Огненное гнездо. Опыт. Арсений Гончуков
 
№ 3, 2026

№ 2, 2026

№ 1, 2026
№ 12, 2025

№ 11, 2025

№ 10, 2025
№ 9, 2025

№ 8, 2025

№ 7, 2025
№ 6, 2025

№ 5, 2025

№ 4, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Арсений Гончуков родился в Нижнем Новгороде в 1979 году. Окончил университет по специальности «филология» и Московскую школу нового кино. Автор сценариев, режиссер-постановщик и обладатель многих наград российских и международных кинофестивалей. Автор трех книг, в том числе романа «Доказательство человека». Данная публикация продолжает тему, начатую автором в № 11 за 2025 год («Не оборачивайся»).




Арсений Гончуков

Огненное гнездо

опыт


Иногда откатывает теплая солнечная волна, и оказываешься как будто на донышке собственной души, нет, не в яме, а вдруг думаешь: выдержу ли я, хватит ли силы внутренней, не подведет ли врожденная хрупкость, привязчивость, проклятая извилистая сложность внутренних строений и внешних связей с тем миром, где вырос, тонких и многих, и бесконечных, ниточек, но и — канатов, хватит ли сил жить без них, пока не выросли новые, хватит ли сил вдруг оказаться без стен и опор, когда ты будто в стеклянном доме, то есть ничем не защищен... Этот открывшийся настежь мир иногда очень сильно пугает. Молча и незримо бьет. Он распахнулся, а ты протягиваешь руку, и тебе не за что этой рукой зацепиться, и она болтается в темноте, хотя снаружи, наверное, кажется, что ты кому-то приветственно машешь.

В узком проходе электрички девушка-солдатка с автоматом протискивается и едва не задевает дулом пучеглазоглядящего младенца, жадно пожирающего свою пухлую ладошку, от такого соседства — вороненого оружия и зефирного тельца — меня на секунду заклинивает... Новая страна. Новый мир. Новая судьба. Быть вот этим ребенком. Под дулом ничего не знающего автомата.

Эмиграция — это значит навсегда разбить свое сердце. Раздвоить? Расколоть? Когда ни на одной из льдин, по которым ты прыгаешь, уже не будет покоя.

Почему мне никто не сказал об этом? Но соблазн движения сильнее пред­остережений.

Гори ты огнем этой Священной земли.



* * *

То, что напитывало тебя на родине, было твоей кожей, и кровью, и плотью, тем, что замешивает это все в то, что является тобой, все то, что питало тебя на родине росой пресловутых берез, грязью, летящей в октябре от шоссе на остановки, моросью, слякотью, скупой строгостью пейзажа из крошечных со скругленными углами окошек поезда, — все это здесь, как только весы со временем и чужой землей начинают тянуть вниз, накапливая дни, проведенные на чужбине = тоску, все это здесь — начинает угрюмо свинцово болеть.

Все, что было на родине живительной подпиткой твоей души, превращается здесь в горький отвар, и никакие красоты заграницы тебе не помогут. Потому что эликсир из березового сока, грязи, хриплого, будто предсмертного вопля вороны, деревянного завалившегося под гнетом снега забора, черного на белом, тусклого сочащегося бледно-желтым сквозь тучи солнца, этот простой эликсир здесь не продают. Ни за какие деньги.

Эмиграция — это добровольная инвалидность на всю жизнь, и не менее горько, если она добровольная, значит, человек сам обрек себя на страдания... — отказаться от собственной колыбели. По убеждениям — другое дело. Значит, они сильнее тоски. Можно только позавидовать вашему стоицизму.


Она говорит, сними мне красивое видео? Ролик мне сними? Говорю, сниму, я же режиссер. Как же не снять. Будет, говорит, прощальное мое видео в Израиле — я и Израиль, конец романа. И куда ты? Домой. Где у тебя дом? Одесса. Ну ничего, говорю, я не осуждаю, что человек хочет уехать домой, потому что, если он едет домой, значит, он должен ехать. Одесса. Ох — говорю ей и ставлю троеточие. И добавляю зачем-то: я тоже, наверное, вернусь. Она: а у тебя где дом? Я: Москва. И она замолкает. Даже не охает в ответ.

Больнее была только безумная художница, что написывала мне днями и ночами, безответно, безостановочно, мессенджер надрывался, пока я не отключил уведомления. Поток, поток, неостановимый, сколько же нужно сил на такой поток... Но однажды мне говорит: я из Бахмута. Бахмуткой называла город. Бахмуткой. Ласково так, как пса. Нечего мне было ей сказать.

Позже узнал, что у художницы сложная онкология. Операции. Обезболивающие. Сколько в ее безумии ее безумия и сколько медикаментозного?


К Израилю быстро привык, и быстро понял: к чему-то не привыкну никогда. Они, израильтяне, навсегда замкнутый для меня мир, каста, никогда туда не проникнуть. Да и зачем? А надо ли? В жизни и мир местных. И сложно, и не надо, ха-ха.

С лихвой все горести и беды новоприбывшего покрывают приехавшие до тебя — репатрианты, русскоязычные, более чудесных, по-южному пылких, более рвущихся тебе помочь людей я не видел. Как будто помочь другому, новоприехавшему, для них дело чести, вопрос долга, души и сердца. Нечто небывалое, как помогают. Советами, лаской, теплом, деньгами, вещами, посудой, продуктами, да всем — от мебели до кофемашины, которую привезли и поставили у двери квартиры. И мешок капсул в придачу.

Это ли не ловушка? Чем сильнее привыкал я к Израилю и чем лучше меня здесь встречали, и время шло, и я трезвел, тем глубже и отчетливее я понимал, что не останусь здесь. Что уеду.

Да что там, и однажды утром я проснулся, и в моей голове загорелось — «Нет». Вот прямо так, слово «Нет». Как интересно я устроен.


Жизнь не предполагает просьб о прощении, когда речь идет о судьбоно­сных для тебя поступках. Каждый отвечает за свою шкуру сам. Не перед кем извиняться. На то она и твоя, на то и — шкура.

Да и как, какими силами, какими нечеловеческими усилиями нужно обладать, чтобы здесь стать своим, чтобы присвоить то, через что человек прорастает годами, годами. С самого детства. Это как половину жизни прожить мужчиной, а затем заново начинать жить — женщиной.

Сколько здесь тебе нужно десятилетий? А есть ли они у тебя? Тебе не двадцать лет.

Но беда в другом. Не в том, что будет трудно.

Дело в том, что я — не хочу.

Какого черта? Зачем я поехал?

От жадности.

От жадности жить, от жадности бытия, как обычно.


Я как пастор, духовник, езжу и говорю с новыми израильтянами, бывшими жителями России, Украины. Открытие, шок, удивление — некоторые не понимают, зачем и почему уехали. Спрашиваю, отвечают что-то странное, эмоциональное, почти эзотерическое.

Ой, давайте уже признаемся, что мы уехали не от «ужасной России», а в — прекрасный Израиль. Теплый, уютный, домашний, с жарким, как русский июль, октябрем, теплым, как наш апрель, ноябрем, с круглогодичными меняющимися сортами фруктов, с четырьмя урожаями овощей за год, с крепким шекелем, который можно, да, можно — хорошо зарабатывать...

Почему ты уехала?

Ну-у, меня не устраивает, что там происходит...

Нет свободы слова...

Не нравится...

Ой, перестань. Может, ты уехала просто потому, что есть такая возможность, — плеснули немного еврейской крови — как черпачок ледяной воды на камни в русской баньке.

Многие чистокровные еврейки здесь — по внешности и внутреннему складу — простые советские тетки, даже не российские. Советские. Сохранились во всей музейной нетронутости, ага.

А может быть, правда еще страшнее?

Правда о беспричинности, не сильной-то и обоснованности ваших/наших отъездов из России? (Ай, ничего не могу с собой поделать — мне больно, что Россия обескровливается, мне жаль, когда она теряет каждого еврея! Умного, талантливого, а если даже не очень, то как правило — работящего! Как сказал я однажды про уехавшего из России чуть раньше меня и тоже в Израиль единственного сына: как жаль, что он уехал, как хорошо, что он там остался. И это не считая обыкновенной отцовской боли. Я так мечтал наблюдать, как он строит свою славную и большую жизнь со мной в одном городе, да что там — стране.)

А есть и другая правда, зачем уезжают — например, в том, что уехали, оказавшись в простом личном и профессиональном тупике на родине. В тупике, в котором оказываются все люди за сорок... Был тупик, но вместо перезагрузки/запоя/ретрита/курорта — эмиграция/репатриация/смена страны, и судеб — и твоей и всего твоего рода.

Просто в той жизни стало скучно, некуда расти дальше. Во всяком случае, так казалось.


Не хочу никуда, никуда не хочу, не хочу никакого открытого бесконечного мира. Мама, забери меня на ручки, брат, запри меня в комнате, мышка в деревне, затащи меня за печку, домовой, сунь в валенок, затолкай покрепче, буду там рыдать в колючий войлок, чтобы просолился от слез и промок от влажных губ... Буду плакать по своей России, буду плакать про свой Израиль. Буду плакать по своей душе, которой никогда не будет покоя.

Ой, хватит.

Вернись в Москву, сделай уже дома ремонт.

Напиши Аленке, что ждет тебя в другом городе, привези ее и расцелуй в сахарные уста.

Езжай в деревню, поправь то, за что много лет стыдно — сделай забор, поставь, не почини, а новый поставь. Как когда-то построил там туалет, огромный, из нового теса, туалет, которым можно пользоваться сто лет... Ради кого? Кому забор? Сын единственный живет в Берлине. Он твой забор никогда не увидит. Как и в туалет твой никогда не сядет.

А ты вернись и построй забор.

Господи. Ты в Израиле сидишь и жрешь душистый ярко-оранжевый, как индийские наряды, манго и думаешь про забор в далекой заснеженной промозглой России, в глухой деревне в двух часах от ближайшего города, где теплых две недели в году и те проштопаны мухами да пропитаны болотным комарьем!

И куда тебя такого девать?!


Да не путай колючую подлую грусть-тоску эмигрантскую с тоской лютой среднерусской, с металлическим привкусом, серого цвета с золотым подбоем осеннего листа, прохладно-теплой, с подтекающим ручейком желания немедленно выпить ледяной водки, с той тоской, что в России раздают в комплекте с самым завалящим талантом.

Не путай новую тоску со старой тоской. Та как будто была правдивее, знаешь. И она разливалась по телу так, что живешь в ней и будто ее не чувствуешь. Но есть же бактерии, которые выживают в кипящей лаве и на дне Ледовитого океана как-то освоились?..


А здесь почувствовал.

Здесь ты все почувствовал. И страну. И кровь.

И язык чужой.

Так почувствовал, что и свой родной стал лучше понимать.

Звонче внутренний голос зазвучал! Во как!

