|
Об авторе | Елена Долгопят — постоянный автор журнала, удостоенный ордена «Знамени». Предыдущая публикация — «Другой человек» (№ 2 за 2025 год).
Елена Долгопят
Завтра все случится
рассказы о прошлом и будущем
Говорят, что прошлого не существует (уже прошло).
И будущего не существует (только воображаемое).
Но ведь и настоящего не существует.
Настоящее — перо Жар-птицы,
ухватишься за него и сгоришь.
Последняя электричка
В самой поздней, самой опасной электричке во втором вагоне от хвоста ехала девочка Таня и читала толстую книгу по математике. Читала, выписывала в блокнот определения, доказательства теорем, решала предложенные в конце глав задачи. Готовилась к первой своей сессии. Год был тысяча девятьсот восемьдесят второй.
На станции Тайнинская вошел высокий статный мужчина, весь заснеженный. В тамбуре он отряхнулся от снега и только после этого вступил в вагон и почувствовал тепло. Да, топили жарко.
Мужчина направился по проходу, выбирая себе место. А мест имелось предостаточно, можно было прекрасно устроиться одному в отделении, но мужчина уселся прямо напротив Тани. При этом вежливо спросил:
— Простите, вы не против?
Таня взглянула не него и так же вежливо ответила:
— Пожалуйста.
Мужчина не вызвал у нее ни малейшего, скажем так, сомнения. Лицо у него было правильное, приятное, гладко выбритое, румяное с мороза. Он снял ушанку, положил на сиденье и принялся следить за Таниной ручкой, точнее, за теми словами и знаками, которые ручка выводила. Видел он их со своего места вверх ногами. Наблюдал и улыбался, но не широко, а слегка; таинственно, как Джоконда. Наблюдал, наблюдал и произнес:
— Простите. Могу ли я вмешаться в ваше решение? Да? Спасибо. Выбранный вами путь ведет в тупик. Позволите объяснить?
Таня позволила, и незнакомец доходчиво растолковал ей ошибочность пути, подсказал верную, так выразимся, траекторию движения, напомнил нужную формулу, и, следуя его волшебным подсказкам, Таня добралась до искомого решения.
Незнакомец спросил, где Таня учится (в педагогическом), на каком факультете (физико-математический). Узнал ее имя, назвал свое (Александр). Голос у него был низкий, многие женщины такие голоса любят, Таня оказалась из их числа. Ей, конечно, тоже захотелось узнать, кто он, кем работает и где, да и многое другое, включая возраст и семейное положение. Умеющий таинственно улыбаться Александр сказал, что работает в секретном НИИ, окончил МГУ, защитил диссертацию, пишет докторскую. Лет ему было всего ничего — тридцать, хотя, конечно, Тане казалось, что это возраст серьезный, начало увядания. Но Александр увядать не собирался. Про секретные свои занятия в научно-исследовательском институте он (вероятно, не имея на то права) сказал, что они касаются связи, уверял, что лет через десять телефоны станут переносными, карманными, а лет через двести и вовсе перестанут быть нужны.
— Но до этого мы не доживем.
(Как же он ошибался — заметим в скобках.)
В разговоре выяснилось, что выходить им на одной станции (сорок километров от Москвы, час пути на электричке), идти в одну сторону.
Александр оставил свою шапку и отправился в тамбур курить. Таня принялась читать следующую главу, но сосредоточиться не могла; посмотрела на шапку, наклонилась и зачем-то дотронулась до нее. И тут же отстранилась. Ей почудилось, что шапка — живая часть Александра; значит, он сейчас — через шапку — почувствовал Танино прикосновение.
Машинист объявил следующую станцию. Александр не возвращался. Таня спрятала в сумку книгу, блокнот, ручку. Поднялась. Сумку закинула на плечо. Подумала и решилась — захватила с собой шапку. В полутемном тамбуре увидела стоящего с сигаретой Александра. В тусклом свете его лицо казалось бескровным. Поезд приближался к станции.
Они вышли на занесенную снегом платформу.
Александр шагал осторожно, стараясь не зачерпнуть ботинками снег, но снег все-таки попадал, Александр наклонялся, выскребал его из ботинок (из промежутка между ногой и задником), но снег проваливался внутрь, таял, холодил. Таня терпеливо ждала Александра, он обещал проводить ее до самого дома, и ей хотелось, чтобы он ее проводил и чтобы это провожание длилось подольше, а снег ее не беспокоил, она была в сапогах с высоким голенищем, поверх узких джинсов.
Дорога им предстояла такая: платформа, ступени, наземный переход (на той стороне остановка, по позднему времени безлюдная), аллея (по бокам старые липы; ах, как любила Таня сладкий запах липового цвета), двор, гаражи, еще один двор, а поперек этого двора — цель пути — новенькая башня, двенадцать этажей.
По дороге Таня выспрашивала Александра, как это так может быть, что в будущем и телефоны не понадобятся. Тем более карманные, которые можно носить с собой (как обещал Александр), звонить откуда угодно и кому угодно (хотя бы из той же электрички домой маме: не волнуйся, уже еду, скоро буду). Вот это, действительно, фантастика, ничего лучше и придумать нельзя.
— Забросим телефоны и вновь перейдем на письма и телеграммы?
— Письма и телеграммы бессмертны, но дело не в них, дело в нас, в наших способностях, о которых мы знать не хотим. Мы сами по себе уникальные живые приборы связи. Мыслящие. Хотя бы время от времени. Вот, к примеру, я. Когда сдавал вступительную математику, письменную, чувствовал, что вот сейчас, сей миг, проверяют и довольны мной. Ошибок нет, решение нестандартное. Я никого не знал из проверяющих, я был от них далеко, но я чувствовал, что происходит что-то очень хорошее. Сладкую радость. А иногда чувствуешь тревогу.
— Да, — согласилась Таня, — у меня была тревога, когда Юрка, это мой младший брат, провалился под лед, хорошо, что один взрослый подполз, ремень с себя забросил, Юрка за ремень схватился и выполз. А я сидела в школе. И такая на меня нашла чернота, ничего не слышала вокруг, ничего не видела, хорошо, что не вызвали, это химия была, я по ней так себе. А потом ничего, отпустило.
(Заметим в скобках, что Танюшина мама ни малейшей тревоги за дочь в этот поздний час не чувствовала, выходит, не все люди вполне обладают свойством, так сказать, связи. С людьми, событиями или, может быть, чем-то еще. Или не желают слышать тревожных сигналов. Или же их эфир замусорен: телепередачами, сплетнями с соседкой, чтением шпионского романа, мыслями о предстоящем ремонте, да мало ли.)
Александр тем временем продолжал:
— В будущем люди преобразятся. До них дойдет наконец, что не только с помощью приборов можно видеть свет дальней звезды, но и собственными, преображенными глазами. И слышать собеседника за тысячу километров тоже можно непосредственно, безо всяких телефонных трубок. Не ушами, а чем-то в нашей голове. Чем-то, что, несомненно, у нас у каждого имеется, хотя и в зачаточном состоянии. Люди разовьют свои способности и станут как боги.
Это «как боги» Тане очень запомнилось.
За разговором добрались до Таниного подъезда.
— А вы знаете, что и я здесь живу, — весело сказал Александр.
— Не может быть.
— Может. Это называется — судьба. Вы на каком этаже?
— На восьмом.
— А я на двенадцатом.
— Я вас никогда прежде не видела.
— И я вас никогда прежде не видел.
(Вероятно, вы уже догадались, что Александр не жил на двенадцатом этаже. И ни на каком другом этаже этого большого дома он не жил. Врал вдохновенно.)
— Прошу, — воскликнул Александр. И отворил перед Таней дверь.
Вошел за ней в подъезд. Постучал ногами в пол, чтобы сбить снег. Тане понравилась эта его аккуратность. Чувствовала ли она тревогу? Да, может быть, как-то подспудно. Но тревогу заглушал интерес к Александру.
Александр нажал на кнопку вызова лифта. Кнопка засветилась красным светом. Лифт спустился, отворил двери.
Маленькая кабина, тесная. Они вошли в нее. Александр нажал на восьмой этаж, лифт начал подниматься, Александр нажал кнопку «стоп». Таня не беспокоилась. Она думала, что сейчас он ее поцелует, ждала этого.
Он положил руки ей на плечи, приблизил свое лицо к ее лицу. Почти вплотную. Прошептал:
— А с мертвыми у меня связь прочнее, чем с живыми. Мертвые со мной говорят, стоит лишь пожелать.
Он сжал ей горло. Всем большим телом навалился на нее. Таня захрипела. Поняла: всё, конец.
В тот же миг ей светло стало, просторно, — какие-то люди оторвали руки Александра от ее горла. Какие-то прекрасные, удивительные, совершенные люди. Может быть, ангелы?
Кто бы мог подумать. Она умерла, и она осталась жива. Умерла там, в своем времени. А воскресла где?
Ей объяснили, что в будущем. В том далеком (недостижимом) будущем, о котором и рассказывал ей убийца. Который тоже воскрес вместе с ней. Хотя умер (если верить объяснениям существ, которых Таня прозвала ангелами) значительно позже Тани. Прожил долгую жизнь, стал известным ученым, оставаясь при этом убийцей. Но ни разу ни на секунду не попал под подозрение. Так уж ему повезло. Но воскрес он не почтенным ученым старцем, а Таниным душителем тридцати неполных лет. Так что как бы и не жил дальше.
Как это так может быть, Таня не понимала.
Попробуем рассказать, что и как стало с нашими героями дальше.
В первую очередь обратимся к Таниному дневнику. Ангелы попросили Таню его вести. Просьбу она исполнила, но записи вела нерегулярно, даты не ставила. Как будто твердо решила, что времени больше нет. Но писала она не в пустоту; обращалась к своей лучшей подруге Клаве. Из две тысячи двести двадцать пятого в тысяча девятьсот восемьдесят второй год. Так что это были скорее письма, чем дневник.
Итак:
Запись 1
Скучаю я здесь одна. Все ко мне добры, но где они и где я. Вернее, кто они и кто я.
Если у тебя нет способностей, то, сколько ни парься, чемпионом мира не станешь; ни по шахматам, ни по бегу, ни по чему. И связи с другими людьми у тебя не будет, если способности близки к нулю. Это ведь надо уметь — настроиться на нужного человека или на нужное событие, неважно, где и когда оно происходит, происходило или произойдет. Это как зрение. Хоть из штанов выпрыгни, не сможешь видеть в инфракрасном излучении. Только с помощью приборов.
Люди, которых я приняла за ангелов, давно перестали быть тем, кем их задумал бог. Или эволюция. Хотя нет. С эволюцией как раз все в порядке. Человек сам себя преобразует, вмешивается в свою природу, делает себя всевидящим и всеслышащим. Развивается.
Не представляю, как они видят (жутко подробно, четко), их мир совсем другой, чем мой, я за ними не поспеваю, я для них вроде бедного ребенка-инвалида, которого все жалеют. Они чуткие. Во всех смыслах. Я для них прозрачна. Они для меня непроницаемы. Мне от этого дурно.
Запись 2
Мне только с одним человеком здесь нормально, с моим убийцей.
Да, Клавочка. Ты-то ведь далеко, а можно сказать — нигде.
Я его навещаю в тюрьме (не каземат с вертухаями, уж поверь, но изоляция полная). Только я и могу его навещать, потому что мне пошли навстречу. Мне — не ему. Телик у него там имеется (чтобы не свихнулся). Экран совсем плоский, прозрачный, реагирует на голос, на мысли. Никаких кнопок, проводов.
Здесь все и везде реагирует на голос, на мысли. Машины, дома. Тюрьма тоже дом, только без окон и дверей. Но когда я подхожу, дверь появляется. Открывается сама собой и закрывается сама собой. Александр говорит, что тюрьма ведет себя подло: лишь только он соблазнится какой-нибудь девушкой (воображаемой или увиденной в телике), начнет представлять, как ее убивает (присваивать себе, — так он это называет), в тот же миг тюрьма гасит свет и оставляет Александра в полной тьме.
— Кажется, вот ты и умер. Мучаешься. Засыпаешь. Видишь сны. И тюряга видит твои сны.
Так он говорит. И я ему верю, мой дом тоже видит мои сны, не сомневаюсь.
Мы сидим за кофе. Стол, стулья. Все удобно, чисто, вкусно. Пирожные. Не знаю, как описать. Что-то нежно-клубничное. А вообще, здесь у еды вкус какой пожелаешь. И вид тоже какой пожелаешь.
Пьем кофе. Я с пирожными, Александр с сигаретой. (Он говорит, что сигарета у него вместо пирожного.) Разговариваем. Обо всякой ерунде, если честно. О мороженом. Я любила шоколадную лакомку, зимой и летом. Двадцать восемь копеек все удовольствие.
Александр любил пломбир в кафе. Чтобы такая металлическая вазочка, а в ней шарики мороженого и варенье из черной рябины, в нем — горчинка. Александр говорит: оттенок. В том смысле, что оттеняет сладость.
Шампанское в бокале. Вечер. Девушка напротив. Не та, которую он убьет, а та, на которой он собирается жениться. Его девушка. Она беременна. От него.
С ума сойти. Но я не схожу.
Он говорит, что тюрьма угощала его таким мороженым (мороженым из его памяти).
— Но девушку мою не соизволила тут воспроизвести. Не говоря уже об Огородном проезде, на котором это мое кафе и находилось. Я бы съел мороженое, выпил шампанское, вышел бы со своей девушкой на улицу, а там тополя растут, Останкинская башня видна, электричку слышно.
Он рассказывает мне о Москве, какие там улицы и переулки, где Москва-река, а где Яуза. Кажется, что вся Москва у него в кармане. Включая его комнату на проспекте Мира. А я Москву не полюбила, беспокойный город. Мне у нас в поселке приятнее. Трава растет. Машин мало. Все друг друга знают.
Александр говорит, что в будущем (не в том, дальнем, где мы оказались, а на две сотни лет поближе, в две тысячи двадцать пятом примерно году) мой поселок переменится, машин нахлынет тьма, траву начнут вырубать под корень (идиоты!), соседи друг друга перестанут узнавать, потому что почти все (кроме стариков) временные. Снимут квартиру, поживут, уедут. Александр говорит: вся ваша милая провинциальность сойдет на нет.
Он это все знает, потому что смотрит фильмы и сериалы из того времени, и всякие ток-шоу (телепередачи, где все друг с другом говорят, пока не подерутся). Еще он читает статьи и болтовню в интернете. Ты, Клава, прекрасно до этого интернета доживешь, поэтому даже не буду стараться объяснять. Он и про себя читает; какие он открытия совершил да премии получил, да звания. Гордится собой.
Запись 3
Тебе, наверное, интересно, с чего это мы вдруг воскресли, да не где-нибудь, а в две тысячи двести двадцать пятом году. На два века с половиною вперед забежали.
Как я уже тебе писала, никто не подозревал, что Александр был маньяком. Его все знали как ученого. И в будущем тоже. Какие-то важные открытия он сделал. А еще он вел дневник, описывал свои предчувствия и потом честно признавался на полях, сбылось — не сбылось. И многое сбывалось. К примеру: через год обвалится железнодорожный мост над такой-то станцией. И правда. Обвалился. Хотя вроде бы стоял прочно. Или какая-нибудь ерунда: найду ключи пятого апреля такого-то года. И нашел. Правда, непонятно, от чего ключи. Он их таскал с собою. Вроде как на счастье. И сейчас они вместе с ним. Вместе с ним воскресли. И вместе с его шапкой. И прочей одеждой. А не то чтобы мы голыми сюда заявились, не подумай.
Способность предчувствовать у него обострялась после очередного убийства. Например, после моего убийства он написал в дневнике, что воскреснет и увидит далекое будущее. Что и произошло. А как произошло, почему, я тебе попробую завтра объяснить. Сегодня устала.
Запись 4
Здесь есть один историк науки, он писал об Александре диссертацию. У них это сейчас иначе называется, но суть та же. Этот историк — он, как все они, вроде ангела. Красивый, высокий, быстрый, предупредительный, ко мне — в особенности, потому что чувствует себя передо мной виноватым, хотя ни в чем, конечно, не виноват.
Александр был его герой. В смысле — герой его исследования, и о своем герое он знал тьму всего, но только не про убийства. Даже в голову ему не приходило, что его герой — маньяк. Хотя они тут проницательные до невозможности. Но вот не проник. Как будто Александр ослепил его своей ученостью. Но это можно объяснить. Александр был маньяком иногда, время от времени, а в основном не был. То есть его темная сторона редко проявлялась.
Это я сериалов пересмотрела. Они много про маньяков сняли, в начале двадцать первого века. «Декстер», например. Наверное, ты, Клава тоже его смотрела. Вот бы мы с тобой потрепались на эту тему. У меня поначалу была одна идея — заказать твою точную копию. Они бы сделали по моим воспоминаниям, запросто, не хуже, чем в «Черном зеркале». Была бы Клава Два. Точь-в-точь Клава Один. Настоящая подруга. Но потом я раздумала. Не хочу таких соблазнов.
Завтра допишу про воскресение. Сегодня хочу к морю. Машина переместит меня по воздуху.
Запись 5
Историк сказал, что я могу звать его Сережей. Его, конечно, зовут иначе, но мне трудно произнести. Мне даже расслышать трудно. Какие-то странные звуки. Мы с ним разговариваем по-русски, он русский прекрасно знает. Я даже акцента не слышу. Московский выговор: тиатр. Как-то так. Он говорит, что кто-то из его предков, и в самом деле, из Москвы.
Сережа рассказал, что наше воскрешение произошло нечаянно. Никто не ожидал.
Он преподает в университете, читает лекции по истории науки двадцатого века и ведет семинары — рассказывает про нашего прекрасного Александра. И вот Сереже с его студентами взбрело на ум собраться и, так скажем, подключиться к тому дню, а точнее вечеру, когда Александр напророчил свое воскресение. Подключиться — это примерно как вызвать духов в девятнадцатом веке. Тогда желающие садились в кружок, держались за руки или еще как-то, вызывали духов покойных, задавали вопросы, а духи отвечали. Стук-стук. Стук-стук. Здесь давно не девятнадцатый век, способности у людей сумасшедшие, так что да, могут сесть в кружок, настроиться на одну волну и увидеть воочию то, что два века (с большим таким хвостиком) назад было.
Так они и сделали. Сели в кружок, настроились (они вместе усиливают способности друг друга) и увидели нашу зиму, электричку, меня с учебником, Александра с шапкой. Услышали весь наш разговор, посмотрели, как мы сошли с поезда, как шагали по платформе и дальше — мимо остановки, дворами, к нашему подъезду.
Они насторожились, когда Александр мне сказал, что живет в этом же доме. Они прекрасно знали, что у него комната в Москве, а на поздней электричке он ехал на дачу к знакомым, в Загорск. Ехал, ехал да не доехал. Прилепился ко мне.
Они почувствовали, что Александр настроен странно. Что-то с ним не так. Насторожились, конечно. А мы тем временем вошли в подъезд, затем в лифт, начали подниматься, и Александр нажал «стоп». А когда он стал меня душить, они все так за меня испугались, так захотели меня спасти, что воскресили. Нас обоих. Первый случай в истории. Может, единственный. Хотя говорят, что однажды (в 2007 вроде бы году) девчонки-подружки смотрели сериал «Доктор Хаус» и так переживали за этого психа (недавно посмотрела, знаю), что воскресили его прямо у себя в комнате. Правда, не совсем прочно. Как они уверяют, он был такой полупрозрачный, смотрел на них с ужасом и через миг растаял. Может, врут.
Запись 6
Жаловаться мне не на что. Живу я здесь, Клава, прекрасно.
Дом. Ты уже поняла, что он типа мыслящий. Все сам делает, хозяева ни о чем не волнуются, ни о грязном белье, ни о счетах. Помнишь, мы с тобой Брэдбери читали? У него в одном рассказе про будущее тоже был умный дом. Бедняга остался один, без хозяев, и его существование стало бессмысленным. Он готовил никому не нужный завтрак, мыл никому не нужную посуду. Как будто свихнулся.
Мой дом не такой слабак. Он если что — не свихнется. Перестроится.
Следит, что я ем. Говорит: слишком много сладкого. Я иногда его слушаюсь, иногда нет. Он мой друг. Плюс машина. К морю тогда меня доставила. И не просто к морю, а как я хотела. Чтобы древний город, народу мало, не жарко, но купаться можно. Машина поинтересовалась, как я отношусь к каменистому берегу, я сказала, что нормально, и она меня доставила в Хорватию, хотя сейчас она как-то иначе называется. Границ здесь никаких нет, все слишком друг друга чувствуют, чтобы границы городить. Но если хотят побыть в одиночестве, закрыться, никто ломиться не станет. Удивительные существа. Я даже рассмотреть их как следует не умею, они все время как-то мерцают. Я у них тут как мелкое домашнее животное. Кормят. Жалеют, наверное.
А море было прекрасное. Прохладное, прозрачное. Поднималась в город. Собор, мощеная площадь, кафе. Села за столик, пила кофе, никто не лез.
Запись 7
Александр поддался уговорам. Согласился на преображение. Во-первых, его избавят от темной стороны. Раз и навсегда. Во-вторых, он станет тоже всевидящим, и всеслышащим, и всепонимащим. Короче — ангелом. Будет как они. Как все.
Наверное, я бы тоже согласилась, если бы жила в тюрьме, которая даже помечтать об убийстве не дает, сразу вырубает свет. (Какая я тоже всепонимающая. Ха-ха.) Так что уже завтра я не смогу его навещать, потому что его не будет, а будет кто-то совсем другой. И тюрьма тоже исчезнет. Или преобразуется в какой-нибудь отель. Это они тут запросто. А мне не с кем будет поболтать о моем прежнем мире. Можно, конечно, поговорить с домом, он все мое знает, но в моем времени он не был. Знать-то знает, но жить не жил.
Запись 8
Я никуда не выхожу из дома. Бог его знает сколько времени. Месяц, год, сто лет. Хотя на сто лет мой организм не рассчитан. Просился навестить обновленный Александр, но я запретила. Хотя он ведь по-прежнему помнит белые шарики мороженого в металлической вазочке, и свою беременную девушку, и тополя на Огородном проезде, и Останкинскую телебашню. Хотя мне кажется, что не по-прежнему; ничего «по-прежнему» для него уже быть не может.
Меня навещает Сережа. Его я допускаю.
Да, Клава, на самом деле я их различаю. Они, конечно, все мерцают, но каждый на свой лад. Когда присматриваешься — понимаешь. Раньше я не присматривалась. Я боялась на них подолгу смотреть, а теперь мне все равно.
Сережа рассказал, что ребенком не хотел взрослеть. Примерно как мальчик из фильма «Жестяной барабан» (я недавно посмотрела). Очень примерно. Там все-таки фашисты рвались к власти (и дорвались). У них здесь фашисты немыслимы. И тем не менее.
Сережа говорит: это страх смерти. Взрослеть — приближаться к ней.
Они не бессмертны, Клава. Они почти бессмертны, — способны на обновление. Но если Солнце погаснет, то ангелы погибнут. А может быть, у них есть в запасе прекрасные планеты, куда они могут мигом перебраться в случае катастрофы. Но от всего не убежишь. Когда Вселенная схлопнется, все погибнут. Хотя ангелы говорят, что не схлопнется. Но мало ли. Невиданная эпидемия. Жестокие и безжалостные инопланетяне. Смерть существует и для ангелов. Каждый это знает, я уверена.
В общем, Сережа не хотел взрослеть. Точка.
Его сверстники взрослели, находили дело себе по душе, заводили (или не заводили) свои семьи, становились кем-то другим, Сережа оставался сам собой, сам по себе. Остановился во времени. Если бы это было в его власти, он бы остановил весь мир. Чтобы ничего в нем не менялось. Не по мелочам — по сути. Хотя, неверное, перемены по мелочам постепенно накапливаются, накапливаются и обрушиваются. И меняется суть.
Сережа влюбился в девочку и захотел взрослеть вместе с ней. Рванул следом. Можно сказать — выздоровел.
Когда Сережа ушел, я попросила дом не лезть мне в голову, посидела в ночной тишине, подумала и поняла, что Сережа говорил не о себе — обо мне. Это я не хочу (боюсь) взрослеть (меняться). Жаль, что я ни в кого не влюблена.
Ночь. Окна были отворены. Я слышала, как яблоки падают в саду.
Да, я боялась смерти. Потому что преображение и есть смерть. Я стану другой. Стану как они. Смогу кого-нибудь из них полюбить. Смогу расслышать их голоса. Смогу разглядеть подробности их мира. Выберу дело по душе. История материальной культуры двадцатого века. Звучит прекрасно.
Я решилась, Клава. Завтра все случится. Но в эту ночь я еще с тобой.
Обломов
В студенческом театре ставили «Обломова». Режиссер был из своих, третьекурсник. Он придумал очень просто по постановке: всё в одной декорации. Диван на постаменте.
Но пришлось повозиться, потому что диван предполагался большим. Чрезвычайно большим. Его заказали на мебельной фабрике. Ну, то есть, как заказали. В те времена обычный человек мог заказать, скажем, пальто в ателье. Или (если найдет мастера) башмаки в обувной мастерской. Хотя по большей части в обувных мастерских занимались ремонтом. Мебельная фабрика никаких заказов от граждан не принимала. Диван был, так сказать, левым.
Вообразите себе фабрику. Есть у нее парадный вход (для начальства), есть правый вход (для рабочих и служащих) и есть левый, начальству и органам власти невидимый.
В общем, через знакомых и полузнакомых договорились, режиссер заплатил частью из казенных (выданных на постановку институтом), а частью своих собственных кровных. Очень уж загорелся спектаклем, чем поначалу бесил свою девушку Валечку, потому что на фоне этого грандиозного (в представлении режиссера) замысла она померкла.
Валя была неглупа, режиссера (будущего программиста) Мишу терять не желала (ну пройдет же это безумие со спектаклем в конце-то концов), и вот она стала вникать в постановочные дела, не в творческом плане, боже упаси, а в организационном. Была она милая, мужчинам нравилась, так что насчет дивана в конечном счете именно она договаривалась, ни словом, кстати, ни обмолвившись ни о какой постановке, так что мужики с фабрики были уверены, что удивительный диван нужен ей в личных целях, и посмеивались, одобрительно.
На вступительных экзаменах Мишино воображение поразил однокурсник Иван. Поразил не только своим ростом (повыше двух метров), но и какой-то вообще значительностью. Высокий, грузный, неторопливый. Двигался медленно, решать взялся не сразу; все уже строчили, а он оглядел народ в аудитории (расположился сзади, у стены, и впоследствии на всех лекциях и семинарах так садился, чтобы никому не загораживать обзор), а потом уже, как бы нехотя, почти вроде как случайно, взял ручку и принялся писать.
Миша видел, потому что и сам устроился сзади, так (не на виду) ему казалось спокойнее. За решение Миша взялся еще позже Ивана, потому что растерялся и не мог вспомнить нужную формулу (простую — квадрат суммы). Смотрел, как Иван пишет, как будто взрослый за детским столом. Забыл о себе. Вдруг Иван взглянул на него, подмигнул и вновь принялся водить ручкой. Миша вспомнил себя, вспомнил и формулу.
И вот, увлекшись театром, Миша решил поставить «Обломова» с Иваном в главной роли.
— Понимаешь, — начал объяснять Миша.
Иван сидел на скамейке на Тверском, кажется, бульваре, курил, а Миша ходил перед ним и уговаривал.
— Понимаешь, ничего тебе делать не надо будет, кроме как возлежать в бархатном халате на большом таком, небывалом диване, точно это не диван, а корабль, или дом, или царский престол, или бери выше.
— А если я пошевелиться захочу?
— Пошевелись.
— А если кашляну?
— Кашляни.
— А если закурю?
— Пожалуйста.
— А если я усну?
— На здоровье.
— А если мне надоест возлежать и я встану?
— Ради бога. Но только после спектакля.
Иван решил потерпеть ради друга, который был для него вроде младшего, пока еще не совсем разумного, брата.
Так что после мытарств с диваном (одна доставка в институтский клуб и установка на сцене чего стоила), после подбора других актеров (Штольца взял на себя сам режиссер), после репетиций премьера наконец состоялась, и зал был битком, сидели и на полу в проходах, так всех заинтриговал диван и двухметровый (чуть больше) Илья Ильич Обломов.
А что же они (зрители) увидели?
Об этом нам поведает следующий документ:
«Декану факультета прикладная математика Орлову К.И.
От студента второго курса Фокусова Л.А.
Заявление
Уважаемый Константин Иннокентьевич!
Я прежде “Обломова” не читал, стыжусь, но признаюсь. Потому перед спектаклем подготовился, взял книгу в библиотеке, изучил от корки до корки и сделал выписки. Все для того, чтобы смотреть постановку студента Михаила Гуровича. Отчества не знаю. Хотел смотреть как умный, а смотрел как дурак. Спасибо Гуровичу.
Диван, о котором все мы были наслышаны, действительно произвел впечатление. Совсем настоящий, но очень большой. Обивка приятная, гобеленовая, в мелкий цветочек. Диван был на сцене не один, на нем уже лежал студент Иван Ростовцев. Я раньше думал, что это не фамилия, а прозвище — в связи с большим ростом Ивана.
Иван был в бордовом халате. Бархатном, как сказали девочки, они сидели по правую руку от меня. Ростовцев ничего не делал весь спектакль, только лежал. Правда, иногда закрывал глаза. Один же раз, когда к нему пришел говорить Штольц, закурил сигарету “Мальборо”.
Я не против, чтобы на сцене курили, если это нужно по делу, но при чем тут “Мальборо”, которого сто лет назад не было, а если оно и было (я точно не знаю), то вряд ли его курил Илья Ильич Обломов, иначе бы Гончаров написал.
Что же происходило на сцене, кроме этого лежания? К Обломову приходили разные люди, вовсе не обязательно герои романа, но и какие-то посторонние, и все они с ним разговаривали о своей жизни. Наверное, думали, что он лежит, слушает и даст совет, или пожалеет, или поругает. Но он лежал и молчал.
Он молчал, они говорили, и даже за него. К примеру, одна бабка (студентка Валентина Горелова, сгорбившись, в драном платке и с клюкой) пришла и стала его уговаривать купить у нее ребеночка, внука.
Говорила:
— Мальчонка вырастет и за тобой-стариком присмотрит. Ты говоришь, что не присмотрит?
(А он ничего не говорит, лежит себе.)
— Конечно, всякое может быть. А ты просто так его купи, будет тебе вместо собачки. Говоришь, что с ним хлопот больше, чем с собачкой?
(А он ничего не говорит, ни полслова, на другой бок переваливается, к ней спиной. И она ему в спину продолжает твердить насчет внучка, которого при ней, кстати, нет.)
— Тогда задаром возьми.
Я пишу прямую речь, но не уверен, что запомнил слово в слово.
В общем, то один человек явится, то другой, и даже из нашего времени люди, вроде водителя такси. Из будущего тоже явился человек, ничего не сказал, ни плохого, ни хорошего, вздыхал и молчал. Как будто бы Обломов живет на своем диване вечно. Чушь несусветная. Пусть лучше книгу перечитают.
Спектакль этот глупый и вредный, дает ложное представление о классике.
Копию этого заявления я отправил в партком и в комитет комсомола.
Жду реакции.
Число. Подпись»
Следующее представление отменили. Говорят, режиссер плакал.
География
Девяносто третий год. Так назывался роман Гюго о Великой французской революции. Время действия — 1793. Мы в такую даль не заглядываем, у нас на дворе — 1993.
Ранняя осень. Ночь. Дачный поселок в Московской области. Расположен удобно, у Ярославского шоссе, которое и в девяносто третьем гудело и летело, не зная покоя даже в самый глухой час самой темной ночи, но все же гудело и летело не столь неистово, как сейчас, в двадцать пятом году двадцать первого века. Сейчас и машин значительно больше, и шоссе расширяют неимоверно. По нынешним временам никто в своем уме не ринется перебегать Ярославку, только по подземному переходу, старому, с искрошенными ступенями, с лампами в металлических сетках. Лампы эти светят скупо, скудно, идешь вслепую, особенно в середине перехода, едва ноги переставляешь, жутковато не видеть, куда ступаешь, в какую выбоину или грязь, а выбираешься на свет божий, и он, свет, тебя ослепляет, гул — пугает, но спрятаться назад, под землю, не тянет, успеем еще туда, верно?
Это все присказка, а вот сказка. Про географию.
Лет ему было тридцать. Молчаливый, невысокий, худой, светловолосый, посмотришь издали, кажется, что мальчик идет. Звали его Андрей. Была, наверное, и кличка, но я не знаю.
Родился в поселке, окончил школу, пошел в армию, воевал в Афгане, вернулся в восемьдесят втором после контузии, работал водителем в автоколонне, сошелся с продавщицей Любой (бывшая одноклассница) из продуктового. Сейчас на его месте тоже продуктовый, но совсем иначе, конечно, устроенный, сейчас он, я бы сказала, благоустроенный. Если бы мне в те времена показали нынешний супермаркет, я бы решила, что это заграница, Париж какой-нибудь. Чистота, свет, молоко такое, молоко сякое, масло сливочное в такой пачке и в разэтакой, шоколады разнообразные целый стеллаж занимают; с точки зрения шоколадки (пусть и у нее будет своя точка зрения) — небоскреб. Для варенья собственный небоскреб устроен, правда, поменьше. Сыры, колбасы, мясо, птица, рыба, лимоны, бананы, да вы и сами представляете, в одном времени живем, но тогда — нельзя было подобное вообразить, не имелось на то оснований.
Зато в гастрономе просторно, свободно, никаких стеллажей-небоскребов. Стеклянные витрины тянутся вдоль стены, за стеклом кое-что разложено, не тесно. Народу мало, хлеб всегда пожалуйста в восемьдесят-то втором; это в девяносто третьем не всегда и не пожалуйста, не лезьте без очереди, встаньте в хвост.
Андрей женился на Любе, когда она была на четвертом месяце. Если бы не странные времена, не исторические сдвиги и потрясения, прожили бы они тихо, мирно, как все. Ну, или как большинство. То есть доработали бы (он водилой, она продавщицей) до пенсии, мальчишка их Ромка отслужил бы в армии после школы, а потом тоже стал бы водить автобусы или грузовики. Примерно так. Близко к этой намеченной нами траектории. Но все сдвинулось и покатилось.
И вот как-то раз, когда уже все сдвинулось и покатилось, году в девяностом, Андрей вел свой автобус в парк, последний рейс, ноль пассажиров, можно разогнаться, насколько позволит мотор или что там позволяет машине разгоняться. Я эти рейсовые автобусы прекрасно помню, по сравнению с сегодняшними нашими таратайками (не о красавице Москве речь, конечно) они мне кажутся верхом совершенства, а тогда нет, не казались.
Сиденья удобные, мягкие. Стоять в салоне можно свободно, если, конечно, не особенно много набивается пассажиров. По одной стороне располагались в ряд сиденья на одного пассажира, по другой — на двоих. Заправляли в этих автобусах кондукторши, обилечивали народ (пять копеек проезд), для них имелось особое место.
Все это прекрасно, если бы автобусы ходили по расписанию, которого, впрочем, никто не знал, а кто знал (водители) — не соблюдал. Бывало, катишь на электричке после работы (час от столицы), народу полно, перед платформой Зет (назовем ее так) пробиваешься в тамбур. И вот поезд летит последний перегон, ты у самой двери, у стеклянного ее оконца.
Мне запомнилась зима, темный поздний вечер, оконце заросло инеем, я стою в тесноте к нему лицом, протапливаю пальцем в инее кружок, глазок, смотрю в него. Вот-вот покажется конечная остановка, и я загадываю: если автобус на ней стоит, ждет нас, значит, Бог есть. Так я раз загадала, и Бог был. Понимаете? Я столько раз рассказывала эту историю, а поняла только сейчас. Для меня автобус и был Бог. Вот ведь.
Но частенько томилась на остановке черная толпа с предыдущих электричек, и мы к ней прибивались, и тоже принимались ждать, иногда и по сорок минут. Случалось, что подбирал нас с остановки какой-нибудь грузовик (с крытым, конечно, кузовом), мы туда забирались, все, кто мог, и он нас вез по обледенелой дороге от станции к Ярославскому шоссе, затем по Ярославскому шоссе в одну сторону, затем разворот и езда в другую сторону, к нашему поселку. Вот так и добирались, так что пусть лучше нынешние автобусы, колченогие, неудобные, злые (можно так сказать, позволительно?), но все-таки по расписанию, по графику, если, конечно, нет пробок или, не дай бог, аварий.
Но вернемся к Андрею. В девяностый год.
Андрей ведет свой хороший автобус. Ни пассажиров, ни кондукторши, ночь на земле в пределах видимости. Водитель замечает у обочины машину, черный «Мерседес», стоит машина как-то неловко, косо. Не знаю, почему, как, но что-то Андрей почувствовал. Угадал беду. Остановился, выбрался из кабины и направился к «Мерседесу». Светил фонарь, но в стороне. Если бы у Андрея был при себе пистолет, он бы его снял с предохранителя.
Ясно стало видно, что машину обстреляли: отверстия от пуль в корпусе (чисто дуршлаг), разбитые вдрызг стекла. Дверцы, не со стороны дороги, а со стороны лесополосы, были распахнуты. За этой лесополосой стояли дачи, некоторые вполне благоустроенные, приспособленные для зимы, с печным или даже с паровым отоплением. Но были, конечно, и летние домики, зимой они вроде как впадали в спячку.
Конечно, Андрей прекрасно знал, что деревья за машиной не лес, а все-таки ему почудилось, что в эту ночь они обернулись лесом, что до поселка через них не дойдешь, заплутаешь, не выберешься, да и нет никакого поселка, пропал. Но это все детские страхи, взрослому человеку смешны.
Андрей приблизился к расстрелянной машине. Водитель сидел, запрокинув голову (дыра во лбу), пассажир на заднем сиденье завалился набок. Он лежал неподвижно. А вот часы на его запястье шли. Дорогущие часы. Откуда Андрей знал, что дорогущие? Люди говорили, что Семенов носит дорогущие часы. А это именно он и был, Семенов.
Андрей решил возвращаться к автобусу, как вдруг Семенов дрогнул мизинцем. Андрей постоял миг (палец не двигался, ничто в машине не двигалось, кроме часовых стрелок) и рванул к автобусу. Развернулся и покатил по шоссе в обратную сторону, затем по боковой проселочной дороге к дому Семенова (круглая башня в четыре высоких этажа). Выскакивать из автобуса, стучаться в ворота он не стал, нажал гудок. Засветилось в башне одно из верхних окон, выбежала к безумному автобусу охрана. Андрей крикнул им:
— Семенова расстреляли!
Он уж не стал говорить про дрогнувший палец. Пусть сами разбираются.
Они взяли его с собой, в одну из своих машин, он показал дорогу (две минуты езды). Они бросились к хозяину, Андрей сказал оставшемуся в машине водиле:
— Костик, я пошел? — Именно так, с вопросом.
Костик был старый знакомый, пацанами оба занимались боксом в секции при школе.
Костик возражать не стал. Да никому уже до Андрея дела не было. Он вернулся к своему автобусу пешим ходом и покатил домой. Автобус оставил на ночь во дворе, не в первый раз и не в последний. Хотя, конечно, так не полагалось.
Семенов выжил и даже поздоровел, не враз, конечно. Занялся спортом, бросил пить и курить. Раньше, до ранений, обожал сладкое, бросил и сладкое. И стал злее. Или, наверное, беспощаднее, так, наверное, правильнее будет сказать. Но при этом спокойнее. Раньше легко выходил из себя, а теперь нет. Как будто судьба ему была жить и действовать. Как будто так прописали в самой главной книге, где про каждого человека что-нибудь да прописано.
Андрей нашел Семенова расстрелянным в августе, а в октябре Семенов пришел к Андрею в гости. В дом. Сам. Без охраны. Не на машине. Спокойно, как самый обычный дачник, вышел из ограды своего замка (так скажем) и направился к пятиэтажкам. Нормальный, кстати, путь для дачника, потому что именно в той части поселка располагались магазины, клуб, баня, поликлиника с родильным отделением, завод, секретный научный институт и поселковый совет. Да, в девяностом году все это еще существовало.
Семенов пересек дорогу. Сейчас она ведет к Садовому центру, там продают саженцы, удобрения, лопаты, тяпки и прочий садовый инвентарь, а куда она вела тогда, я не помню, может, к предприятию, которое впоследствии закрыли. Так же, как закрыли секретный институт, секретный завод, клуб, книжный магазин, родильное отделение. Век человеческий короток, а память еще короче и норовит обмануть.
Семенов пересек спокойную, провинциальную дорогу, поросшую по обочинам дикой травой (это сейчас ее стригут как подорванные). Обогнул один из домов, помойку и дворами дошагал до нужного подъезда нужного дома.
Он достоверно знал, что Андрей, его жена Люба, мать Ксения Павловна и сынок Ромка дома. Доложили свои люди; по просьбе Семенова они вели за Андреем и его семьей наблюдение. Никто этого наблюдения не скрывал — все заметили слежку, не исключая соседей. Так что семья Головановых (фамилия Андрея) ждала чего-то невообразимого. Но между собой эту тему не обсуждали, даже Ромка себя сдерживал, а ему всего-навсего исполнилось десять лет.
Когда прозвенел звонок, они уже знали, что за дверью Семенов; Ксения Павловна увидела его в окно (Головановы пили чай на кухне). Отворять пошел Андрей. Остальные все тихо сидели за столом. Только что налитый чай дымился в чашке Ксении Павловны.
Происходивший в прихожей разговор они слышали наполовину, Семенов говорил негромко, но внятно, Андрей — очень тихо.
Семенов поздоровался. Поинтересовался, не помешал ли.
Андрей, видимо, пригласил гостя в дом и попросил не разуваться, потому что Семенов произнес:
— Зачем же я грязь понесу в твой дом?
Они направились в большую комнату. Дверь за собой закрыли. Головановы по-прежнему оставались на кухне. Молчали. Ждали. Что-то решалось за стеной. Судьба их всех.
Они следили по часам, разговор длился сорок минут. Правда, Ксения Павловна насчитала сорок две минуты. Почти школьный урок, а школьный урок — это долго, знал Ромка. И вот что было за этот урок решено.
Андрей станет работать на Семенова (личный водитель и охранник, то есть не просто работник, а свой человек), а Люба займется в башне кухней. Семенов знал (он все знал), что Люба мастерица была готовить (тем более что доступ к продуктам, несмотря на все сдвиги и катастрофы, у нее-продавщицы имелся). Разумеется, перейдя к Семенову, Андрей и Люба прежние свои работы оставили.
Про свои дела с хозяином Андрей ничего дома не рассказывал, а вот Люба очень даже с удовольствием хвалилась Ксении Павловне, какая у Семенова на кухне посуда, да печь, да плита, да продукты какие завозят, как будто это была ее собственная кухня, плита, печь, посуда и продукты, да и весь этот дом-башня с каминами, с лифтом, который не только поднимался, но и опускался, на этаж, и еще на этаж, и еще на один, куда никому доступа не было, кроме хозяина.
Чем еще хвалилась? Тонкими духами молодой и надменной жены Семенова Анжелы (и нарядами ее тоже хвалилась). Голубыми елями в мощенном камнем дворе. Кошками всех мастей и пород (не исключая беспородных), которых Семенов почитал существами, причастными тайне мира. Так примерно выходило по словам Любы.
Что еще?
Ни сам Семенов и никто из близких, допущенных к дому людей не пил и не курил (так он завел после своего воскресения). И Андрей, кстати, тоже бросил курить, а выпивать себе не позволял даже дома, даже на день рождения. Держал данное хозяину слово. Все это казалось Любе волшебством, а убийства, мучения, которым подвергали врагов, это все — дым, туман; ее не касалось. В доме-то ничего жуткого не происходило.
Анжела выходила к завтраку. Всегда не в духе, но после чашки кофе смягчалась. Илюша и Славик, дети Семенова от предыдущего брака, смешные пятилетние близнецы, катали котов в своих детских грузовиках, Илюша любил расхаживать по большому двору и петь, точнее, кричать какие-нибудь популярные тогда песни, в особенности привязался к нему бухгалтер, милый мой бухгалтер. То есть это уже был девяносто первый год. Время, как говорится, летит, и скоро наступит девяносто третий, но не сейчас, кое-что еще произойдет до него.
Андрей об убийствах и прочих ужасах был осведомлен прекрасно, сам выступал свидетелем, а также исполнителем или помощником исполнителей, увы. Ничего хорошего он об этом не думал, считал себя, Любу, Ксению Павловну (очень уж гордилась возвышением сына и невестки) и, разумеется, Семенова, и всех, так или иначе причастных (волей или неволей — неважно), людьми кончеными. Кроме, может быть, детей. И мечтал, что хотя бы его Ромку тьма, в которой взрослые пребывали, минует и что он будет жить какой-то совсем другой, нормальной, жизнью. Главное, чтобы он в этой другой жизни не потерялся, не пропал.
Ромка был человек беспечный и бестолковый, в школе учился с тройки на двойку и обратно. Он по этому поводу не горевал, а вот Андрей переживал; он в своем советском детстве усвоил, что знания — сила, и положил, что сила эта у его безалаберного мальчишки будет. Появится. Прилепятся к нему знания. Конечно, не сами собой, репетиторы постараются. В репетиторы Андрей позвал школьных учителей: физика, математичку, химичку, биологиню, литераторшу, англичанку и географичку (историка почему-то не позвал, посчитал, что ни к чему). Никто не посмел отказать. Тем более что оплату Андрей положил более чем прекрасную. Деньги были. Покоя не было.
И действительно, Ромка стал учиться значительно лучше. Все благодаря своим учителям, которые ставили ему оценки повыше, исправляли ошибки в контрольных и домашних работах и подсказывали, когда он выступал устно. Заниматься с ним они занимались, но Ромка знания не усваивал. Бестолочь, вот и все. Так что приходилось изворачиваться. Разве что одна географичка Варвара Николаевна, которая еще самих Андрея с Любой учила, не жульничала, старалась, заставляла рисовать карты по памяти, запоминать какие-то дурацкие озера в Африке и прочих местах земного шара. И ставила не выше тройки.
Честно? Андрей понимал всю эту машинерию с подсказками, исправлениями и прочим. Понимал, что все Ромкини успехи — мнимость. Понимал, но делал вид, что не понимает. Пусть идет, как идет, а там видно будет.
Новый 1993 год встречали у Семенова. Вообще-то, после расстрела Семенов праздники не любил. Точнее, не любил пьяную, шумную, расслабленную атмосферу застолья; пьяную даже без спиртного, — от еды, от тепла, от общего какого-то настроя. Тем более когда Новый год, за окном мороз двадцать с лишним градусов по Цельсию (так оно и было 31 декабря 1992-го, можете проверить в интернете), а в доме тепло, уютно.
За окном мороз, в камине огонь. Вкуснейшая еда. Кошки ходят, лежат, смотрят на людей светящимися глазами, дети возятся, ползают, бегают, усаживаются за стол, слушают взрослые разговоры, едят сладкое без меры и от сладкого пьянеют. Никакого мата, ругани, темы все легкие, дел не касаются. О фильме каком-то, о погоде, о планах правительства, о здоровье чьей-нибудь тещи, почему бы и нет, о диких порядках в районной поликлинике, да мало ли есть о чем поговорить. Хотя бы о том, как картошку жарить, чтобы до золотого хруста.
Отчего же Семенов устроил такой праздник? Анжела упросила. Кстати говоря, она, единственная из близких людей, нарушала его запрет, позволяла себе и выпить, и закурить, но, конечно, не напоказ, но и не особо таясь. В своей комнате, к примеру, у окна. Или во дворе, сядет на большие качели, раскачивается и курит, даже и в минус двадцать; шубку наденет, валенки; шубка дорогая, а валенки самые обыкновенные, подшитые.
Ромка был в Анжелу влюблен. Он напросился с отцом на этот Новый год (ну возьми, возьми, у меня все четверки, кроме географии), чтобы только наблюдать Анжелу. Ему хотелось стать человеком-невидимкой, чтобы беспрепятственно видеть ее во всех обстоятельствах, даже самых интимных. Фантазия его разыгрывалась, когда он это представлял.
Так что этот Новый год Ксения Павловна встречала в одиночестве. Подругу не позвала, поссорились накануне по поводу Мэйсона Кэпвелла из «Санта-Барбары». Чепуха? Кому как. Так что Ксения Павловна наедине с телевизором поела оливье, выпила чаю, два куска торта наполеон приголубила (все приготовила невестка, позаботилась, грех жаловаться), под бой курантов выпила французское шампанское (Ксении Павловне оно не показалось, она предпочитала послаще) и легла спать. За окном стреляли петарды, но Ксения Павловна от них отрешилась, уснула.
Вскоре после полуночи Анжела выступила из ворот на дорогу (она вела к Ярославскому шоссе). Перешла на другую сторону, к лесу (настоящему, большому, темному), закурила и зашагала по обочине в сторону Ярославки. Ромка наблюдал из окна библиотеки (Семенов уважал книги, считал, что само их присутствие в доме улучшает атмосферу).
Ромка скатился вниз по лестнице (лифт был слишком важный, степенный), мигом надел ботинки, схватил куртку, выскочил во двор. Кошка от него шарахнулась, пестрая, зеленоглазая, запомнилась очень.
Ромка выбежал за ограду, увидел Анжелу вдалеке и последовал за ней. Оглянется, так оглянется, наплевать.
Она не оглядывалась. Не спешила, не медлила, шла себе. Народу, машин не было. Стреляли петарды, по большей части в отдалении, у пятиэтажек. По тропинке, протоптанной в снегу, Анжела пересекла лесополосу и выбралась к Ярославке.
На обочине стояла большая белая машина неизвестной Ромке марки. Анжела приблизилась к машине, и задняя дверца отворилась. Как будто сама собой. В это время раздался жуткий, уши заложивший, грохот. Анжела обернулась. Увидела ли она Ромку? Не знаю.
Смотрела она не на него, на густой дым, он поднимался за лесополосой.
Посмотрела, забралась в машину, захлопнула дверцу. Машина мягко тронулась с места и покатила.
Скоро Ромка узнает, что взорвалась башня со всеми ее обитателями.
Выжил Костик, потерял ноги выше колен. Одна тетка, бывшая кондукторша, возила его в инвалидной коляске по электричкам, собирала подаяние. Я как-то раз наблюдала их в позднем полупустом составе. Они уже отработали, тетка поставила коляску в самый конец вагона, села на лавку напротив Костика. Они молчали и ели какую-то еду, пирожки вроде бы. Давно это было.
А с Ромкой дальше происходило вот что.
Растила его бабушка, билась, как могла. Учителя, разумеется, бросили его учить сверх школы, получать Ромка стал свои заслуженные тройки и двойки. Одна только учительница географии Варвара Николаевна не оставила сироту. Ходила к нему домой забесплатно. Мучила озерами, реками, городами и странами, горами и низинами, морями и океанами, вулканами и каньонами.
Став взрослым, самостоятельным человеком, Ромка поездил по миру. Не только на своей фуре, но и так, с женой и детьми, в отпуск. Повидал озера, и горы повидал. И кое-что даже рассказывал о них своим бестолковым ребятишкам. Оказывается, помнил. Хотя и немногое.
Варвара Николаевна прожила долгую жизнь.
Однажды она стояла на остановке, ждала автобус (наш нынешний, колченогий, но по графику), и вдруг один здоровенный дядя подошел к ней и обнял. Бывший ученик. Ромка или кто-то другой. Она его не узнала.
|