были такие склизкие глаза, будто он знает про тебя что-то стыдное и сейчас всем расскажет.

— Чего смеетесь, как дуры? Дожди-то радиоактивные! Не слышали, что ли? Завтра все волосы выпадут, узнаете!

И правда. Верочка вспомнила обрывки взрослых разговоров последних дней… авария… последствия… осадки… Они промокли насквозь, Лерина челка прилипла черными полосками ко лбу, Верочка поспешно выжимала кончики куцых косичек.

За три остановки, медленно проделанных неповоротливым троллейбусом, похожим на синего бегемота из мультика, Верочка нашла решение. Она вымоет голову. Сама, горячей водой с шампунем, в их маленькой сидячей ванне. И волосы не выпадут. Мама дала ей ключи и предупредила, что задержится. Вот она удивится. Нет, не так! Каково же будет ее удивление (как пишут в приключенческих книжках) при виде такой разумной дочери, которая может сама о себе позаботиться. И все получилось прекрасно. Полотенце не держалось тюрбаном, как подобает, но волосы скоро высохли и так. Верочка, очень довольная собой, прошествовала по пустой квартире. Чем бы ей заняться, пока никого нет? Можно посмотреть голых людей в альбоме, который папа привез из командировки в Индию, или поискать конфет.

Свою маленькую пенальную комнату Верочка теперь делила с Павликом, который прыгал в трусах за деревянной решеткой кроватки, отхватившей целую стенку, как молодой неутомимый шимпанзе, и никак не хотел засыпать по вечерам. Она любила с ним возиться, но было немного жаль густой лакомой тишины, благодатного одинокого зазеркалья, в котором так привольно зеленели сказочные комнатные королевства. Там была скрытая обоями дверца, которая вела в крошечную кладовочку-шкатулку с неповторимым бумажным запахом и глубокими полками, пригодными для любой, самой затейливой игры. Такая полка способствовала полному чудесному исчезновению, и даже мама не могла дозваться с кухни. Под окном, на козырьке подъезда, был собственный заброшенный садик, с паутинковым мхом, весенними лопоухими одуванами, старинным сдутым мячиком и мечтательной березкой. И хотя выйти из окна на козырек не было никакой дозволенной возможности, любование не воспрещалось.

Верочка была уверена, что все присутствующие предметы являются вольными жителями комнаты и сами выбирают, как проводить время в отсутствие людей. Она остановилась на пороге, и дремлющий напротив двери секретер сразу подмигнул отраженным оконным бликом, занавеска махнула рассеянно, погруженная в созерцание двора. На книжной полке сочинял за столом юный фарфоровый Пушкин с белой каракулевой головой. Он заметил ее, но не оторвался от письменных занятий. Девочка-узбечка по соседству наливала ему в пиалу зеленый чай. Верочка отвернулась, чтобы они не стеснялись своего поэтического чаепития. На ее узкой тахте в обувной коробке, отделанной старой наволочкой, спал пупсик с соской. Загородкой ему служила треугольная подушка, которая шла в комплекте с тахтой и оказалась такой сподручной, что в нужный момент была и дверью в подушечный домик, и лошадью, и даже горкой. Верочка решила спокойно заняться пупсиком, который вызывал горячий интерес брата, а потому обычно прятался в его присутствии, но в этот момент хлопнула входная дверь, оживив сквозняком сонные занавески.

Мама занесла на кухню и шлепнула на пол тяжелые овощные сумки, присела тут же, переводя дух и расстегивая светлый плащ. Верочка прискакала за ней.

— Ты уже дома? — обрадовалась мама. — Давай-ка быстренько обедать, а то мне через час Павлика из сада забирать.

— Мам, а ты под дождь попала?

— Нет, в метро ехала.

— А я попала! И дома сама голову вымыла! Если вдруг дождь вредный…

— Молодец, — бегло похвалила мама, — уроки есть на завтра?

— Только рисование и сольфеджио на понедельник.

— Значит так, нужно все сегодня закончить, потому что завтра сразу после школы едем на дачу. Яблони сажать.

— Мам, — голос Верочки сразу завял и сник, как сорванный колокольчик, — там сольфеджио трудное, я не знаю, как его делать.

— Надо учиться думать логически! Музыкальная гармония построена на математических законах, а у тебя с математикой… сама знаешь. Ладно, это вечером.

Мама занялась обедом. Вид у нее был сосредоточенный. Она поставила на плиту кастрюлю, потом обернулась к сидящей за столом Вере и нерешительно сказала:

— Знаешь, так складываются обстоятельства… мы, наверное, заберем документы из музыкалки.

Ого! Вот это новость! Неужели?

— Значит, я больше туда не пойду?

— Год доучишься, что тут осталось. А потом решим, что делать.

Музыкалка была глубокой саднящей занозой, от которой дрожали Верочкины нескрипичные руки и ныла душа, фальшиво съезжая с «ре» на «ля». Ей нравилась необходимая для смычка канифоль, похожая на волшебный огневой камень, нравился запах внутри черного траурного футляра и теплое деревянное тело самой скрипки, которое требовалось завернуть в мягкую байку после своих неловких упражнений. И больше ничего. Нет, еще — подкручивать волос на смычке. «Тянем, тянем ноту! Мягкое запястье! Плавно! Медленно! Протяжно! — злилась «педагог по инструменту» и зачем-то лупила ее по рукам, полностью лишая возможности сделать запястье мягким. Верочкины пальцы намертво вцеплялись в смычок, спина деревенела, подставка под подбородок больно давила на ключицу. Верочка перемогалась и ждала, пока зайка ходит по саду, на тоненький ледок падает беленький снежок, у дороги — чибис, а мой сурок — со мною. Сольфеджио было отдельным испытанием, так как своей математиче­ской гармонией клонило в сонное забытье, и только резкий окрик где-то между квартой и квинтой возвращал ее в нужную тональность. Мама очень гордилась музыкалкой. На Верочкин день рождения она придумала концерт, в котором гости будут показывать свои таланты. Верочкины гости стеснялись, сопели, глядели в пол, читая школьные стихи, и старались улизнуть, чтобы дальше играть в «море волнуется раз», но хитрая мама состряпала на десерт небывалое апельсиновое желе с фруктами и обещала его по окончании выступления. Концерт венчал Верочкин заунывный сурок, отхлопав, все юные таланты с облегчением приступили к желе. Мама осталась очень довольна.

Что же это за новости с музыкалкой? Верочка не решалась расспрашивать, чтобы мама ненароком не передумала, и радость свою тоже не показывала. Что-то мешало обрадоваться при маме по-настоящему. Впрочем, та скоро убежала за Павликом, и Верочка счастливо покружилась по комнате светлокрылой летней бабочкой, не знающей отныне никаких забот. Ей было велено подумать над заданием по сольфеджио, но кому оно теперь нужно! Завтра легкая суббота, дача с раскладушкой в высокой траве, деревенский кирпичик черного и топленое можайское молоко. А в воскресенье утром она проснется от до-мажорных солнечных лучей и уткнется носом в теплую шершавую деревянную стенку. Какой все-таки великолепный день сегодня!

Павлик вернулся из садика кислым — то ли мало спал, то ли плохо ел, но капризничал и ныл он безостановочно. Мужественная мама, несмотря на это, велела Верочке доставать уроки. Сначала они малодушно разобрались с рисованием, которое было маме — раз — два, и готово! Прекрасные пропорциональные советские школьники, послушные законам перспективы и верные зову сердец, украсили альбомный лист вместе с новыми скворечниками. Гуашь ложилась широкими мазками, и Верочка в восхищении наблюдала, как одним взмахом кисточки мама ставила школьный ранец под коричневый ствол яблони или надевала мальчику на голову кепку. Положив рисунок на просушку, мама вопросительно посмотрела на Верочку.

— Сочинить песню про зайца, — обреченно сказала та и добавила трагически, — в си-бемоль-мажоре.

Мама закатила глаза, а Павлик взял ноту, близкую к нужной тональности, но в миноре. Следующий час прошел бурно. «В тонику, в тонику! — перекрикивала мама вой Павлика и совала ему пластмассовую машинку, — где бемоли? два бемоля при ключе! Вера, соображай быстрее! Я сейчас с ума сойду!» Верочка беспомощно хваталась за ноты, вырывая их из цепких ручек Павлика, получала от него машинкой, старалась быть полезной маме, прекрасно понимая с самого начала, что ничего от нее зайцу не светит, и в тонику ей не попасть. В комнату заглянул никем не замеченный папа.

— Что тут у вас?

— Гена! — мама никогда не перекладывала на папу Верочкиных уроков, но тут отчаяние взяло вверх, — ты понимаешь что-нибудь в сольфеджио?

— Музыкальная школа по классу аккордеона, — как всегда спокойно ответил папа.

Мама всплеснула руками, подхватила обессилевшего от самого себя Павлика и скрылась на кухне. С зайцем справились за десять минут — он благополучно поплутал в трезвучиях и мелодично прискакал в тонику.

— Пойдем ужинать, — сказал папа, и Верочка счастливо кивнула.

Ужин был самый лучший — мама зря времени не теряла. Жареная картошка с сосисками и салат из свежей редиски и огурцов (и где это мама их раздобыла?) с зеленью и сметаной. Самое вкусное в таком салате — это оставшаяся на дне глубокой тарелки заправка. И хотя они вместе смеялись, когда читали рассказы про Дениску и про то, что подливку нельзя ни вылизывать, ни собирать хлебом, а то «опозоришь фамилию», Верочке все равно разрешали покрошить на дно черного мякиша и собрать ложкой остатки. Родители обсуждали какой-то отъезд и документы. Может, папа опять уезжает?

— А ты куда, в командировку? Привезешь мне что-то?

В прошлый раз папа подарил ей чудесные яркие настольные часы с музыкой. Заведешь их и слушаешь нежную мелодию, смотришь на крутящийся циферблат, пока он не остановится и не откроется окошечко, а в нем картинка показывает, чему сейчас время. Солнышко выскочит — значит, иди гулять, яичница — завтракать, а к чему полосатые грибы и какие-то желтые палочки, торчащие из красного конверта, Верочка не знала — к чему-то заграничному, наверное. Это было намного интереснее, чем гадалка из бумаги, и девчонки всегда просили покрутить, когда заходили в гости. Во двор выносить часы мама не разрешала.

— Да, в командировку, — папа переглянулся с мамой, и та кивнула, — в удивительную, очень далекую страну Австралию. Привезу тебе что-нибудь невероятное! Знаешь, там попугаи летают по улицам!

Ничего себе! Ну и папа! И молчит, как всегда!

— На неделю? — вот здорово, она всем расскажет про попугаев!

— Нет, за неделю не успею, — папа говорил как-то тяжело, как будто уже устал, — туда лететь тридцать шесть часов, представляешь? Это же другое полушарие. Там сейчас зима. На год.

Верочка молчала, потрясенная громадностью срока.

Мама дала Павлику бутылочку с кефиром, отнесла его в кроватку и заговорила сразу быстро и непонятно.

— Папа же не может там один? Кто его покормит, кто ему поможет? Нам тоже надо ехать. Но Австралия такая далекая страна, там даже нет школы для тебя. Ведь тебе надо ходить в школу, правда?

Верочка смотрела на нее во все глаза.

— Вот. Поэтому поживешь пока у бабушки Лизы, походишь там в школу. Будем писать друг другу письма, время быстро-быстро пролетит, вот увидишь! А летом мы приедем или возьмем тебя к себе на каникулы.

— Нет! Я хочу с вами! Нет! Нет!

Мама посадила ее к себе на руки и покачала, гладя по голове. Но Верочка гневно дернулась и скатилась с рук.

— Нет! Почему Павлику можно ехать, а мне нельзя! — злые отчаянные слезы булькали в горле, мешали.

— Вера, ты взрослая девочка! — мама начинала сердиться. — Павлик маленький. И потом, это ненадолго, ты привыкнешь. У бабушки будет очень хорошо. Мы все устроим.

— Но почему?!

Папа встал, ушел в комнату и включил телевизор. Мама проводила его взглядом и добавила в голос металла и какой-то безусловной неживой окончательности.

— Потому что так надо, — ее слова гладкими тяжелыми булыжниками падали в прибывающий омут Верочкиного отчаяния, — ты уже должна понимать. Есть важные вещи. Не все зависит от нашего «хочу».

Верочка смотрела на маму с ужасом.

— Пойдем смотреть кино, — мама снова притянула ее к себе и поменяла интонацию, — я орехов купила, помнишь таких длинненьких, в скорлупках, тебе ведь нравится чистить? Или хочешь, проверим, не созрели ли бананы в газетках? Уже неделя прошла.

Верочка помотала головой и отвернулась к окну.

— Ну, как хочешь, — вздохнула мама и тоже ушла в комнату.

За окном в майском небе развели темную гуашь, и она медленно текла, сгущая синие сумерки. Что-то неуловимо промелькнуло внутри, Верочка не успела поймать — какой-то давний отголосок, детский, трепещущий, как мотылек, страх. Из форточки нежно тянуло весной. Она вдруг протянула руку и зажала в пальцах осыпающееся пыльцой, легкое крылышко. Мама уедет в Америку и сгинет там навсегда — вот чего она боялась маленькой, еще перед школой. Как она могла забыть? Она забыла, забыла, и это упрятанное воспоминание вдруг вышло на первый план и взглянуло страшно. Мама уезжает в Америку или Австралию, какая разница, уезжает на год, то есть на веки веков, и все уезжают с нею. Все, кроме Верочки. Мама уезжает, и вместе с ней Верочку покидает ее жизнь — сшитые мамой платья, выходные с бассейном и музеем, мамин борщ и бутер­брод с маслом и кружочками чеснока, вырезанная кочерыжка перед обедом, комната, кладовка и куклы, интересное кино с продолжением и орехами, мамина крепкая рука по дороге к зубному, мамина маринованная красная капуста в огромной банке, общее полоскание белья в ванной, нелюбимая овсянка и пирог «клюква под снегом», мамины разные подруги, мамины рисунки, концерты, музыкалка… хотя музыкалка уже не считается. Зачем она так обрадовалась сегодня днем?

Из комнаты мягкими шагами пришла и вкралась в мысли многоголосная постанывающая цыганская песня. Верочка отлепилась от окна и заняла темный коридорный угол, из которого был виден экран телевизора. Начиналось кино — кто-то тоже собирал из отдельных частей всю жизнь, грузил в кибитку и уезжал навсегда. Лошади грустно и понимающе смотрели прямо в глаза. «Табор уходит в небо» — прочитала Верочка название и тихонько заглянула в комнату. Папа фильмом не заинтересовался и читал газету под торшером. Мама гладила и посматривала на экран. Верочке очень захотелось, чтобы мама уложила ее в постель и посидела с ней подольше. Но мама была уже как бы сама по себе, и папа тоже, и даже Павлик. Или наоборот, они были вместе, а она, Верочка — сама по себе. «Вот будет у них безменяшная жизнь, и я ничего о ней не узнаю», — подумала Верочка чуть слышным шепотом. Сквозь темноту ее коснулся ясный звериный холод совершенной отдельности каждого. Она поежилась, зажмурилась от яркого света и шагнула в комнату.

— Уложить тебя? — мама отставила утюг. — Зубы почистила?

Верочка проскользнула к себе, не поднимая глаз. Павлик причмокивал и вздыхал во сне. Просунув руку в решетку, она потрогала его абрикосовую щечку. Но как же так? Вот он, такой теплый и жалостный, и вдруг его совсем не будет рядом, не будет так долго, что она и не узнает его потом, когда они встретятся взрослыми. Их разлучили в детстве — из какой это книжки?

Вера погладила свой стул, секретер, тетради на столе, пупсика в кроватке, подошла к окну и спросила молодую траву и темный прутик березки. Как же так. Сокрушающая сокровенная тайна сковала всех — ни в предметах, ни в людях, ни в природе не случилось никакого содрогания, никакого ответа. Мир расширился, распространился в таинственные пределы, собрал свой гомонящий табор и ушел в небо, оставив после себя первобытный одинокий ужас. Верочка вглядывалась в ночь, одолевая время, чуть покачиваясь. Взрослая Вера вышла из тени, взяла за руку и толковала о чем-то серьезно и неразборчиво. В расщелине между домами, на перекрестке пульсирующей желтой болью отзывался светофор…

Мамины легкие руки обхватили ее, горькую и дремотную, устроили на подушку, подоткнули одеяло.

— Рыбка, рыбка моя, — говорила мама и гладила ее по волосам.

— Ты ведь не уедешь, не уедешь, мамочка?

Легкие быстрые слезы не удерживались, успокаивали и баюкали, как май­ский дождь.

На самом краешке сна Верочка почувствовала, что ее руку держит папа и его лицо, большое и распахнутое, было где-то рядом. Папа поцеловал ее в ладошку, Верочка сжала ее, спрятав папин поцелуй, как светлячка в коробочке — драгоценного, мерцающего живой затаенной правдой — и заснула.



Правила октябрят

Октябрята — будущие пионеры

Октябрята — прилежные ребята, хорошо учатся, любят школу,
уважают старших

Октябрята — честные и правдивые ребята

Октябрята — дружные ребята, читают и рисуют, играют и поют,
весело живут

Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут



Тамара


Пять обязательных листов. Первые графы стандартные — имя, фамилия, год и место рождения, пол, национальность, образование. Почерк у нее красивый, крупный, граненый. Перевернув лист, она стала бегло просматривать, что дальше. Партийность, родители, дети, родственники за границей, общественная работа, знание иностранных языков.

Требовалось срочно заполнить анкеты. Разумеется, Гену на работе перепроверили много раз — он был неуязвимо чист и пламенел, как пионерская клятва. Оставалось придать семье такой же бумажно-безукоризненный вид. Хорошо, что ей, как жене, не надо писать автобиографию. И своевременное вступление в партию сейчас очень пригодилось — разглядывать будут сбоку, не в упор.

Тамара привыкла справляться с делами быстро и четко, плотно заполняя ими свой день, как коробку, без зазоров и пустот. Она сложила белые листы на кухонный стол и занялась обедом. Продолжит, когда суп закипит. Вчера ей повезло отхватить курицу в угловом универсаме. Она оказалась в счастливой середине очереди — всем желающим кур не хватило, и «хвост» вскоре сердито распался на отдельных неудачников. На подоконнике ждали два вилка красной капусты и трехлитровая банка под маринад. Тамара смотрела на хозяйство как на инженерную задачу — практично, но с фантазией. Кастрюля затренькала крышкой, Тамара слила первый бульон, не вполне доверяя синюшной курице, нашинковала капусту, залила ее кипятком и подсела к столу.

Дети. Пол, возраст.

Вере восемь. Мысли застрочили на пишущей машинке, впечатывая списки дел — срочно решать вопрос с переводом дочери в ленинградскую школу, забрать медкарту из поликлиники, прописать по новому адресу, перелицевать из старой шубки дубленку на зиму и поискать тесьму и красивые пуговицы, озадачить мать Гены и тетю Надю поисками секретера и пианино напрокат. Как удачно, что бабушка Лиза — педагог. Оставить с ней Веру — самое логичное, надежное и правильное решение. Только нужно все продумать, чтобы ребенок в их отсутствие ни в чем не нуждался.

Опять позвала кастрюля, она отложила ручку и стала чистить овощи. Мысли, потеряв надзор, легкой стайкой перелетели к сыну. Павлику два года. Невероятно, уже два, а в голове до сих пор лязгал острый, пронзающий голос…

— Женщина, вы в своем уме? Говорю вам — родите урода! Первый раз такую женщину вижу!

Действительно, странно. Странно, что тогда она не выхватила жадно направления на аборт, не понеслась во всю прыть за халатом, ночнушкой и тапками, чтобы сразу же, не теряя времени, «оформиться», а вышла из женской консультации с намерением борьбы и устремилась в городскую гудящую гущу как будто с целью и замыслом. Ни слез, ни сомнений, ни беременной слабосильности.

— Дайте направление на консультацию в институт.

— Вы что, женщина! — мелко мстила ее отваге врачиха. — В институт ей сразу!  В городскую сначала идите, раз такая умная!

Умная, да. И бабушка всегда говорила: «Томка умная, слушайте Томку, она правильно рассудит». И говорила это, между прочим, Тамариным родителям, своей дочери и зятю.