Так в упор жестко чужую страну увидел, что обернулся — а за спиной твоя родная страна стоит, смотрит простыми прозрачными серо-голубыми глазами и что-то шепчет на русском тебе такое, что понятно и близко, и про самую душу и про самое сердце, хоть и не слышишь и не разбираешь даже слов, но все — понимаешь, все понятнее понятного! Это нормально. Когда слышишь, не разбираешь, но все понимаешь. Так бывает только на родном языке. Так было, когда тебе был от роду годик. И мама тебе говорила, и ты все понимал. Так бывает. Так бывает только там.

И нигде больше.


И знаешь, не обнадеживайся. Если и возможно где-то еще твое счастье на земле, тем более личное, мужское, если есть оно еще на донышке, осталось, то оно может быть только там, в России.

Хорошо, что ты так ни разу и не назвал ее, Россию, как принято в Израиле, «страной исхода». Ни разу. Внутри себя — не оскорбил, ничем.

Если и возможно твое счастье, то здесь.



* * *

Кто ты?

Кто со мной говорит?

С моих же страниц — кто это говорит? Да еще вещает оттуда?

Что это за новое появилось во мне «Я».



* * *

Никто никого не учит правильно жить. Никто не знает, как правильно жить. Как учить? Когда у каждого своя воля, своя жизнь. Так и живут люди кое-как и не понимают, зачем и куда уезжают, навсегда.

Может, они просто чего-то очень важного не могут, не в состоянии понять? Те, кто уезжает. А?

Никто не говорит нам о главных вещах, которые осознаешь только уехав, видишь их уже тут. О том, что главное — это, конечно, язык. Главное и первейшее. И нет никаких границ и паспортного контроля, есть чужой другой иной язык, сквозь который люди прорастали с первых дней жизни, а ты его начинаешь учить хорошо за сорок и — никогда не будешь знать как родной. А значит, никогда уже точно, и ясно, и тонко, и глубоко не сможешь выразить для них, тех, других, всего себя, сложного себя, настоящего.

Человек тонко настроен и сложно сделан, потому и человек — это язык. Не физика, но дух. Не физиология, но любовь. Человек — это любовь и язык. К слову, первого без второго тоже никогда не получится. Можно пялиться долго и сладко на темнокожую юную красавицу, но нужно понимать, что вас разделяют миллионы и миллионы слов, вашей любви (настоящей) никогда не состояться без многих лет сближения с языком, тебе нужно воздействовать на самые тонкие струны, знать самые затейливые словесные нюансы, легкие, интуитивные мгновения звукописи, когда язык почти не язык, а одно движение, половинка звука, обтесанный рекой речи, влажной мышцей языка гладкий камушек, галька, мы все общаемся обмылками слов, ненастоящим языком, мимо слов и между строк — чистым и неповторимым индивидуальным, почти животным — опытом... Чтобы поговорить с этой красавицей однажды о причинах ее легкого недовольства, надо учить язык десять лет. Но только спроси, нужна ли тебе она, эта девушка, такой ценой, да и что она вообще за человек? Какая-то обычная девушка. Зачем тебе?


Родина там, где ты свой. И речь не про пяток друзей, а когда ты миру свой, вот улице напротив, вот дому через дорогу, дереву косому у магазина — свой. Вот этой чертовой погоде, дождю, лужам проклятым.

Когда ты можешь говорить без слов. К черту язык. Это как стоять и смотреть на пейзаж за окном.

Но эту бессловесность понимаешь далеко за пределами границ.

Никто об этом не говорит. Никто не предупреждает.

А потом видишь в местных социальных сетях — пост со стоном:

Я три года в стране и не могу больше здесь, не своя я здесь, никогда своей не буду, не вывожу, не понимаю и не хочу уже понимать...

И страшнее комментарии:

А я 7 лет в стране и кажется, схожу с ума, мне вся эта местная самобытность вот здесь уже... А я 25 лет в стране и никак не привыкну... А я 35 лет в стране, и все мне здесь чужое, и думаю вернуться... А я проклинаю Израиль каждую минуту, и главную ошибку жизни я совершила 35 лет назад, когда уехала сюда, а хуже всего то, что Израиль отнял у меня последнее — у меня нет сил вернуться, нет сил на еще одну эмиграцию обратно...

У меня над ребенком в школе издеваются, а я не могу его защитить, потому что не понимаю их... Этих учителей, детей... Их. Всех их. Чужих этих...

Убежали от режима, а оказались в гребаном Зазеркалье...

Один плюс — убежали.

Эй! Если у тебя это только один плюс, зачем ты поменял свою жизнь на борьбу с ветряной мельницей? Может, тебе не поздно вернуться?

Этот хоть из недавних, а ты... Куда ты вернешься? Кому ты там нужна через 35 лет в чужой стране, тетя? Окстись.

Страшно такое читать. Как у людей поезд жизни ушел.

Как они попали в ловушку и потеряли себя как монетку, на улице, на ходу, доставая салфетку из кармана — выронили монетку, и покатилась, и провалилась в водосток через решетку, и уже не достанешь...



* * *

Вот же ты разворошил гнездо, огненное гнездо. Родины и души.

Думал сейчас, шел по улице — а может быть, люди начинают все эти дикие манипуляции с родиной, когда им нечем заняться. Мысль смешная. Когда у них нет настоящего дела. Тогда они начинают менять родину и много об этом думать и говорить.

Бесконечно много. Вместо того чтобы заняться делом.

И здесь мы снова упираемся в забор.

Забор, который надо все-таки построить.


Кто мы? Уехавшие. Всего лишь сбитые летчики? Разновидность тревожных творческих неудачников. Так мы — везде такие!

Сбитые летчики. Возможно, нужно просто сказать себе правду. Мы уехали потому, что там что-то не задалось.

Так вот что я вам скажу.

Здесь (там) ничего не получится тем более.


Ой ли?

Никто не отменял ни сумасбродства, ни риска.

Езжай беги твори пиши гуляй умирай на все четыре стороны.

Настоящих буйных мало!



* * *

Боль всегда честнее радости, потому что радость лжива, она природна, она апеллирует к зверю. Боль неорганична, не природна (мы созданы, чтобы испытывать не боль, а удовольствие), а потому она апеллирует к чести, к высшему, человеческому, приобретенному, идущему от культурного, наносного, не от животного. Боль честнее радости и надежнее. Обратимся же к боли и страданию.

В Омске работает большой и насыщенный экспонатами музей Достоевского, там, где он сидел в остроге, где его мучили, истязали, когда он еще не был известным.

Великолепный музей. Там веришь всему. Вот только ни единого подлинного экспоната в этом музее нет и никогда не было.

Достоевский никогда не приезжал туда после.

Но музей помнит и хранит память о своем узнике, будто из алчности, из мстительной памяти, будто еще рассчитывает однажды снова получить туда своего знаменитого сидельца.

Острог подарил ему воспетое им на весь мир страдание. Высокое страдание. Достойное. Достоевское.

Весь мир через Достоевского мучает наш Омский острог. Музей хранит эту власть. И, кажется, преумножает.



* * *

Человек не живет фантазиями и теориями. Не предположениями о своей жизни он жив. Хотя баловаться ими, мечтами да грезами, он горазд. Человек живет своей простой ежедневной посконной бытовой жизнью, в которой все привычно, все наглядно и притерто, одно к другому. Кинотеатр, магазин, второй магазин, тропинка и кофеек за углом у знакомого щекастого парня, который только открыл кофейню. Парковка. Любимый ресторан. Знакомый врач. И дача, куда ездишь на машине. Все притерто друг к другу. Как рука руку моет, трет. Бытовое, близкое, ежедневное, вся жизнь — это не далекие вселенные, а — домашние штаны. Чувство сытости после завтрака. Зонтик не забыть на улицу. Зайти за любимым творожным сочнем. Соснуть после обеда. Руки размять под горячей водой. Не хотеть спать, пытаясь ухватить побольше вечерного домашнего уютного безвременья. Вот в чем соль жизни. Вот чем мы заняты с утра до вечера. Умывальник, завтрак, магазин, парковка, работа и коллеги на работе, как родные уже, хотя даже не друзья. Вот она, жизнь, ежедневная рутина, серая и повседневная, пахучая и банальная, не исключающая парений духа и подвигов и великих дел, конечно, причем, вполне конкретных и ежедневных, и вот она, жизнь, а не твои мечты об Америке.

Хотя... если ты на родине чего-то не достиг, можно попробовать сменить если не рыбок, то аквариум. И получить те же прозрачные стенки.


Хватит, хватит думать об этом.

Надоело.

Как пишут мне в соцсетях токсичные подписчицы: возвращайся.

Одно слово — а как много значит. Надо же. Еще есть такие слова. Веские. А это ведь родина — и наполняет это слово. Как сердце кровью тело. Наше значение. Нас наполняет. Невидимой силой.

Спасибо.

Отвечаю: хорошо, собираю вещи.


Иначе я просто сдохну от счастья на этих жарких улицах!

Родина выжжет меня изнутри.

Мое пылающее огненное гнездо.



* * *

Тебе не кажется вообще странным, диким, что люди переезжают, уезжают, здесь учат иврит, говорят на нем? Не кажется? Русские девушки. Казалось бы. И говорят на каком-то иноземном картаво-шипящем наречии, говорят — будто шашлык жарят, ни звуком шершавым не похожем на голосисто-рубленную родную речь, ее плавность и резкость. Наблюдать это даже страшно. Инородность зарождается в этих девушках. Есть что-то в них от фантастических ужастиков, знаешь. Хотя и есть в этом искажении некий шарм, согласен.

Впрочем, самое смешное, что даже знание языка не спасает. Нас. Обреченных вечно бултыхаться в русском гетто. Русской улице, песочнице, пузыре, тут много этому названий...

Плавать в пузыре среди подмастерьев разного калибра. Я ухаживаю за стариками, ты чистишь мазганы (кондиционеры), он бариста, она делает украшения — здесь кто только их не делает! Вот и вся русская улица. Гениев тут немного. Им простор нужен, роковая экзистенциальная бесконечность русского поля экспериментов... Мы никогда здесь не полетим в космос. А в России ты полетишь. Израиль маленький. Но твоя страна здесь еще меньше, она внутри Израиля, и из нее в большой Израиль можно никогда не выбраться.

Маленькая страна внутри маленькой страны — еще меньше страна!


Здесь столько разговоров об этом. Среди тех, кто уже здесь пожил и все понял. Между русскими — только об этом и треск. Мы как будто толпимся у двери. На которой написано на иврите, вот только не разобрать — что.

Иногда мне кажется, что многочисленные мои знакомые и друзья, уезжающие в другие страны, по всему миру, да и сын мой — отдельное горе и радость — так вот, они семена, они просто семена. Сами они уже деревья, когда покидают страну, сами они пойдут на дрова, не в рост, к свету, но они удобрят и засеют новые поля, и вот уже их всходы — начнут жить. Там. Они жертвенный материал, переносчики спор. Только это им и остается. Эмигрантам моим дорогим.



* * *

Нет.

Нет и нет.

Это не твоя вода.

Это навсегда густой кисель, застывшее стекло.


Тонкими щупальцами цепляемся мы о стены. Тонкими щупальцами живем.

После того, как прошла моя эйфория — грянуло ощущение ужаса, что не работают мои сенсоры. Забиты, отключены, я мечусь как в бетонном мешке... Мы словно ежики с мягкими иголками, на нашей коже сенсоры, которые слушают, слышат, осязают. Разговорчик на остановке, звук радио в кафе, перепалка у кофейни, объявление об изменении расписания, все это нанизывается на ощущение страны, момента, времени. Тебя в нем.

Человек животное высшее, эмоциональное. Черт его побери!


Самое грустное, что я видел здесь, — русский человек, который забыл родной язык. Такие страшилки я помню из детства, из фильмов про русских солдат, захваченных и проживших десятилетия в афганском плену. Принявших ислам. У меня у ребенка это в голове не укладывалось!

Через десять лет человек забывает половину слов, через тридцать лет язык вымывает целыми конструкциями, через сорок человек говорит как ребенок. Зачастую остается один русский мат.

Первыми сбегают интонации, самая легкая молодика гибнет как нежный цветок буквально в первые годы.

А их дети говорят на русском, но не умеют писать.

Как крестьяне в ХIХ веке. Говорят, а писать не могут.


Стать человеком другой национальности возможно? Человеческое вещество пластичное. Тягучее, способное прорасти насквозь даже камень. Как тело ребенка. Со временем ты можешь стать израильтянином. Превратиться в любое существо. Оставить страну и память. Вымыть из себя одного человека, заместить другим. Так получается? Или до конца переродиться не выйдет? Или это возможно только если тебя сюда привезли в пять лет...

Наверное, то же самое происходит с человеком в тюрьме за долгий срок. Полное перерождение, разборка и сборка заново. Но, говорят, зека всегда определишь. Тюрьма селится в тебе навсегда. Каким бы культурным и образованным ты ни был.



* * *

Все русское — родное.

А здесь все — наоборот.

Даже погода, очень тепло, жара в октябре, когда там уже все в куртках. Тепло, и за три месяца один дождь. Правда. Как это возможно? Живешь как растение в теплице, как в колбе живешь, всегда жарко, никаких дождей.

Как будто ничего не меняется там, на небе.

Не зря в таком климате придумали бога.

Он сидит там как кот, на небесах, и круглый год источает тепло.

Вечный немигающий глаз теплой погоды висит над тобой.

Погода как застывший огонь на ковре в комнате у Буратино.

Можно всю жизнь прожить в шортах, кроксах и футболке. Теперь понятно, почему за эту землю веками сражаются. Сражаются насмерть. Я приехал сюда сразу после войны с Ираном. И пока тишина и ни одной бомбежки. Но прошло три месяца, и вот уже обещают новую войну... с Ливаном. А потом и снова с Ираном. Который сидит и готовит для нас ядерные бомбы. Весело!

Нет, зимой в Израиле заряжают дожди. И они такие же тупо-настойчиво постоянные и неугомонные, как жара. Такой характер. Зарядили и долбят, пока не насытятся. Что уж там делает бог на облачке в эти моменты — не знаю. Ходит в душ?

В русской же погоде столько импульсивной страсти, метаний, вспышек, перемен, смены цветов, стихий — водных, ветряных, снежных! Русскую погоду смотришь в окно как захватывающий триллер, сериал. Каждый день новый поворот. Испытываешь на собственной шкуре, в прямом смысле. Потому, наверное, мы такие непредсказуемые, бешеные.


Все русское — родное.

А начнешь терять — сам утечешь сквозь пальцы.

И душа у тебя утечет, отсохнет. Вот такой страх есть.


В конце концов, возвращайся туда, где могила мамы.

Она, конечно, уже ни в чем не упрекнет.

Но это не повод не слышать ее голос.



* * *

А еще кажется, что чем дальше, тем будет труднее. В старости родины захочется больше, ее потеря будет ощущаться горше.

В старости тело теряет, да дух набирает.

Вот дух и будет жаждать, а тело не будет мочь.

Вот тогда и вдвойне взвоешь.



* * *

Да ведь простая мысль про необходимость родины, простая. Только никто про нее не говорит (нормальным языком, не языком плаката). Дело не в деньгах, свободе (даже) или социальном устройстве. Не оскудевая и не деградируя всеми сенсорами души и сердца, ты не можешь без окружающей жизни, без материала и материи жизни, без подпитки, на твоем языке, в твоей среде и контексте, где зародилась твоя жизнь и личность, без твоей родовой реальности. Рано или поздно голод истощит твои мышцы, и без родного языка и наблюдений за жизнью обмелеет твой взгляд, а там и душа, и кровь перестанет полноводно струиться по венам.

Вот почему засыхает человек на чужбине — его отключают от жизни, от ее аппарата естественного дыхания. И почему тетка, переехавшая в Израиль тридцать пять лет назад, не только помнит Москву и Россию 90-х и думает, что там до сих пор на центральных улицах разноцветные с блестками да с узорами «под леопардика» шмотки висят с картонными ценниками, почему эта тетка и сама одевается как в 90-е... вот загадка! Она-то почему там застряла, в историческом времени, которое Москва забыла в котором уже поколении, а тетка наша, типичная, израильская, все так же, как в 90-е, красится, чешется, шмотки носит те же, будто берет их с вечного Черкизона! Потому что то время для нее — время обрыва пуповины. Последние глотки живительного материнского вещества. А к новой пуповине прирасти не удалось. Хоть сто новых языков выучи.

Значит, есть какой-то другой секрет в фатальности этого обрыва, о котором никто не рассказывает. Да рассказывают, и пишут, наверное, где-то. Только нам читать некогда. Все мы беспризорники. Одна у нас родня и гнездо — наше время, эпоха, которые мы, как правило, ненавидим, как иные дети винят во всем родную мать, но из рук которых и кормимся. Не родина, а время... Или время и есть родина? Твои нулевые. Твои десятые. Твои проклятые всем миром двадцатые.

Так и я остановлюсь здесь, а Москва убежит своей снежной равнодушной поземкой по черному промерзшему асфальту вперед навсегда, оставшись моей только в моих фантазиях. А ты останешься на вечной сковородке вечно чужого солнца. Обманчиво теплого, ласкового. Шкворчать чужим языком...



* * *

Все приглашают — езжу. Ты должен полюбить эту страну. Должен. Доказать, что ее нужно любить, что иначе никак.

Израиль сплочен как кулак со вдавленными костяшками. До скрипа. И это при том, что приехавшие в девяностые терпеть не могут приехавших в 2022-м, и наоборот. А приехавшие тогда неуспешные ненавидят приехавших сейчас успешных так, как они не ненавидят даже палестинцев. Хотя, это вряд ли возможно. Но наверное... евреи выстрадали это право, имеют право. Жаль, что это право на ненависть.

Все едины, сплочены. Страшно от этой сплоченности. От желания воевать, добивать. Все желающие отомстить, убить, наказать, решить силой — одинаковы во всех странах. Какой бы крамольной ни была эта мысль.

В Израиле ощущение, что ты на островке, да нет — на утлой деревянной доске, затерянной в океане враждебных народов. Доска под тобой только знай покачивается на волнах сирен о новых и новых ракетах, летящих на города...

Сплочены так, что кажется, тебя душат. И никакой свободы.

Целая страна сбита так, как в России не бывает сплочена, кажется, даже семья. Мы в России разреженные, как наши земли. Чуть поодаль друг от друга. Немножко через дорогу, через поле, через сотню-другую километров... Что делать, это тоже в национальном коде, видимо — ибо нужно расползаться и держать территории, чтобы не развалились и не оттяпали на границах враги. Такая уж психология. А лучше поедем, сами оттяпаем что-нибудь у соседних племен... У России нет границ. У Израиля они вдавлены будто железные веревки в тело. Я их здесь, и границы, и соседей, чувствую давлением в затылке.

Здесь, в Израиле, все — кулак. Который молот. Которым молотят по соседям.

Все и всё — кулак. И от этого тошно. От сжатого кулака. От таких кулаков и случаются войны. Не заканчиваются, а — продолжаются.

И восточные зверства. Запредельное насилие. Фантастическое. Со смесью в пытках всех самых жутких вещей, на которые способна самая больная фантазия. Дети в духовке, выстрелы в гениталии и ампутация во время изнасилования во время налета палестинцев... Изнасилование ножом в израильской тюрьме уже палестинского узника. И уже непонятно, что придумано, а где факты. Как будто соревнование в жути. Выдумка выдумкой, но — вижу в ленте в соцсети, как над роликом вальяжно глумится раввин, духовное лицо — а в ролике мать рыдает и обнимает труп убитого в Газе ребенка... Или это тоже фейк? Видео фейк? Возможно, их миру из Газы показали немало. Но пост и довольный публикующий трупы израильский раввин неподдельны...

Зачем они это постят и сочиняют? Или не сочиняют. С обеих сторон.

Затем, что надо сжимать кулак еще сильнее.

И надо воевать, воевать, воевать.

Но меня тошнит. Тошнит по-настоящему, не как в кино.



* * *

И как здесь стать своим?

Вот, моя новая знакомая. В Израиле тридцать лет, в совершенстве знает иврит, легко и играючи болтает с первым встречным израильтянином в лифте, на пляже, с местными, с аборигенами, легко переключаясь на русский, со мной, и обратно...

Ходили, купались. Но смотрю на нее, ее лицо, глаза, ноги ее, на жизнь ее смотрю, квартиру, ее мысли слышу, голос, вот это ее «я уже тридцать лет здесь, и мне все нравится», они все почему-то очень точно помнят и называют количество лет, 25, 30, 33, и все оценивают, говорят, как им, будто не живут, а это все еще процесс, путешествие, то есть отслаивается — не стало своим? — и я вижу, что она, конечно, здесь и не здесь, а вырезана по силуэту и наклеена на Израиль как на глянцевую страницу цветного журнала, и как будто в какие-то моменты в глазах появляется стереоэффект...

Обычная русская тетка, не слилась, не вросла, возьми ее, отвези сейчас обратно (куда? Россия, Украина — туда), и через неделю никто не поверит, что она знала иврит, как будто вышла на тридцать лет дойти до магазина и вернулась обратно. Плюхнула на стол буханку хлеба в пакете. Непостижимо.

Уже ночью сидим в ресторане. Спрашивает, просто, не пытливо, чувствуя мою меланхолию, тонкую грусть:

— Ну а что тебе в Израиле не нравится?

(И подтекстом звучит, или кажется мне — «в стране, так обласкавшей тебя»).

Отвечаю не задумываясь, на противоходе, вообще не на этот вопрос, на другой, который мне не задавал никто, кроме меня самого — и я сам, и все во мне внутри — бьет этим вопросом в набат.

Но отвечаю просто и тихо:

— Да понимаешь, здесь все — чужое.

И она... до странности, не отвечает по обыкновению быстро.

Вообще не отвечает. Сидит и молчит. И даже не курит.

Это какое-то очень несвойственное ей поведение!

Да и мне кажется, что я — сказал уже все. Слишком много сказал.



* * *

И вот в итоге и получилось, что цветочек при пересадке погиб, не выжил, оказался неспособен врасти в новую землю. А как восторгался! Как пел! Эх...

Чувствует, говорит, себя осьминогом с обрубленными щупальцами, валяется на дороге без своей воды.

Это морально оказалось тяжело — не иметь опоры в пространстве. Это невозможно объяснить. Но здесь он как будто без сил. Без мощи своей. И куда все делось?

Как будто энергию не дают стены, не заряжают. Как будто оборваны нити, которые идут из груди... и по всей округе!

Это пройдет — мне говорят. А я не хочу, чтобы прошло. Я знаю, что человек ко всему привыкает. Но я не хочу привыкать.

А еще страшно, что нити те самые отомрут. Не пройдет, отомрет. А нового себя здесь вырастить далеко не у всех получается. Все старым из-под нового лоска разит. Размокшая древесина под плотной лаковой краской. Я это не раз видел.

Не выдержал цветочек пересадки, не выдержит.

Здесь ты сталкиваешься с вещами, о которых даже и предположить не мог, что они существуют. И вдруг отслоилось, заболело.

А я и не знал, что у меня такой орган есть.



* * *

Излишний моральный груз эмиграции. Теперь таскай черный сочащийся мешок чужой страны на изломанной спине.

Жестокое отсутствие необходимого. Пытка. Ради чего?

Нет уж, если уезжать — то быть гонимым и отвергнутым. Стать жертвой. Стать изгнанником. Благородно нести свое бремя и травму. Гордо. Не имея возможности вернуться.


А где хорошо жить?

Где хорошо мне будет?

Сегодня, в горячих мыслях о том, что я поскорее хочу отсюда уехать, вдруг кольнуло — я вдруг как будто почувствовал свою будущую грусть, грядущую. В промозглой серой Москве с надоевшими дождями — будущую тянущую тоску по солнечному пахучему Израилю, маленькому, домашнему, как тапок, красивому восточному псу, сидящему и улыбающемуся в пыли. Предвижу свою тоску. Из ненавистного здесь и сейчас — в вечнозеленую ласковую мечту!

Но — чужое. Некуда ему деться.


Гармония жизни и ее соуса — воспоминаний — всегда приходила ко мне позже, запекалась со временем. Застывала долго. Кажется, я никогда не был счастлив сегодня, сейчас, когда живу. Полный тревог, опасений, раздерганный предчувствием дисгармонии завтрашнего дня.

Зато потом я вдруг понимаю, как был тогда, там — счастлив! И прошлое, безвозвратно канувшее, торчит из памяти идеалом гармонии меня и мира! Наверное, так. Ну, пусть будет так.



* * *

Ночью проснулся от мысли-кошмара, будто увидел у кровати самого Дьявола во плоти. Да, да, он и есть!

А знаешь, что произошло? И всего-то.

Ты просто бросил свой крест в пыль на дороге и ушел. Убежал. Не от себя. От креста.

Это преступление. Против того, чтобы нести свой крест.

Вернись, подними и неси!

Как легко ты сдался.

Как легко не выдержал!

Грош тебе цена после такого бегства.


Со мной говорит демон?

Нет, ну какой демон, ты же на Святой Земле. Просто признайся, что ты немного струсил, ага?

Наверное, ты прав. Я просто устал. Мне было тяжело в последние годы. Очень тяжело. Унизительно и страшно. Я был в тупике. Мне кажется, мир перестал меня слышать.

Там я был в тупике, как в каменном сарае без дверей, я кричу, а меня не слышат, но здесь я ползу в пыльном мешке на голове по какой-то трубе под землей, понимаешь?


А мир просто такой же трудный, как и всегда. Туговатый на ухо. А ты испугался и сбежал туда, где ты разговор с миром не наладишь вообще никогда...

Ты прав, но очень жестоко — это осознавать.

Когда ты научишься терпеть боль?

Как много ты потерял из-за своей тонкокожести.

Возвращайся.

Крест ждет тебя, валяется в пыли.

Никто, кроме тебя, его не поднимет.


Не сдавайся. Об одном я прошу тебя — не сдавайся.



* * *

Главное преимущество Израиля перед Россией — возможность в ноябре сидеть на улице за столиком у кафе, пить кофе, дышать свежим средиземноморским воздухом, купаясь в теплоте дня, упиваясь южной негой и телесной свободой. Когда в России уже хлыстами хлещут дожди и холод злорадно щиплет за поясницу под курткой.

А тут сидишь, наслаждаешься уютом окружающего мира.

И это лучшее ощущение на свете.

Но, конечно, для переезда этого мало. И уж тем более чтобы сменить свою идентичность, обернуться другим человеком, другой судьбой и составом крови.

Этого мало, мало, смешной ты мой человечек.



* * *

Жизнь с изъяном. Жизнь без ноги. Жить без ноги можно. Быть счастливым без ноги — еще как! Но все равно это жизнь без ноги. И даже — не просто жизнь уже, а — жизнь без ноги. Навечно.

Сидит передо мной женщина, успешная, всем довольная, всю жизнь в Израиле проработала бухгалтером, заработала на машину, на дом хороший, пенсию сытную, да еще остается... Говорит, я, мол, уехала молодой, двадцать с небольшим лет мне было (то есть все еще было впереди), и вот я в стране тридцать лет, а все равно думаю на русском, мыслю как русская, мои дети на русском не говорят, а я на нем... Все равно скучаю. Тоскую. Вот сколько живу. Только обратной дороги уже нет.


А на днях мне пришло сообщение в мессенджер.

Мне здесь много чего приходит, часто пишут. Но тут прочел мгновенно — и как током ударило. От бесхитростно-точной правды. Какой-то, знаете, простонародной даже, а потому работающей как ружейный выстрел с близкого расстояния.

Приведу, как есть:

Арсений, добрый вечер! Ваши посты прямо по сердцу режут. В 46 лет очень трудно адаптироваться к новой стране, ментальности, людям... Тем более, что вы здесь одиноки... Мой совет на опыте 25 лет в Израиле: если есть возможность вернуться: возвращайтесь. Не примите вы эту страну... Для этого нужно лет 10–15, а у вас их можно сказать нет... Тоска будет все время, но имейте в виду, по прошествии этих лет там вы будете чужим... Вот такой вот диссонанс. В таком зрелом возрасте нужно уже наслаждаться жизнью, людьми знакомыми, домом, страной и всем, с чем связана душа...

Я обомлел.

Как будто мама мне написала.

И внизу приписка:

P.S. Меня до сих пор рвет на части, но понимаю, что там я уже не своя... И все, что там теперь есть: не моё... Я как бы между небом и землей...

Меня будто электрической рукавицей схватили за затылок.

И сердце ударило два раза подряд, как споткнулось.

Человек — предупредил.

Об опасности.

О — ЛОВУШКЕ.

Ловушка судьбы, ментальная ловушка, капкан, как ни назови. Капкан из времени и страны, капкан из нас — ведь мы растем вместе со временем и можем отрезать себя от своей страны. И как потом вернуться? Куда?

Ты уезжаешь, летишь бабочкой на огонек Свободы и Большого мира, и тебе поначалу трудно, затем очень трудно, но ты постепенно втягиваешься, привыкаешь (о, эта подлая способность ко всему привыкать!), с чем-то смиряешься, но все думаешь, что сможешь всегда вернуться, сегодня, завтра, через пару лет, как заработаешь, да легко... Но время идет, лента движется, время идет не только здесь, у тебя, самое страшное, что оно идет — там. И едва ли не быстрее. И там оно идет — без тебя. И вот ты уже тут втянулся, не заметив, как твоя временность здесь стала привычной, постоянной, и вдруг однажды ты видишь, что возвращаться некуда, там — давно от тебя убежало, то — давно проросло сквозь толщу времени, смыслов и людей — без тебя. Твой мир уехал как школьный автобус, пока ты здесь терпел чужбину и каждый год надеялся вернуться, вот только еще тут это и это попробовать, еще немного подзаработать, погреться на солнышке... А потом оказывается, что так не бывает. И надо платить по счетам. И девушка, которую ты оставил, не будет ждать и выйдет замуж.

Ловушка в два хода. Как у нерадивых хирургов в животах пациентов зарастают ватные тампоны. И ты оказываешься нигде. В чужом животе. И здесь тебе тоскливо. И там уже все чужое. Вечный раскол души надвое, вечно склеенная чашка по кривому шву... А теперь... Ну, разве что терпеть, разве что — савланут. На иврите — «терпение». Ненавижу это слово! Савланут савланутом. Но твое терпение копит капля за каплей твое несчастье, твое вечное горе! В этом правда терпения.

Однако что остается? Самообман? Вечное страдание? Тренировка крепо­сти духа? Как примирять раздвоенность с самим собой...

Подруга вторит, говорит: Потому и тетки на Брайтоне и старички — до сих пор в совке живут. А совка уже нет нигде на свете, только там, в капсуле времени.

Только они в совке не потому живут, что они глупые и примитивные. Нет. Потому что им совок — родной! Им нравится там! Их душа там жива, жива навсегда, это ее огненное гнездо!

Страшно, страшно стало.

Уедешь и не вернешься. И будешь нигде.

Как же человек все-таки связан с местом, где вырос.

Невидимыми канатами.

Ох, хватит.

Подергал душу, как репку, за ботву. Раскачал корень так, что взвыл от боли. Не выдрал до конца, не оборвал корни. Да и как оборвешь.


Самая страшная ошибка, которую ты можешь сделать в жизни, — это не понять, что самое главное. Что важнее всего.

Так работают режиссеры. Точность спасает роли, фильмы.

Очень не хочется сделать такую ошибку. И вовремя понять, что для тебя самое главное.



* * *

— Слушай, ну а вообще клево здесь... Ноябрь, а тепло, да и люди, и море, а какие здесь фрукты...

— Да ничего не скажешь. Очень! Хорошая страна, да только не твоя.

— И с этим тоже надо будет однажды смириться.

— А что мешало тебе смириться со своей?

— Ох. И не говори.

— Медово здесь, жарко, мягко, ласково, всегда тепло и медово, и мангово... И возвращаться не хочется. Но там осталась вся твоя жизнь. Пропадет, пропадет же... Пропадет с концами.


Да-а. Эмиграция — это смерть. Эмиграция — это смерть.

Всегда.


Израиль, октябрь – ноябрь – декабрь, 2025 г.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru