|
IN MEMORIAM
Об авторе | Кирилл Ямщиков — критик, эссеист, прозаик. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Вечность — еще один вызов». Конференция «Роман Анатолия Королева “Эрон” на рубеже двух эпох». Литературный институт (Москва). 22 октября 2024 года (2025, № 1).
Кирилл Ямщиков
Бог дровосеков и зелень взгляда
Памяти Анатолия Королёва
Впервые мы повстречались заочно.
Лето 2017-го, я, семнадцатилетний, отчего-то решаю стать детским писателем и еду в Москву. Подаю бумаги, жду вердикта. Одобряют. Еду снова, пишу эссе. Что-то о корреспонденции между Человеком и его Душой. Наивное чтиво, но что поделать. Следом — беседа: откуда вы? Из Ржева? Вспоминаем то самое, твардовское, дружно киваем. Прохожу. Удача. Знакомлюсь с первыми иногородними, дышу горячим, меловой пылью настоянным воздухом. A Dry White Season.
Только пробкового шлема не хватает.
Уже осенью я узнал, что своим поступлением во многом обязан Анатолию Васильевичу Королёву. Так звали писателя, которому досталась подборка моих чудачеств. Взглянув на первое же — «Озерную тетушку», — он поставил мне высокий проходной балл. Отчего бы? Да начиналось весело: «У одной тетушки в рукавах таились озера». Сам озорник, парадоксалист, выдумщик, Анатолий Васильевич тотчас смекнул, что из паренька, который пишет такую ахинею, можно что-нибудь вылепить.
Вот и вылепил.
На детского писателя я, увы, не поступил, а вот на мастерскую прозы — без прилагательных — все-таки попал. Платоновская аудитория, заочное отделение, ведь очное еще ремонтируют, и повсюду рабочие. Осень суматошная, дикая, вся какая-то наперекор: сидели тесными рядами, читали, говорили, перешептывались. Сначала, разумеется, вывели на эшафот нас, свежепоступивших. Бравые старшаки изощрялись в подборе колкостей, я, готовый к этому, увлеченно слушал, и все шло ровно так, как представлялось: бойлерной затеей.
Анатолий Васильевич больше слушал, водрузив голову на кулак, медленно, давая выговориться, а потом останавливал и бросал пару-тройку все разъясняющих фраз. Шли дальше. Обсудив рассказы, рвались куда-то еще: в просторные монологи, которыми Анатолий Васильевич любил удивлять еще таких зеленых, флейтой Пана звучащих первашей. Про Красную Шапочку и побег из Лабиринта. О французской девочке Мину Друэ, о журналистском опыте в далекой советской Перми — так, словно было все это вчера и по соседству.
Месяц-другой, и мы стали ходить на выставки. Провинциала вроде меня влекла сама Москва, целебное, карнавальное время ее, но вот к художествам столичным, актуальным я был не то чтобы холоден: просто не интересовался ими. Пару раз, впрочем, сходил на спектакли, инсталляции разные — Булатов, что ли? — и даже успел испытать нечто вроде домашнего откровения. «Сестра Надежды» в «Табакерке» на Чистых прудах. Вот эта протянутая рука, немота и — занавес.
Едва ли не каждую мастерскую Анатолий Васильевич начинал с оценок и ревизий. «Квадрат» Эстлунда — посмотрели? Зря! Самое время! Держите руку на пульсе, выдавливайте из себя местечковость. Перед вами столица, плато фантазмов, а вы на месте топчетесь, грусть свою школярскую лелеете. Косынка прочь, добро пожаловать! Он ведь говорил — не условно, издалека, а от себя, личного опыта. Родился в Свердловске — первый год послевоенный — вместе с семьей переехал в Молотов, и там, очевидно, состоялся, превратился в художника.
Ровно так. Ведь и картины писал ловкие, и коллажи составлял, хотя признавался впоследствии, что все это устарело, и сегодняшнее искусство требует принципиально иного к себе подхода. Не понаслышке знал арт-богему, приводил к нам, в частности, Александра Шабурова, с которым мы весело обсуждали девяностые и близкие к ним сумасшествия. «Синие носы», крем-торты с занятной окантовкой, вот это все. Позже Шабуров проиллюстрирует роман Анатолия Васильевича о вечной ненасытимости: «Хохот» называется.
Веселая книга.
Живо интересуясь всем, что хоть как-то пылало карнавалом, я сразу же обратился к Анатолию Васильевичу за его трудами. Он и давал мне их читать — один за другим: привлекла внимание фантасмагория «Дракон», первое, собственно, конвенциональное сочинение мастера, которое он, еще пермяк, с надеждой отправил не абы куда, а сразу в «Новый мир». В публикации отказали, но рецензент — Юрий Домбровский — отметил, что рукопись во всех отношениях своеобычная. И отметил, полушутя, «идейную гигантоманию» ее создателя.
Чем не комплимент?
Спустя десятилетия рукопись издали в московском «Футурум БМ» и снабдили авторскими иллюстрациями. Ее я и читал на пятом этаже общежития Литературного института, опираясь на старые крепкие стены. Был очарован, взволнован, запомнив леску с жестяными рыбками и манговый — да-да! — сок. Вкусное было чтение. Хотелось еще. Так я прочел и «Ожог линзы» (подарена в декабре — с подписью: «от автора и наставника»), и «Блюстителей неба» (подарена в мае 2018-го, на этот раз автограф лаконичен: «мастер»).
Пленяли заглавия: «Мотылек на булавке в шляпной картонке с двойным дном», что будет переделано в послушное — уместное к печати — «Страж западни»; «Французская борьба — искусство лжи», «Время вымирать», всякое прочее. Тиха и волшебна была упомянутая выше повесть «Ожог линзы», которой Анатолий Васильевич элегантно замаскировал-преобразил одну пермскую легенду: о том, как некий поэт, совсем еще дите, мальчишка, послал свои стихи Белле Ахмадулиной и даже удостоился ответа.
Да и не простого, а с перспективой.
«Оказывается, с кровью надо говорить стихами». Анатолий Васильевич и говорил. Поэзия его была сценарна, философична и водила за руку, посмеиваясь. Довольно быстро стало понятно, что писать хоть сколь-нибудь нормативно — или пристраиваться флигельком к советскому литературному процессу — он не столько не хочет, сколько не может. Absolute beginner. Язык свой, душа своя, тело тоже, мысль универсальная, из закромов Кузанского, Роттердамского, Бэкона и Аквинского. Средневековая думка схоласта!
Схожее положение — на излете режима, уже к Перестройке — было и у Татьяны Толстой, и у Александра Житинского, и у многих других чудесных прозаиков. Анатолий Васильевич писал одиноко — и, как ни парадоксально, уже через несколько лет смог это одиночество претворить в кредо, силу, манифест. Так обозначились «Гений местности» (1990) — в «Неве», и «Голова Гоголя» (1992) — в «Знамени». Исключительные повести. Удачные, бегущие, охотливые до слова и чувства. Они, собственно, и сделали Анатолию Васильевичу имя.
Помогли.
«Бывают счастливые местности, в которых природа отступает, окружая некую пустоту красотой. Может быть, эта пустота уже ждет человека? Наша местность издревле была из таких вот счастливых, радующих глаз. Лесной порыв здесь внезапно иссяк, отдав свободе целый амфитеатр террас, уступив цветам и снегам живописные склоны. Провидение, чтобы окончательно приковать взор незримою цепью, вложило излучину реки в низину. Оперило стрелку южных бореев в сторону Лебяжьей горки, тогда еще безымянной».
К осени 2019 года я был уже третьекурсник, существо перевалочное, и сам встречал рецензиями неоперившихся первашей. Все это крутилось, вертелось, и последний спокойный год даже на пальцах таковым не ощущался. Анатолий Васильевич был воодушевлен: набор в мастерскую, ситуация ответственная. Вне сомнений. Мы говорили, спорили, приходили к общему. В какой-то момент я и старостой шумел, и журнал заполнял, и что-то мелодекламационное во весь голос (смешно) произносил: там, в доме Брюсова, что теперь известен как Музей Серебряного века.
Тут, пожалуй, стоило бы очертить портрет, хотя бы парой взмахов, штришков, но Анатолий Васильевич, как ни странно, всегда оставался неприлично конкретен в своей метафизике — и внешне ей соответствовал. Приземистый, твердо стоящий на ногах деятель-наблюдатель. Его трудно было спутать или, что уже совсем дурно, не узнать. Нерасторопность, властная, торжественная ходьба, изначальное понимание того, что время относительно; и обязательный свитер, преимущественно черный, и кепочка, и дубленка, и умный, прерывистый взгляд.
Мы часто виделись, и студенчество я понимал во многом как возможность говорить с умными людьми. Хотя, наверное, для Анатолия Васильевича мы все были чуть-чуть слушателями, не до конца болтунами: он раскручивал монолог и шел по нему до победного, триумфального «Ага!», когда публика по обыкновению аплодирует или лежит в эстетическом коматозе. Он умел огорошить, любил вскрикнуть посреди тяжелой лекции в духе покойных структуралистов — просто напомнив тем самым, что ни к чему в этом мире привыкать не стоит.
Все движется.
Философию он любил, мыслителем был по зелени взгляда и довольно быстро, вот там как раз, на изломе 1990-х, и занялся, в сути, поисками жанра. Написал тотальный, неправильный шедевр «Эрон» — впервые, к слову, вышедший здесь, в «Знамени», еще в 1994 году, — и, казалось, начисто порвал с belles lettres. Однако лучшую свою, как мне думается, вещицу, «Быть Босхом», создал, уже будучи неподалеку от Литературного института, в 2004 году, и сформулировал ею паралогизм одиночки, которого никоим образом его одиночество не заботит.
Этот «роман с биографией», помнится, изрядно меня тогда, на первом курсе, потряс. Анатолий Васильевич писал настоящую жизнь, опыт армейской службы, захолустную провинциальную тишь, которой, вестимо, мучительно потом сторонился — так сильно было исходное впечатление, — и, в параллель, чудеса, злые иллюминации Босха, сад земных наслаждений, створки-дверки-триптихи, тяжелые корабли пейзажей. Как просил знакомую перевести ему альбом с репродукциями, как трудился и, зачарованный, ходил по снегу, круги наматывал…
Ему удавались сцены. Барочная, опять-таки, избыточность манеры никогда при этом не стесняла главного — мысли, что неслась галопом, била копытами и мало кого жалела. Финал романа душил естеством, выкручивал, давил, возносил, как угодно: «Ты выбежал от переизбытка чувств из зоны и кинулся в ближайший лесок, и вот улегся спиной на траву-мураву, глядя в облака знойного августа, и всякие маленькие мушки, и разные насекомые оплетают тебя, как древо познания Добра и Зла на левой створке “Сада наслаждений”».
Это было бодро, поскольку не требовало ответной реакции. Тогда же Анатолий Васильевич порвал с коммерческим интересом, написав — затаите дыхание — «Змею в зеркале, на дне корзины с гостинцами, которую несет в руке Красная Шапочка, бегущая через лес по волчьей тропе» (2000), придумав звонкий антидетектив «Человек-язык» (2000), санаторные, лабораторные и дормиторные сцены которого до сих пор крепко сидят в моей голове. Дальше оставался только взгляд художника, сказавшего все самое главное — которого теперь ничего при жанре-то и не держало.
Примерно тогда Анатолий Васильевич стал преподавать.
Более чем естественный шаг.
Писал он все реже и преимущественно снаружи литературы: «Формалин», увлекательная пьеса в духе швейцарцев Фриша и Дюрренматта, долгое время шла в Театре на Малой Бронной, а его же, Анатолия Васильевича, «Дом близнецов» (2016) больше напоминал долгий полночный кошмар в середине августа, чем, предположим, роман с началом, серединой и финалом. Поэтому я в свое время удивился «Хохоту» (2019) — истории как бы площадной, карнавальной, исполненной в старом стиле, и я, помнится, даже написал о ней что-то не самое бестолковое, уподобив находки романа Томасу Карлейлю и его Тёйфельсдрёку.
То был мой второй профессиональный текст, то есть текст, за который я получил деньги и который был опубликован в приличном месте. Начав печататься в восемнадцать, всего через пару лет я оказался — без секача — в буйных зарослях литературной критики, с легкой подачи, как бы вы думали, Анатолия Васильевича, предложившего мне написать рецензию на одну занятную книгу и попробоваться с ней в «Знамени». Я попробовался. Получилось. И Ольга Балла чутко взяла меня под крыло редактуры.
Лучше и не выдумать!
Даже после окончания института мы общались, виделись, тем более что я поступил в аспирантуру и часто встречал Анатолия Васильевича между пространств: то на перерыве, то на улице, то на кафедре, то еще где-нибудь. Урвавшись в свободное плавание, тогда-то я и обрел полноту диалога: ведь прежде слушал, а теперь говорил наравне. Так, по крайней мере, казалось. Анатолий Васильевич все больше молчал, одобрительно кивая (или, напротив, элегично мотая головой), и прерывал лишь в самые тайные минуты, поддерживая, очерчивая, проясняя.
Радостью было периодическое, краткое, спешно набранное с телефона — и такое же изящное, как обычно, — письмо на электронную почту, которое Анатолий Васильевич мог бросить спонтанно, не заботясь. То некий текст увидит в «Знамени» — и похвалит, — то спросит о планах-начинаниях-успехах, то, к примеру, утвердит словцо, знак, имя (исток, стало быть, моей публикации) и добавит: «Браво!». Этого оказывалось достаточно. Мы делились затеями, и пару лет назад Анатолий Васильевич пригласил меня выступить на конференции, посвященной тридцатилетию «Эрона».
Идея была заманчивая.
Я, кажется, неплохо ухватил отдельные положения книги. Мы вдоволь насмеялись, наобсуждались и разошлись по домам в хорошем расположении духа. Позже у меня появилась колонка на «Снобе», куда я еженедельно пишу что-то о великой, как мне думается, литературе, и Анатолий Васильевич в особенности приветствовал эту мою историю. Часто откликался, говорил: «Блеск! Супер!» С обязательным многоточием, рассыпанным неровно, промежуточно, как, собственно, мы и просыпаемся зачастую.
Что-то в этой жизни неминуемо выглядит английским парком, кустом гортензий, аккуратным садиком для заблудшего Минотавра. Проповедуя Лабиринт — своенравный, неутолимый коридор жизни и загадки, — Анатолий Васильевич и наше с ним присутствие, наш с ним доверительный диалог в некотором смысле закольцевал. Предыдущий мой текст, вышедший в «Знамени» уже год назад, был как раз о юбилее «Эрона», о конференции, ему посвященной, а сейчас я пишу слова, горше и страньше которых — в мозгу — трудно что-либо обозначить.
Его больше нет.
Здесь, по крайней мере. Двадцать шестого декабря у меня вышел текст о «Вечерах на хуторе близ Диканьки», и последней весточкой, которую я получил от Анатолия Васильевича, был отзыв именно на него; свободный от знаков пунктуации и потому знаковый. Очередной шедевр ваш Гоголь виват!
Но это ваш Гоголь, дорогой мастер.
Обложившись книгами и памятью, я сознаю, что описывать — утверждать все — попросту не имеет смысла. Шедевр всегда будет чуть-чуть не докончен, а сказка обязательно повторится сызнова. Думал ли я, что последняя наша обмолвка будет о Гоголе, чью голову Анатолий Васильевич оплел фантазией и вознес к жертвенному алтарю гротеска? Не думал. Просто жил. Просто отвечал на еще одно доброе письмо. Так мы и бродим по кругу. По снегу, думая о том, как бы написать достойную книгу про средневекового бестиарца Иеронима.
Ваша повесть о парке, дорогой мастер, все еще одна из моих любимых. Иногда перечитываю. Вот и сейчас, открыв эту трогательную, призрачную вещицу, увидев бисерный почерк, заметший поля, вспомнив, само собой, как гений местности «ему вдруг открылся в летней парковой сени, в переплетении сучьев и веток», я не мог не добраться до последней точки и вздохнуть с облечением. Мне так странно, что вас не стало, но, уверен, теперь вы спокойно гуляете по Лабиринту — в компании усталого Иеронима, Минотавра и Красной Шапочки.
На форзаце того бело-зеленого изданьица 2011 года, уверенно и размашисто, вы написали мне следующее — и было это в начале 2019-го, последнего спокойного года:
«Кирилл, дышите полной грудью, зеленью парка!»
И как тут не дышать?
|