Московская бегущая улица, похожая на лежачий эскалатор, по которому, обгоняя друг друга и общий поток, струились пешеходы, окатила ее тогда липким снегом и равнодушием поднятых воротников. Это деловитое безразличие, присущее городу как атмосферное явление, не задевало, а давало импульс к действию. Зайдя в телефонную будку у метро, она вытерла мокрое от снега лицо, вытащила записную книжку и торопливо стала набирать номер за номером. Приятельниц здесь уже хватало, надо поднимать связи. Жизнь хотела победить навалом, закидывая ее камнями — детсадовской желтухой, поздним просроченным диагнозом, закрывшим шестилетнюю Верочку в инфекционное отделение под новогодние праздники, некомпетентностью и хамством врачей, неожиданной беременностью и требованием одинокого решения, которое придется принимать, если окажется, что желтуха — это показание. Когда ревет камнепад — это она помнила по опыту в горах, — необходима страховка. Выход на нужного человека. Спустя двадцать минут и семь использованных «двушек» она криво процарапала охладевшей ручкой номер старичка-гинеколога, специалиста по ранним патологиям, и уже через час была у него, затихшая и угрожающая, как готовая сорваться лавина.

— Краснуха! — торжествующе забулькал старенький шлепогубый профессор с мясистыми ушами и глубоко запрятанными лукавыми глазками, — запомните, моя хорошая, в вашем случае краснуха — единственная серьезная угроза. Я написал диссертацию, не сомневайтесь! Желтуха неопасна.

Она тяжело сидела на стуле и смотрела пристально. Волосы у него были зачесаны назад, как у папы, и хотя никакого другого сходства не было, ей казалось, что папа сейчас радуется и ставит чайник вместе с обеспокоенным ее молчанием профессором. Нет уже никого — ни мамы, ни папы, не с кем поговорить, некому поплакаться. Впрочем, советов она не спрашивала никогда. Они сами ее слушались…

Родители. Имена, места и даты, девичья фамилия матери.

Мама, болезненная, как будто вылепленная из рыхлой усталой ваты, не соз­данная для шумной активности, а только для тихого неяркого пребывания, всегда приглушенно радовалась всполохам дочкиного темперамента, но почти никакого участия в ее делах не принимала. После работы она больше лежала. Ничем не удивившая мир мама, непримечательная, обычная, жила как будто в плохонькой картонной коробке из родного универмага. С утра до вечера она пребывала в своем обувном отделе среди отечественных резиновых калош и ждала, когда «выбросят» редкие импортные сапоги или туфли, которые — вот удивительно! — были упакованы вольготно, со всеми удобствами. Величайшей, судьбоносной удачей мама считала переезд из зеленоградского барака в отдельную комнату в ленинградской коммуналке. Надорвалась на войне, как многие ее сверстницы, и хотела покоя и простых удобств, умела радоваться туалетной бумаге и вареной картошке. Неугомонный и деятельный отец пропадал после заводской недели то на речке, то в лесу. Тамару он всегда брал с собой, будил рано, воспитывал как новобранца, строго и заботливо — с контрастным обливанием, растиранием жестким полотенцем, дисциплиной и непременной зарядкой. Сосны до неба, молочный рассвет, холодная вода залива или махровый снег, удочка или лыжная палка в коченеющих пальцах. Девочка закалилась отличная — стремительная, сильная и залихватская, как красноармейская сабля. Все ей было по плечу — горные лыжи, выпускная золотая медаль, байдарочные походы, сольные выступления с хором на сцене Капеллы и единственная задача повышенной сложности на вступительном экзамене.

Образование высшее, Ленинградский электротехнический институт.

«Смотри-ка», — удивилась мама, когда Тамара влетела в их комнатушку, пронеслась вокруг стола, схватила приготовленный для засолки огурцов укроп, порезала его на чайном блюдечке обедающим родителям и сказала, что зелень к супу подают отдельно, и она, кстати, поступила в институт. «Научилась», — с гордостью ответил отец, и было непонятно, к чему это относилось — к укропу или институту. Она всему научилась — и как быстро! — бывать в филармонии, интересоваться Кранахом и Дюрером на эрмитажных курсах, искать альбомы по книжным, назначать свидания в «Лавке художника» и шикарно обедать в «Погребке», заказывая на десерт кисель со взбитыми сливками, шить себе модное яркое пальто, сдавать экзамены без конспекта — только по счастливому вдохновению, происходящему от ума, молодости и красоты. Она успела сводить маму в «Север», и та, долго близоруко приглядываясь к пирожным, выбрала среди буше, эклеров, и невообразимых корзиночек с масляными розочками лаковую прожаренную трубочку с кремом. Тамара не разрешила положить ее в картонную коробку и взять домой к чаю, а отнесла на тарелке за маленький столик, и они вдвоем пили кофе, сидя, как в витрине, перед суетливым Невским. Мама стеснялась, откусывала маленькие кусочки, смахивала крошки и неловко тянула из стакана тоненькие, нарезанные на треугольники салфетки. Спустя совсем недолгое время, примерно такое, чтобы прицелиться и выстрелить наотмашь, насмерть и навсегда, Тамара безукоризненно справилась с поминками и, держа на плаву папу, все от похорон до рисовой кутьи сделала по правилам, мучительно спохватываясь и не понимая, почему об этом сложном дне нельзя рассказать маме.

Запомнилось густое, глухое горе и сырой туман, сквозь который она, двадцатилетняя, бежала под утро из Боткинской больницы по пустым улицам. В этом сером, облепившем, вязком киселе утонули ее рыдания, мамины хрипы, первый трамвайный скрежет, чужие шаги — все было безлюдно, беззвучно, безучастно. Где-то неподалеку приглушенно жили люди, у которых тоже умерли матери, но ни один из них не мог дозваться другого.

Бедный, веселый папа, как он растерялся после маминой смерти, как беспокойно поглядывал, когда вечерами Тамара возвращалась домой после занятий, хора, экскурсий, свиданий, туристических слетов и загородных походов. Взрослая, красивая дочь заканчивает институт, вокруг роятся, подзывают к трубке, передают приветы и записки, поджидают у подъезда рьяные молодые люди, материнского присмотра нет. «Знаешь, Тома, — сказал он дочери устало, — надоели мне эти шурики. Выходи-ка ты за Гену». За Гену?..

Маленькая кухня наполнилась вкусным куриным паром. Тамара открыла форточку и заметила брызги детского пюре на кухонных занавесках с подхватами, которые она сшила из веселого ситчика на прошлой неделе. Пришлось снять и замочить в ванне. Вернулась к кухонному столу. Дальше.

Иностранные языки — английский, уровень средний, чтение и перевод технических текстов со словарем.

Вначале Гена не имел ни имени, ни лица. Он ощущался как сильное электрическое напряжение, однажды включенное в международном отделе института, куда ее привела подруга. Нужны были положительные и активные комсомольцы, чтобы встречать делегации иностранцев — экскурсии по городу, английский в рамках программы, укрепление международных связей, дружба по переписке. Она привыкла быть на виду и напряжение уловила, но источник искать не удостоила. Вскоре, как белые средневековые голубки, стали прилетать романтические вдумчивые письма, содержавшие интригу — источник по-прежнему не обнаруживал себя, лишь — начитанность, эрудицию и затаенную пылкость. Интересно, но не слишком. Интересного вокруг было много — длинноволосый реставратор, который подал ей руку, выходя из троллейбуса и провожая домой, долго и красочно описывал старинный складень, молодой гибкий инженер, оказавшийся магнетическим танцором, руководитель скалолазной секции с мужественный щетиной и гитарой, и даже чебоксарский директор завода, готовый жениться прямо сейчас. Ослепительно-снежный Бакуриани и вся грузинская сборная по слалому, готовая лечь к ее горнолыжным ботинкам, увлечение импрессионистами и чуткий англичанин, приславший ей в письмах открытки Сислея, маленькая хипповая компания из двух подруг с мужьями, с которой она декадентским образом обедала эклерами и ездила в Крым — все красочные стеклышки ее калейдоскопа вдруг сложились вокруг тихого сероглазого крепыша, автора писем, комсомольского активиста, ровесника с параллельного потока. Он, не обращая внимания на отговорки, возил ее чинно гулять в Павловск, часто попадался на глаза папе, вел с ним уважительно-долгие беседы, и наконец, пронзенный жгучим сумасбродством, сбежал из-под бдительного надзора матери и тетки, тайно купил билеты и увез Тамару на неделю в Коктебель. По возвращении всем стало казаться, что вопрос о свадьбе решен. Впрочем, папа был уверен, что она ходила в поход, и Геночка провожал ее на вокзал. На вечернем коктебельском пляже поверх шуршания моря, советского полусладкого и гнусавых итальянских голосов из кассетного магнитофона она изумленно вслушивалась в Генины мечты о мальчике, девочке и московской академии. Юношеские горячие звезды падали в ладони, как переспелые грозди с южного черноплодного неба — перед ней нарисовала маршрут и звала в попутчики продуманная решительная судьба. Тамара легко кивнула, хотела положить голову ему на плечо, но не стала. Скалолазка моя неласковая — она страховала его потом на каждом восхождении — переезд в Москву, временное жилье, безденежье и спасение еще не родившегося сына…

Как рассердился тот старичок профессор, когда она пришла в себя и полезла в сумку за кошельком!

— Ничего не надо! — он суетливо двигал к ней чашку и вазочку с вареньем, — хотите меня отблагодарить — приведите потом ребенка, с удовольствием посмотрю!

Она не удивилась тогда — слишком устала, — но, уводя внимание от своей тревоги, обвела взглядом светлую профессорскую комнату, половину которой занимал рояль — живой, парящий, устремленный одним крылом в потолок. Старичок привык понимать женщин без слов, довольно закивал.

— Внучка занимается, второклассница. Невероятная девица! Представьте, считает, что Ленин все видит! В школе их, что ли, так учат? — он опять забулькал, осекся и снова рассердился, — идите-идите и живите жизнь! Девочка ваша поправится, в санаторий потом отправите на процедурки, даст бог, и второй сладится! Муж знает?

Гена знал, что в тот важный день она вернулась домой с шестью рулонами светлых обоев, связанных веревкой в небольшую поленницу. В автобусе пахло занюханным и прокуренным пиджаком пьяницы, ее замутило, она вышла раньше. Забежала по дороге в хозяйственный за мылом, и вдруг выбросили обои — редкая удача. Перед глазами еще стояла интеллигентная профессорская «полосочка», книжные полки с темными корешками и белозубая пасть рояля.

Дверь в ванную была открыта, и, войдя, она увидела широкую склоненную спину мужа и его двигающиеся руки. Он что-то делал над ванной, и на секунду ее сковал лютый ужас. Сгустился и встал перед глазами пережитый морок дня. На секунду она решила, что с мужем случилось что-то страшное. Гена обернулся, держа в руках испачканную в грязи меховую шапку, и хмуро встретил ее взгляд. С шапки капала… слава богу, конечно, грязь. В тазике было замочено белье — на стиральную машину «Малютка» очередь подходила через полгода.

— Зачем нам обои?

— Весной сделаем косметический ремонт. С ребенком все в порядке — я была у врача.

Лицо мужа как будто ослабло, утратив резкую горизонталь бровей, серо-синяя глубина скрыла сталь глаз.

— Я решила отдать Верочку в музыкальную школу. Ты что, стираешь?

Она взяла шапку, примостила на угол раковины и повела Гену на кухню.

— Теткин пыжик слетел с головы прямо в лужу, когда колесо менял. Шину пробило в центре, — говорил он, пока Тамара грела суп и резала хлеб.

Денег было мало. Иногда муж, ненавидя себя, «бомбил» после работы, подбирал на своей шестерке пассажиров возле трех вокзалов. А ночью учил французский.

Замужем, брак зарегистрирован, дата, место.

Свадьбу праздновали в два захода, для райкомовских — отдельно. Тетя Надя, преодолев многообразие чувств, подарила ей для второго дня японский платок в ярких цветах. Многие подруги удивились выбору Тамары.

— Попов? Он не нашего круга. Не постесняешься привести? — институт­ская Ленка — не поэтесса, но поэт, — недавно сбросившая инженерное поприще, как рабочий халат, деланно щурилась, изображая умудренность.

Лицо у нее было очень простое, деревенской выпечки, а влажно-голубые, с прямыми ресницами глаза напоминали две круглые лужи на заливном лугу, поэтому тонкий сарказм ей не давался.

— А какой у вас круг? — Тамаре показались смешными и Ленка с ее пятистопным снобизмом, и свое нелепое желание обсудить жениха.

Прав папа — жизнь надо выстругивать, чтобы была острая, крепкая, надежная. Богемные расклешенные ухажеры из Ленкиного «круга», стреляющие друг у друга сигареты, для этого совсем не годятся. Попов был устремлен в будущее и заряжен как позитивный протон — пристегнись и держись крепко, альпинистка моя. Он спаял комсомол, международный отдел, отличную характеристику, обкомовские связи и собственный несокрушимый запал, и эта схема могла неожиданно пройти сквозь гранит и лед бездарной несущей конструкции и вынести его на другую орбиту.

Ее согласие булькнуло в гущу неотменимых событий, и жизнь закипела — работа, рождение дочки, поездка в Таллинн на собственной машине, партийные взносы, направление в академию, и наконец, отъезд мужа в Москву, пока без семьи, в общежитие. В разгар этого густотравья и плодородия собрался на свою последнюю рыбалку папа. Заглянув на прощание с ласковым интересом в детскую кроватку, он уплыл на неисправном катере и остался в майском зеленом гомоне насовсем.

Цель поездки — долгосрочная заграничная командировка мужа, сопровождение семьи.

Мы здесь ненадолго, ничего не затевай, — каждый раз говорил Гена, когда они меняли съемную московскую квартиру.

Его совершенно не интересовали ни диваны, ни занавески — он с удобством устраивал свои тетрадки на коробках и погружался в международные новости, спряжения французских глаголов и личные карьерные конструкции. На все бытовые вопросы обычно отвечал погруженным молчанием, впрочем, таким деликатным, что совестно было беспокоить. Продукты, прививки, электрические пробки и водопроводчики, коммунальные платежи, поликлиники, хамовитые продавщицы, вязанные вручную пуловеры и детские шапки с помпоном — словом, все-все приниженные подробности, свершив круг, возвращались к ней. Парный танец соло. На загляденье, на любованье, на зависть новых приятельниц. Светлые обои в полосочку — вот эти, в большой комнате — она поклеила за день, на своем шестом месяце, спасибо тете Наде, которая пробила для Верочки путевку в детский санаторий. Пока он мыл руки, она поставила на стол горячие котлеты и сказала между делом:

— Отодвинь там шкаф от стены, пожалуйста. Мне осталось два полотнища, — и доклеила, пока он ужинал.

Поездки за рубеж — в составе советских туристических групп. Страны — Болгария, Польша. Родственников за границей нет. Общественная работа — член дружинных отрядов.

Все. Она сложила листы в папку, на минуту задумалась. Капуста на подоконнике остыла, надо слить из банки воду, добавить маринад. Не сезон для капусты, но Гене так нравится этот рецепт. За окном звенела и зеленела зрелая весна. От троллейбусной остановки через двор медленно шагала Верочка. Мешок сменки, как непосильный груз, лупил ее по ногам, лица было не видно. Тамара охватила одним заботливым взглядом сиротливую фигурку, и ей захотелось крикнуть дочке в форточку что-нибудь веселое, махнуть рукой. Но Верочка вдруг свернула к качелям, сбросила на землю портфель и придавила его мешком. Через минуту она улетала высоко к деревьям, поднимая ноги под прямым углом, и коричневые банты, положенные школьницам по будним дням, мелькали среди листвы, как крупные бабочки-шоколадницы.

Ничего, дети быстро привыкают. Опять же — бабушка педагог. Устроимся, возьмем на каникулы, одену, как куколку. Второго такого шанса Гене не выпадет.

Осталось буквально два рывка, и его мечта взмахнет сильными натренированными крыльями и унесет их за океан, в прекрасное отдаление от борьбы, очередей, бдительного коллектива, пьяных грузчиков, репчатого лука, вылетающего в овощном из грязной трубы, консервных пирамид и железных лозунгов на красном фоне. Надо написать заявление по собственному желанию и купить скороварку. Электричество там дорогое, и супы должны вариться быстро. Жена эксперта, которого сменит на австралийской фирме Гена, оперетточно меняя интонации, рассказывала ей про Сидней и под занавес сочно описала огромный экран в необъятном салоне боинга, импортный фильм с переводом, фруктовую нарезку в пластиковых коробочках, и, хором — все такое удобное, красивое и небывалое, что длительный перелет — сам как заграничное кино. Новый год будет летом. Сильным азартным предчувствием Тамара разом ухватила тот момент, когда она пробежится по пляжу в ярких коротких шортах — темные очки, розовые перламутровые клипсы — созвучная океану и притягательная, как реклама в югославском журнале. Вокруг будут вспыхивать и гаснуть взгляды, преломленные сдержанной улыбкой мужа.

Как они ждали. Все случилось очень быстро и складывалось благополучно.




Памятка поступившего больного, беременной, роженицы
 и родильницы в родильный дом, выпуск 1970 г.

Правила внутреннего распорядка.


1. При поступлении в отделение одежду, обувь, ценные вещи и деньги сдаются на хранение.

2. Поступающий на лечение должен иметь при себе зубную щетку, зубную пасту (порошок), носовой платок, 2 белых лифа и 2 целлофановых мешочка.

3. Во время пребывания в роддоме больные обязаны:

а) не нарушать тишины в палатках и коридорах роддома;

б) бережно обращаться с оборудованием и инвентарем роддома.
В случае порчи имущества больной возмещает нанесенный ущерб.

4. Точно соблюдать установленный администрацией распорядок дня

а) во время обхода врача, измерения температуры,

кормления детей и послеобеденного сна находиться в палате;

б) точно выполнять назначения врача;

в) если допускает состояние здоровья, самостоятельно убирать
и содержать в чистоте и порядке свою койку и прикроватный столик,
поддерживать чистоту и порядок во всех помещениях отделения;

г) во время пребывания новорожденных у матери родильницы
должны быть в масках, косынках.

5. Передается передача в день только одна, согласно перечня,
вывешенного в приемной передач.

6. Во время пребывания в роддоме больным воспрещается:

а) самовольно отлучаться из роддома;

б) самовольно посещать больных других отделений;

в) самовольно занимать свободные койки, а также пользоваться
бельем и подушками и с этих коек;

г) бросать марлю, вату, окурки в унитазы и умывальники;

д) сидеть и стоять на подоконнике, высовываться
и переговариваться через окно.




Телепередача «Камера смотрит в мир»

выпуск «Запад не оправдал их надежд», 1986

Ведущий — Генрих Боровик


«Наш корреспондент в Нью-Йорке Вадим Лобаченко побеседовал с некоторыми из бывших советских граждан, которые поддались западной пропаганде и оказались в США. Владимир Дунаев встретился с такими же людьми в Вашингтоне, в советском консульстве.

Настроение этих людей сегодня совершенно определенное, выстраданное. Впрочем, когда они уезжали, настроение было другим [...] Они пребывали в состоянии ожидания, причем радостного, ожидания благополучия, приятной жизни на богатых улицах, которые они видели на экранах кино и телевидения. Но действительность будет другой. Их вначале поселят бесплатно в грязных отелях, где комнаты сдают не по дням, а по часам, проституткам. Потом они будут искать жилье сами, и, в конце концов, обоснуются в бедняцком районе Бруклина, который называется Брайтон Бич. Здесь, под круглосуточно грохочущей

надземной дорогой метро они пополнят колонию бывших
советских граждан, очень похожую на гетто.

Бывший советский гражданин, бывший художник Игорь Иванович Синявин:

— Моя жена работала учительницей, я работал художником в оформительском комбинате, мы в 76 году покинули Советский Союз — жена, я, двое детей. Мы уезжали с сожалением, тяжело, но надеялись, что здесь увидим новый цветущий мир, без которого жить невозможно.

Корреспондент:

— Как обещали «Голоса Америки»?

— Да, как обещали «Голоса Америки»[...]

— Меня зовут Тарас Кордонский, я из Москвы. Приехал сюда восемь лет назад «открывать Америку». Самое главное, что я очень быстро прозрел. С тех пор главные чувства, которые я испытываю — это чувства стыда и вины [...]

— Здесь колоссальный индивидуализм личности. Американцы в этом воспитаны, они не понимают другого — русского коллектива, дружбы,
открытости. Здесь каждый замкнут в своем собственном мире, и даже в своей собственной семье он одинок. Дети покидают родителей, родители
не занимаются воспитанием детей. Эти корни скрываются далеко в истории. Второй момент, который явился ключом для понимания американской культуры, жизни, — это практицизм, прагматизм всего американского
стиля жизни [...] Здесь достоинство личности оценивается только
одним критерием — счетом в банке [...]

Корреспондент:

— То есть во главу угла поставлены деньги?

Синявин:

— Деньги и такой очень вульгарный материализм [...] Человек человеку здесь не поможет — валяйся на улице, тебя будут избивать, к тебе не подойдут [...]

Кордонский:

— Если говорить кратко — мир без пощады и жалости,
без доброты настоящей».



Лиза


Пионер предан Родине, партии, коммунизму.

Пионер готовится стать комсомольцем.

Пионер держит равнение на героев борьбы и труда.

Пионер чтит память павших борцов и готовится стать защитником Родины.

Пионер настойчив в учении, труде и спорте.

Пионер — честный и верный товарищ, всегда смело стоит за правду.

Пионер — товарищ и вожак октябрят.

Пионер — друг пионерам и детям трудящихся всех стран.


Законы пионеров Советского Союза


Окно маленькой кухни на низком четвертом этаже выходило во двор. Дом был панельный, похожий на стоячую костяшку домино с черными точками окон. Впрочем, это было хорошее жилье, заводское, с изолированными комнатами и раздельным санузлом. Никогда бы ей не видать своей «двушки», если бы не смешное жениховство Николая Василича, которое так нелепо закончилось несусветной Надиной свадьбой. Добрый Николай Василич, с простым, босым, живым лицом, недавно овдовел и присматривался к ней, Лизе. Жена его была шумливой, звенящей в ушах поварихой с жадными, неумеренными повадками. Новая супруга виделась Николаю Василичу, не приспособленному к одиночеству, тихой, интеллигентной и строгой — такой, как Лиза. Он не сразу сообразил, что эта учительская строгость, как поля в тетради, ограничивает все излишние порывы и требует перенести их на следующую строку. И он перенес — на сестру Надю. Та подкараулила его с пирогами, поманила холодцами и увела. Николай Василич не совладал с собой — снова погрузился в привычные кулинарные услады, глуша навязчивые бессмысленные разговоры монотонным успокоительным телевизором. Лиза не возражала. Замужество сестры, схваченное в шестьдесят три, как плохонький кривой гриб в засушливое лето, представлялось ей неуместным, почти позорным. Сходство с грибом усугубляла крапчатая лысина и хромая неуверенная походка жениха. Но Надя была бессовестно счастлива и незамедлительно выполнила три заветные замужние желания — сменила фамилию, проколола уши под новые золотые серьги и произвела энергичный обмен, в результате которого Лиза из колодезной комнаты в центре перебралась на четвертый этаж периферийного заводского дома, а молодожены — на шестой, в том же подъезде. Надя радовалась такой удобной со всех точек зрения близости, а Лиза понуро вспоминала бывшую соседку — зловредную и злокозненную, но позволяющую ей оставаться без пригляда хотя бы за дверью собственной комнаты. Надя достала два кухонных гарнитура, два стола-книжки, два серванта и распределила хрусталь на два помещения. Лиза, как у них водилось, покорилась вкусу и темпераменту старшей сестры, лишь иногда позволяя себе игнорировать ее разносолы и варить независимые холостяцкие макароны.

Все изменил приезд Верочки. Сместились полюса, сдвинулись тектониче­ские пласты. После первого разговора с сыном, сообщившим невероятные новости, Лиза немного постояла в темном коридоре, прижимая к груди растерянно гукающую телефонную трубку, похожую на легкую пластмассовую гантелю. Она обдумала его встревоженную интонацию и первым привычным делом набрала сестре. Занято. «Занято», — машинально сказала Лиза. А потом прозревающим, восходящим голосом повторила: «Занято» — на этот раз уже про себя.

В неопределенной волнительной смуте она зашла в маленькую комнату, где спала, и отмахнула портьеру. Было рано, легкомысленно рано отклеивать бумагу с окон — холодный серо-сердитый сырой март. Даже снег еще никуда не собирался. И все же она единым ловким взмахом фокусника распаковала балкон и дернула вросшую за зиму дверь. Хлынуло жидким холодом и свежим огурцом — весь день на углу торговали корюшкой. Никакой рассады отродясь не водилось на ее незастекленном балконе, но сейчас как будто к холоду примешивался неж­ный зеленый зов. «Как давно», — вначале подумала Лиза, а потом поняла: нет, не давно, а никогда! никогда не звала ее прежде весна.

Давняя, незрелая, вяжущая обидой и ревностью безответная влюбленность завела ее в ненужное замужество, как в заколдованный лес, где каждая былинка от века знала, что нельзя соглашаться назло другому, что все тропки спутаны и не найти дороги назад. Но она вырвалась, развелась, несмотря на голые стыдные прорехи в учительской репутации, пристальный занозистый взгляд педагогического коллектива, цепляющие чертополохи и лопухи пьяных мужниных рук и слезных признаний. И Геночкино будущее расчистила от сорной лебеды.

Муж Виктор был неплохой. Не имея никаких выдающихся достоинств, он любил ее по-мужицки просто и крепко. Они поженились впопыхах, без всякого романа, боясь, как многие, потерять друг друга в кипящем вареве войны. Эвакуация, голод, короткие встречи, ожидание — счастливая, есть кого ждать! — письма, победа, заслонившая все — остался живым, даже не ранили! — какой еще надо любви? Потом она училась, потом родился Геночка.

«Выбирай кольцо!» — браво гаркнул Виктор у витрины ювелирного, когда, наконец, настала пора избыточных человеческих желаний, примятых военным временем. Она увидела его по-настоящему, только оказавшись в закрытом гарнизоне Германии, где он проходил послевоенную службу. Маленького Геночку оставила у матери в деревне наливаться силой на парном молоке.

Худые, причесанные немки ходили за хлебом в поношенных, но изящных туфлях, в магазинах красовалась яркая посуда, ткани, ковры. Офицеры гарнизона, с которыми служил муж, шалея от безделья и победной удали, пили водку из чайника. Лизе было неловко, непонятно и почему-то совестно за собственную идейную слабость, за мужа с постоянно красным, потным лицом, даже за его размашистую любовь. Она, как немки, красила тонкие губы светлой помадой, убирала волосы в высокую строгую прическу и смотрела в соловые мужнины глаза, подернутые восхищением и водкой, холодно и отстраненно. Они могли бы прожить так жизнь, если бы он вел себя прилично. Но бороться за него не стала — не любила, наверное. Чаще всего ей было стыдно рядом.

Болезненная неловкость по любому поводу не оставляла и потом, саднило всю жизнь. Она стеснялась даже того, что всем видны купленные продукты, которые торчат из дырчатой авоськи, что нагло выпирает лакированный батон, лезут на свет толстые макароны. Это было постоянным поводом для шуточек бойкой сестры. Газеткой, что ли, прикрыть, Лиза?

Надя в первую после разлуки встречу прыснула и заколыхалась, увидев на ее пальце тоненькое золотое колечко с крохотным фианитом, привезенное из Германии. Стоило и замуж выходить. Наде было все ловко — и любовников заводить, и ногти красить, и расписываться в загсе на старости лет.

А у нее на этом колечке все закончилось. Других апрельских капелей и майских свирелей для нее не заготовили. Весна навеки стала четвертой четвертью, окончанием года, который итожится экзаменами. Лизины женские сущности оказались какими-то покалеченными — жена бывшая, мать-одиночка, и даже сестра — младшая. Неизменной осталась нагрузка в полторы ставки плюс клас­сное руководство.

Этот предвесенний, ищущий чего-то балконный ветер перехватил дыхание, бросил в шуршащие кусты безликую учительскую тень и, поиграв концами ее косынки, сложил из жестких палочек бигуди маленькую бабушкину корону. Нет, корона — это из западноевропейской литературы, которой в программе мало — всего шесть часов в пятых классах. Памятный бабушкин значок — вот! — тема урока «Рассказы о школьниках», Носов, Пантелеев, Драгунский. Она, как по писаному, заживет внучкиной бабушкой, не пустяковой, с пирогами и деревней — есть кому! — а бабушкой-педагогом, мудро сеющей разумное и вечное для юной благодарной души. Все припасено — и терпение, и опыт, и не разбуженная весной любовь. Это место единственное, согревающее стылую пустоту, отрада и жалость, и оно «занято» — скажет она твердо, и Надя прикусит язык.

Конечно, это было чересчур смело — и балкон пришлось закрыть еще на целый месяц, и идти советоваться на шестой этаж. Но главное сразу проросло крепким зеленым стеблем — Верочка скоро будет жить с ней — и другая, беспокойная, суетливо-радостная, полная забот жизнь с ребенком заколосилась между четвертым и шестым этажами…

Теперь Лиза поглядывала из кухонного окна во двор, где Верочка первый раз гуляла одна, и жарила цветную капусту в сухарях. Лето смывало дождями, и оно почти утекло из города, хотя августа оставалась целая неделя. Они вернулись из Токсова заранее, чтобы подготовиться к школе, пусть и предостаточно было в доме тетрадей, карандашей и обложек.

Два первых месяца вместе с внучкой прошли у старшей сестры Вали, на маленькой верандочке, которую Надя по праву главного снабженца закрепила в Валином доме за собой. Лиза с Надей по очереди уезжали в город, чтобы отдыхать друг от друга, а Верочка проводила время с двумя внучками Вали. Лиза присматривалась. Хорошая девочка, серьезная и послушная, но много молчит, и о чем молчит, не поймешь. По родителям скучает, конечно. Лиза подсовывала книжки, список чтения на лето, третий класс — городок в табакерке и Васек Трубачёв. Верочка медленно поднимала из своей глубины глаза, кивала каштановой круглой головкой, подстриженной в Москве, брала книжку и садилась на крылечко, подзывая готового к услугам хозяйского беспородного Оську. Она прижимала к себе его рыжий бок и сидела, не переворачивая страниц. Ничего не попишешь. Ела хорошо, бегала с Ингой и Софой на речку, вечером мыла ноги в тазике и быстро засыпала в пышных Надиных перинах. Похоже, что привыкает. Впереди школа, подружки появятся, уроки — совсем забудет свои печали.

Лиза аккуратно выдвинулась из-за занавески и замерла — Верочки на площадке не было. Она уже нервно сдергивала с себя передник, когда краем глаза заметила маленькую белую фигурку за деревом. Верочка обнимала обеими руками толстый липовый ствол и неотрывно смотрела прямо небу в глаза. Лиза приложила руку к груди, пытаясь унять сердце. Требовательно зазвонил телефон.

— Чего это она? — Лиза забыла, что с шестого тоже следят за безопасно­стью внучки.

— Что, Надя?

— Чего к дереву прижалась? Может, мерзнет? — и без всякого перехода: — Блинчиков принести?

— У нас есть обед, я приготовила.

— Хорошие блинчики, с мясом, — Надя стремительно летела по проложенным рельсам, не останавливаясь, — сейчас спущусь!

Лиза вздохнула — трубка ее уже не слушала.

Обеденный стол, чтобы поместиться в маленьком кухонном пространстве, должен был занять единственный свободный угол у окна. Верочкино место было на короткой стороне прямоугольника, Лизино — на длинной. Надя воздвиглась на кухне, как массивный монумент, заняв одну из двух табуреток, и Лиза возложила перед ней приборы. Сама она подхватывала за обедавшими тарелки, чтобы помыть их безотлагательно. Поставить грязную тарелку в раковину было немыслимо.

— Есть не хочу, чаю налей, — пророкотала Надя.

Она приходила за другим. С удовольствием понаблюдав, как Верочка съела два блинчика и отодвинула на край полезную капусту, Надя припала к неиссякаемому источнику — смешным байкам про мужа. Пожилой, положительный и непьющий муж был таким редким дефицитом в ее поколении, что Надя чувствовала постоянную потребность сказителя дивиться со стороны на свою женскую удачу, но, боясь потревожить завистливую судьбу, делала это, как бы посмеиваясь. Лиза переспрашивала и мелко щурилась, улыбаясь. Верочка с любопытством рассматривала крупную Надину голову, большие щеки и широкий, как рупор, рот с золотым проблеском.

— Я иду в парикмахерскую, — сказала Надя, когда обед закончился и все выпили чаю с карамельными подушечками, обсыпанными сахаром, — Ритка вчера звонила — пепельный блонд им завезли. А вы куда?

— В библиотеку записываться, — укоротила ее на прощание Лиза и сунула пустую миску из-под блинов.

В середине дня проснулось разомлевшее усталое августовское солнце. Деревья в парке замерли и прислушивались к себе. Ровное целительное тепло прогревало загрубевшие за лето ветви, шершавые листья. Они шли по дорожке порознь, но близко — бабушка в расстегнутом сером плаще, в черных туфлях на невысоком каблуке и внучка в клетчатом платье и гольфах, — гуляли. Верочка подбирала желуди и, покрутив в руках, бросала в траву. Большие задумчивые лужи созерцали замах ее руки и одинокий отрешенный полет кленового листа, обугленного по краям. Необязательной целью прогулки маячила районная библиотека.

Лизе хотелось взять Верочку за маленькую юркую руку. Смачные Надины поползновения ткнуть ее новое золотце, ее печальное горчичное семечко в жирный липкий чернозем, не давали покоя.

Безобразная сцена — а сестра была охоча до безобразных сцен и темных историй! — всплыла из мутной глубины. На первом курсе Гена решил пожить у тетки. Ее отдельная квартира в центре позволяла не ездить каждый день на электричке из пригородного Колпина. Надя обрадовалась, взглянула победно, подбросила пару разъедающих душу реплик… До сих пор Лизе было стыдно за тот свой придушенный мышиный писк — сына не отдам! Гена посмотрел серьезно, как Верочка, сказал: «Ну что ты, мам», — и переехал к тетке на год. Никакого влияния Надя на него не имела — крепок, как гранит.

Другая история была с братом Андрюшей, вернувшимся калекой — Надя ухаживала за ним так странно, что от соседских разговоров и грязных намеков, было некуда деваться. Или еще. Посиделки на Валиной кухне, чай с кексом, домашняя задушевность, и вдруг Валя сказала: «После войны, как Надя вернулась, я у нее на столе видела метрику девочки. Алла. Сдана в Дом малютки в декабре сорок пятого». «Ты думаешь?..» — не поверила Лиза. «Да кто теперь разберет», — спокойно ответила невозмутимая Валя, и обе замолчали.

Глупая Надька, за всю жизнь ни одной книги не прочитала, в серванте только посуда да каталог Ленинградского фарфорового завода. Увидела на полке бюстик Чехова, изрекла: «Выброси, это враг народа, а Гена партийный», — с кем-то перепутала, бедовая. Схватила из шкафа новую чалму: «Дай померить!» — и отдала через минуту с сожалением: «У тебя, Лиза, другое лицо, умное, тебе идет…» — и в сердце младшей сестры просочился колкий сквозняк.

Нет, Верочке это все не подходит — ей нужны другие декорации и иное воспитание. Про себя Лиза, окончившая педучилище, крепко понимала, что никаких темных аллей, украденных в предзакатный час поцелуев, троек-птиц, терпеливых сибирских руд, невольников чести и даже закаленно-стальных пионеров-героев нет. Это лишь тени книжного шкафа — шикарного, полированного, с уценкой, — добавила бы Надя. И все же за эти кулисы, в сады с бунинскими яблоками и чеховским крыжовником она отведет хмурую кареглазую девочку, свое одинокое потерянное счастье.

Верочка молча прохаживалась среди стеллажей, пока Лиза развлекала разговором заскучавшую библиотечную служительницу с высоким сиреневым рулетом на голове, из которого торчали острые шпильки. В небольшом светлом зале вольно пребывал молчаливый дух старого переплета, канцелярского клея и вдумчивого монастырского уединения. Диваны, не предназначенные для сидения, вели затаенный диалог визави.

Они с Верочкой вышли на улицу, когда в серых сумерках деревья стали бурыми лохматыми великанами в рваном тряпье. «Вернуть или продлить через две недели», — пожелала им в спину библиотекарша.

— Зайдем за хлебом? Что ты хочешь на ужин? — спросила Лиза.

— А что можно? — Веруня на ходу рассматривала голубую обложку книги.

Серьезный очкастый мальчик сидел на крылечке. «Ступеньки, нагретые солн­цем» — что-то современное, незнакомое — из-за крылечка, что ли, выбрала? Под мышкой внучка несла вторую книгу — не вызывающего нареканий «Карлсона».

— Гуляш по коридору, битки в дверях, — Лиза поправила ей воротничок, — знаешь такую старую шутку?

Верочка улыбнулась и чуть надменно промелькнула глазами в сторону. Этот быстрый небрежный промельк, незаметный для окружающих, Лиза уже видела однажды, когда вернулась после трех дней отлучки в Токсово. Надя собрала сумку с укропом и редиской и торопилась на обратную электричку.

— Проводим бабу Надю до мостика? — предложила тогда Лиза.

Верочка высокомерно закатила глаза, криво прикусила нервную нижнюю губу с маленьким холмиком лихорадки и взялась за скакалку. Надя махнула рукой — пусть играет!

Спрашивать было бесполезно. «Ничего она не грустная! Это все глупости! Комары, наверное, на речке покусали. «“Гвоздикой” помажь», — велела Надя и унеслась, впечатывая квадратные каблуки в мягкую глину дорожки…

Они купили круглого черного, свежих бубликов с маком, творожную массу и выбранный Веруней фруктовый кефир с тремя пузатыми алыми ягодами на картонной пачке. Вечером Лиза красной ручкой обвела в программке все мульт­фильмы до конца недели и достала шашки.

— Иди, я тебя научу. Можем в «поддавки».

Верочка нерешительно двигала магнитные шашки, похожие на аскорбиновые таблетки с глюкозой, и слушала тихий Лизин голос.

— На будущий год ты станешь пионеркой. Только надо хорошо учиться, быть примером… знаешь, есть такие книжки маленькие, из серии «Юный ленинец», и там одна — удивительная… завтра покажу. «Повесть о Зое и Шуре». Они были очень стойкие, эти ребята, смело смотрели в лицо испытаниям… а ведь была война, не то, что сейчас… и твой дед Витя воевал, а папа твой маленьким чуть не погиб, когда в деревне зимой в школу шел, представляешь? Такая метель была… и всегда он хорошо учился…

Лиза некстати вспомнила, как дед Витя хотел, чтобы после школы Гена шел на завод, зарабатывать. Она настояла на институте. Зато теперь — вот. И суровая вертикальная морщинка, восклицательным знаком разделившая серые строгие глаза, расползлась в примирительные мелкие тире.

— Будешь у меня отличница… а деду Вите мы позвоним, он в центре живет, возле магазина «Восточные сладости»... пусть нам нуги привезет, и сливочное полено, и печенье курабье, ой какое вкусное, рассыпчатое…

Ничего, ничего… с книжками, шашками, плюшками все у них сладится, все забудется, затянется скоро первым ледком, на Мойку к Пушкину пойдем и к Авроре…

На следующий день они гуляли до почты. Лиза оформила годовую подписку на «Учительскую газету» и журнал «Искорка». По пути домой Верочка несла в Лизиной хозяйственной сумке мороженое и крепко держала бабушку за руку.



«Учительская газета», №121 (8434), 9 октября 1984 года


Я не писатель — школьный учитель. Но с огромным профессиональным и человеческим интересом читал речь Константина Устиновича Черненко на юбилейном пленума правления Союза писателей СССР. И вот они строки, вдохновляющие поддержкой: «Надо, видимо, использовать школьную реформу для того, чтобы усилить влияние литературы и искусства на формирование личности. Убежден, что сегодня идейно-нравственному развитию подрастающих поколений, воспитанию культуры чувств следует уделять не меньшее внимание, чем обучению основам наук». Мудро сформулирована главная задача урока: основами личности, то есть воспитанием школьника, заниматься столь же умело и качественно, как и основами наук. Связь того и другого, по сути, дает расширенную основу, позволяющую повышать учебно-воспитательную роль литературы в формировании нравственного облика подрастающих поколений.


Е. Ильин, учитель-методист 307-й школы, г. Ленинград



Верочка


Вера двигала время. Густое и тяжелое, оно не вырывалось, как раньше — вверх — врастало. Невозможно было выкарабкаться из одного дня в другой, и все же они проворно отмеряли короткий срок. Каждый день заставал врасплох. Какая тоска, Вера, послушай, какая тоска — и коричневый чемодан, смотрящий, как пес, квадратными замками, послушно разевающий пасть, в которую мама всю неделю клала одну вещь за другой, и кукольный побег, и пустые полки. Была какая-то неясность, таинственная муть, в которой мелькали знакомые нечеткие силуэты, занятые устройством своих неотложных дел. Озабоченные и оживленные, они пробегали сквозь нее, свободно, не ощущая препятствия, но каждое касание было пронзающим. Вере нужно было увернуться, зажать испуганную Верочку в кулачок, обернуть конфетной бумажкой и спрятать под зеленое стеклышко, в щелочку, под листик. Отделиться от липкой вязи, которая склеивала тягучие минуты в безвольно летящую неделю. Из длинного летнего завтрака, во время которого мама, держа телефонную трубку плечом, уходила откуда-то по щучьему велению, по своему хотению, нет — по собственному желанию, — Вера сонно прыгала прямо на послеобеденные качели с пятиклассницей Катей и ее несметными историями на важные темы, порасспросить бы, подружиться получше, но зачем — через неделю Катя превратится в облако, как и все вокруг, и ее навсегда прогонит ветер, и даже этого слоника забуду, — думала Вера, когда чистила зубы перед сном, привычно разглядывая наклейку на голубом шкафчике.

Летнее время, нарядное, кружевное, отодрали от веселой подкладки, спороли все нашивки, круглые разноцветные пуговицы, разгладили фестоны и оборки и парили, парили утюгом, и теперь оно лежало стопкой — гладкое, смирное, готовое к чему-то неизвестному. А на резных листьях акации во дворе уже лежала первая московская пыль, солнце пряталось в ее кустах, запах был душный, теплый и родной — заканчивался июнь.

Иногда Верочке хотелось заорать, резко, истошно — как если бы она сидела в ванне с пеной и горячим паром и, наметив в молочной воде круглую голову пупса, вдруг по рассеянной ошибке потянула свою ногу за розовый скукоженный палец. Мама прибежит, обернет в полотенце, и, прежде чем ее отнесут в постель, Верочка успеет вывести на влажном зеркале тайное сберегающее заклинание.

Она широко открывала рот, вбирала воздух и повисала, словно на тонких паутинках в каком-нибудь углу, потом зевала, нащупывала ногой пол, терла набухшие глаза. Стремительная мама вдруг замедляла ход, наклонялась, обнимала, давала квадратную ириску «кис-кис». Все неправда, мама, все неправда — мы не скоро будем вместе, так не скоро, что никогда, и все не будет хорошо. И опять рот открывался для острого крика Джельсомино, крика, от которого вылетают стекла, лопаются мутные зеркала, хлеб снова называется хлебом, в глазах любовь, и мальчик-с-пальчик больше не придумывает способы выжить. Вылетала только тихая кис-кисная горесть и парила в воздухе. Оставалось в недрах сердечко секретика, последняя сказочная запятая, охранная, способная легким крючочком подхватить рваные края, но скрести до нее надо мышиными когтями и грызть лисьими зубами, и позволить сделать над собой невыразимое, повинуясь кривой воле.

Приехали бабушки. Верочка их плохо помнила, они жили в Ленинграде. Оказалось, что Елизавета Андреевна, папина мама и учительница русского языка, — это бабушка Лиза, а Тютнадя, как говорили родители, от которой приходили посылки с гречкой, курицей и шоколадным конфетами, — баба Надя. Верочка старалась не оставаться с ними наедине, потому что у одной были строгие глаза и вопросы про школу, а другая начинала громко, припевом причитать и ругать каких-то совсем незнакомых людей. Про отъезд с Верочкой никто не говорил, все неутомимо занимались сборами, покупками, гостевой суетой и нянчаньем пухлого смешного Павлика. В комнатах хороводились вещи, выпирали острыми плечами раскладушки, из кладовки, как из пещеры, лезли древние одеяла и коробки.

— Сегодня пойдем в фотоателье и сделаем семейную фотографию на память, — объявила с утра мама.

Верочка споткнулась о фильмопроектор, неизвестно откуда взявшийся в проходе между комнатами. По полу в разные стороны покатились жестяные баночки с диафильмами.

— Тамара! — заголосила баба Надя. — Что ты придумываешь! Столько дел, и вещи не собраны! Своди лучше Веру в парикмахерскую — намучаемся с косами этими!

У некоторых баночек укатились крышки, Верочка ползла за ними и читала названия. «Дядя Степа» приходил осенней ангиной, «Карлик Нос» пугал и чесался вместе с ветрянкой, за что и получил зеленые пятна на этикетку, а «Семеро козлят» были всегда.

— Мы как раз за делом и пойдем, на документы надо сфотографироваться, — закончила обсуждение мама и достала Верочке праздничную матроску, — у нас будет четыре дня после вашего отъезда, все доделаю.

— А когда они уедут? — тихо спросила Верочка, боясь обидеть бабушек.

Мама посмотрела удивленно и взяла расческу.

— Вы же вместе уезжаете, поезд послезавтра, в понедельник, — она стала заплетать ей косичку, — не вертись!

— Как?! Ты говорила — через неделю!

— Так я это сказала в прошлый понедельник, — мама заглянула в глаза и мягко улыбнулась.

Она достала красивые белые заколки с висюльками, посадила на кончик косички воздушный бант и звонко поцеловала в щеку. Послезавтра. Папа, выходя из ванной в облаке одеколона, тоже улыбнулся ей. Все были в приподнятом субботнем настроении. Послезавтра.

Фотография получилась хорошая. У Верочки и мамы похожие улыбки, только мамина через секунду вспорхнула, а Верочкина приклеилась. Мама в нежно-розовой блузке с модным галстучком. Папа смотрит победительно, как капитан корабля. Бабушка Лиза лучится с тихим достоинством. Только осоловелый Павлик матросским мешочком привалился к папе и совсем не интересуется вылетающей птичкой. Послезавтра.

Послезавтра не скоро. Будет завтра, и сегодня еще не прошло. Вечером Верочка возилась с Павликом. Они сочинили песню из слогов, которые Павлик мог повторить, и без конца начинали: «Сю-сюки-ма-люки, ма-ка-рака-ся-ки», — и сваливались в слюнявый заливистый хохот, из которого Павлик тянул губы к ее уху и счастливо кричал припев: «Мухы!»

— Вот как хорошо с сестренкой играть, — сдобно сказала баба Надя, любуясь ими, — идите-ка я вас поцелую!

Верочка посмотрела на нее внимательно, отошла и потрогала гладкий шелк маминой розовой блузки, стекающий со спинки стула, потом не удержалась, села боком и прижалась к нему щекой. Весь следующий день она смотрела диафильмы. От яркого солнца они были бледными и квелыми, даже бравый дядя Степа уходил в стену и курился как привидение. Но Верочка хорошо помнила текст и не прерывала своего занятия. Завтра.

На другое утро мама сварила какао, убрала в пакетик щетку и пасту, а в кармашек платья положила носовой платок, как будто они собирались к зубному врачу. В коридоре толпились сумки и бабушки. Вера долго возилась с застежкой сандалий.

— Пиши нам письма и все про себя рассказывай, хорошо? И я буду писать часто-часто! Год быстро пролетит, и не заметишь! — мама прижала ее к себе и крепко прощально поцеловала.

Верочка почувствовала губами ее тонкую кожу на шее, вдохнула ласковый детский запах и зажмурилась. Крупно задрожало тугое терпение. Теперь — сказала взрослая Вера. На вокзал их повез папа.

Она открыла глаза в Токсове. Позвали плещущий речной перелив и влажная свежесть — Верочка собралась как капля, пробудилась и села на бережок в высокую осоковую траву. Крупные валуны мешали быстрому течению, речка журила их и бежала дальше. Дом стоял на возвышении, как замок, от него сбегала вниз вкрадчивая тропка.

Ленинградское лето другое, более взрослое — не резвилось, не скакало — длилось, рассматривая себя в разных стихиях. Было много воды. Не той, что в кране, обыкновенной, тут и крана не найти — только уличный, похожий на фонарь, умывальник с палочкой. Другая, живая вода стояла вокруг, сочилась утром из воздуха. Выйдешь на высокое крылечко, обнимая себя, и с желоба крыши зябко крапнет прямо на нос, и везде, сколько было видно, слоилось и белело — над синим лесом, в оврагах, на спящей дорожке. Подбежит, улыбаясь, беспородный рыжий Оська, дашь ему сладкий кусочек и долго потом сидишь на ступеньках, привалившись к жаркому шкурному боку, смотришь вдаль. Там, за лесом, за острыми еловыми верхушками, отдаленно трубил горн, и Верочке мерещился сюжет из скандинавских сказок — с троллями, охотниками в хижине и горячей похлебкой. Баба Надя сказала, что в окрестностях есть пионерлагерь, и объяснила звуки позывных. Верочка не расстроилась. Призыв «бери ложку, бери хлеб — собирайся на обед!» никак не мешал ее охотникам, а «вставай-вставай, на зарядку вскакивай!» даже веселил отсутствием по эту сторону леса любых зарядок.

Вода была в двух колдовских озерах, спрятанных где-то в чаще — Верочка никогда не могла запомнить дороги — неподвижная, дремотная, так плотно набитая отражениями, что, казалось, медленно входишь в гущу, и рука вправду нащупывала и отодвигала какие-то подводные травяные завесы. Но ходить туда бабушкам было далеко, и обычно она плескалась в мелкой речке рядом с домом.

Часто приходили разного покроя дожди, каждый со своими штучками — мелкий и косой оставлял разноцветные пузыри, отвесный всегда начинался с легкого музыкального вступления, грибной тащил за собой громоздкую радугу, а затяжной любил ритмичный перестук по крыше и наполненную до краев железную бочку. В ней на разных слоях темной воды можно было различить прошедшие дни — сверху в светлых бликах плавали сегодняшние листики и парные сосновые иголки, чуть глубже Верочка замечала свое вчерашнее заплаканное лицо с бездонными черными глазами и зыбким контуром, над ним склонялись березовые ветки… если не струсить и запустить руку внутрь до самого плеча, намочить короткий рукав платья и чуть пошарить, можно выудить упущенный три дня назад сачок, а в нем — неужели это пиявка! больше никогда! — нет, почерневшая осклизлая шишка… в самой недосягаемой глубине лежали древние камни, а дна и вовсе не было.

Вода в колодце у калитки — гулко плюхалось в пропасть кособокое ведро, зачерпывая ее с эхом, звенела цепь, и единым падающим взмахом до половины заполнялось хорошее ведро, желтое, с цветочками. И все повторялось заново.

И, конечно, нежно пела речка — заслушаться, задуматься и не вспомнить потом ни одной мысли — какие-то лоскутки и красивые фантики, которые утекли в прозрачной пряже. На другом берегу — клевер и львиный зев, у дороги букетом стоит желтоглазая пижма — она нужна бабушке «от моли». Иногда, чтобы справиться с напором нежданных слез, Верочка бережно несла себя на мостик, там кулисами смыкалась зелень горюющих ив, они, вечные плакальщицы, охотно принимали ее в свой хор.

В Токсове жила третья сестра бабушек, самая крупная по их матрешкиному ранжиру, и стоял ее огромный дом, с дачниками, огородом и кроликами в придачу. К бабе Вале на лето привозили ее внучек — Ингу и Софу, с которыми у Верочки очень скоро появились общие дела. Они совали заточенным кролям трубочкой скрученные капустные листья, ели с куста чернильную иргу и бегали на речку.

Одним незабываемым днем старшая Инга появилась около смородиновых кустов в новом платье. Светлое, с изящными цветочными веточками по белому полю, оно было очень милым. Инге его выбрала и купила ее мама, тетя Люся — это делало его драгоценным и совершенно недоступным для Верочки. Нежное крыло близкой маминой заботы накрыло Ингу, и Верочку затопило горькой печалью. Она не сдержалась и рассказала Инге, чуть приукрашивая, грустную историю о себе, девочке, «которой мама не купит платье». Сидевшая на ветке сорока слушала ее очень внимательно. Видимо она, бестолковая, и наболтала бабе Наде, что Верочка жалуется на отсутствие хорошей одежды.

Через какое-то время, после хозяйственного визита к Вале, баба Надя ворвалась в их крошечную комнату и плотно закрыла за собой дверь. Верочка, сквозь сотрясавшие ее волны, долго пыталась подобрать понятные прямоугольной бабе Наде слова, которые смогли бы объяснить ее тоску и отвести ужасные обвинения. Но все было без толку — она обернулась завистливой неуемной жадиной и, ощущая на себе это позорное клеймо, рыдала еще долго. Металлические шарики кровати грустно мигали, отражая кусок окна, к ним было приятно прикоснуться красной зареванной щекой. Она послушала утешительный голос взрослой Веры, обняла подушку и заснула.

Оказалось, баба Надя умела просто и сердечно жонглировать тремя фразами: — иди, цыпонька, покушай — отойди от бочки — не смей позорить. По ночам она людоедски храпела.

Верочка надеялась на смену бабушки Лизы. Та понемногу разговаривала с ней о родителях. Верочка не решалась спросить, но бабушка, угадав, сообщила ей, что, к сожалению, позвонить в Австралию нельзя. Но можно написать письмо. Наклеить много марок. Ждать ответ. Верочка глубоко задумалась, о чем она может рассказать. О городе, в который они вскоре вернулись с дачи?

Вернее сказать — нырнули, настолько город был погружен в омут пустынных волн. На его глубоководных широких проспектах стояли затонувшие здания-корабли с атлантами и кариатидами, не смытыми бурей. Белые статуи плыли хороводом, тут и там выглядывали обломки крушений, якоря, рыбьи хвосты, морские канаты. Синие толщи прорезали редкие острые желтые лучи, и люди часто смотрели вверх — туда, где они вспыхивали на высоких мечтах, шпилях и куполах. Впрочем, бабушки жили не в центре — на мелководье, с ряской, зеленью и кустами белой волчьей ягоды.

И как же об этом написать правильными школьными словами… Бабушка сказала, что родителям будет интересно узнать, как она учится и как живет. Как она теперь живет?

В нынешней Верочкиной комнате во всю стену разливалось ковровое утро в сосновом лесу. И диван, и стулья, и занавески, и люстра, и даже часы, громко, как белки, отщелкивающие секунды, тоже будто родились в бору и мшисто зеленели. Соседство безмятежного медвежьего семейства располагало к безмолвным занятиям. На противоположной от леса стене, как окно в Европу, стекленел сервант с небывалой посудой. Гладкие обнаженные наяды, не терпящие прикосновений, держали прозрачно-голубые рюмочные головы и кружили в танце вокруг темного золотисто-коричневого штофа, образуя с его низенькими рюмками-пуфами причудливые пары. В дальнем углу огромная супница, как Золушкина карета, ожидала полуночного превращения. И сама карета была — настоящая, запряженная серой парой, с кучером, нежно-розовой дамой, спускающей крохотную туфельку с подножки, и букетным кавалером. Опереточное трио красовалось напудренными париками и изящными французскими лицами. Вся композиция, включая карету, была покрыта мелкими фарфоровыми розочками. Верочка поначалу вросла в пол перед сервантом. Они долго вглядывались друг в друга, пока сервант не показал, дразня, на зеркальном заднике ее потрясенное лицо и глаза, жадно вбирающие детали.

— Нравится? — бабушка Лиза смотрела тепло. — Идем, я покажу тебе попугайчиков и китаянку с веером, у меня много статуэток.

Руки бабушки, начав движение, останавливались где-то в воздухе, не решаясь на объятие или прикосновение. Язык и движения Верочки коконом связывала липкая робость. Невидимая физическая преграда еще долго чувствовалась между ними. Бабушка как будто ждала, пока внучка сама выпростается из куколки и, взмахнув крылышками, сядет легким мотыльком на плечо. Тишина и темнота перед сном были напряженными, и Верочка догадывалась, что бабушка прислушивается из своей комнаты, сторожит ее слезы.

С бабой Надей было проще, Верочка освоила ее в три счета. Самое увлекательное — прибежать на шестой этаж в день, когда ставилось тесто — об этом они узнавали с вечера. Баба Надя-бабариха вставала на заре и сама раскалялась, как румяное светило — ярая, громкая, победоносная. Красная торжествующая кухня выступала высоким теремом, сразу вспоминались палаты, хоромы и печатные пряники. Вдвоем они раскатывали пузыристое тягучее тесто. Баба Надя занималась сложной пироговой начинкой, Верочка осваивала булочки. Свернуть рулоном раскатанный, посыпанный сахаром и корицей лист, нарезать на ровные куличики, а потом развернуть каждый обратно, аккуратно открывая лепестки и придерживая основание, и получится розочка-булочка. Скоро поспеют. Больше двух не съесть. «Маткин берег, — смешно огорчалась баба Надя, — ничего не ест, рыбонька», и Верочка, подбираясь бочком, чмокала ее в мягкую мучную щеку, чтобы успокоить.

Эти новые впечатления не заслоняли локомотивную громаду надвигающейся школы. Пока не кончились каникулы, все казалось не взаправду — мало ли что приснится на каникулах! — город под водой, старушки-сестры, десятилетний плен. Мамина рука нетерпеливо нащупает под одеялом плечо, закряхтит Павлик, и на тарелке будет холмиться горячая овсянка. Помогите мне, живые деревья, разбудите меня.

Или пусть настанет, наконец, этот страшный учебный год, и можно будет зачеркивать дни в календаре, и появится важная тема для письма, которое улетит туда, за моря-океаны, где различные страны, но такой, как у нас, не найти. Где Австралия, где лето вместо зимы, где мама.

Она твердо запомнила, глядя бабушке в глаза, что в школе к той нужно обращаться «Елизавета Андреевна» и никак не подчеркивать их родства, потому что это неудобно. И про родителей рассказывать не нужно. Мало ли. Такая же школьница, как все, будущая пионерка. Неживой механизм, готовый вобрать ее своим новым болтиком, вставить в расписание, ввинтить в нужное место, подчинить полезной работе, приближался поступательно и неотвратимо. Верочка вся, до последней трясущейся жилочки, каменела при мысли, что она, новенькая, не знает инструкции этой машины, что учительница забудет про нее, никто не запомнит ее имени, и, безвестная и беззащитная, не внесенная в списки, она сгинет где-то между невыученных пунктов и параграфов. Высоко на стене написаны правила, до которых не дотянуться, по углам висят таблица умножения и клятва пионера, обязательные к запоминанию, топорщатся забытые дома физкультурная форма и сменная обувь. Не подготовилась к пятиминутке политинформации, не сдала деньги на завтрак, пропала, пропала. Буквы «ж» и «ш» в ужасе шарахались от «ы», не вставали в пару, жужжали и шушукались. На столе у бабушки ровными стопками лежали планы уроков.

А форма! В магазине черные фартуки только уныло-шерстяного вида. Но мама, прекрасная и премудрая мастерица-мама, покупала ей белый капроновый фартук и красила его в черный цвет, поэтому у Верочки всегда были оживленные, готовые к полету крылышки и волнистая сборка. Не то что нынешняя. И как перелетные птицы упорхнули белые банты.

Накануне первого сентября она лежала в темноте, не спала. На перекрестке дома и иссякающего вечера певуче заворачивали в парк трамваи, рисуя светлые полосы на потолке и обоях. Рюмки в серванте дружески перемигивались. «Теперь сама, будешь справляться сама — по-матерински сказала взрослая Вера и ласково усмехнулась, — сможешь-сможешь». Ее обняли за плечи и мягко подтолкнули вперед. Верочка глубоко вздохнула, глотнула горького дыма и почувствовала за спиной крылья. Немая ночь стелила черный бархат, на небе ярко звенели звездные ноты. Равнодушное небытие разрослось, сулило невозмутимость и силу. Зябко тянул завтрашний сентябрьский холодок. Крепко заваренный густой листопад подхватывал и закручивал облетевшие дни — взмах березки на родном козырьке, летний вокзал, отпускные люди, соломенные шляпы, смущенный папа быстро сказал ей «несу чай» — почему? может, что-то на английском? — ти фо брекфаст — а как же я буду делать английский? — да-да, сама.

И Верочка закрыла глаза. Она напишет письмо на английском, и ее примут в Австралию. Там плывет большой белый театр-парус из альбома, скачут кенгуру и безо всяких скворечников кружат разноцветные заграничные попугаи…

Но довольно, довольно этого бесконечно лакомого художественного кружения, — мягко вмешалась взрослая Вера, — распутаем колтуны слов, разомкнем время — все движется любовью — я несу чаю, папа, я не скучаю, я остаюсь здесь.



Клятва пионера


Я, Вера Попова, вступая в ряды Всесоюзной Пионерской Организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь: горячо любить свою Родину; жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия; всегда выполнять законы пионеров Советского Союза.



«Дорогие мама, папа и Павлик!

Я живу хорошо. Я учусь тоже хорошо. По русскому пятерка, по литературе пятерка, и я почти совсем отличница, кроме математики. Бабушка сказала, что надо стараться. На ноябрьские праздники нас принимали в пионеры.
В музее Суворова, на улице. А сам музей похож на шкатулку. Я выучила клятву.
А троечников будут принимать только весной. Я дружу с Олей.
Она тоже отличница. Баба Надя нам спекла пироги. Большой с лимоном,
маленькие с капустой и с луком и яйцом. А я научилась булочки.

Погода у нас осенняя. А у вас какая погода?

Целую, с пионерским приветом,

Вера

Ноябрь 1986 г.»




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru