|
Об авторе | Алексей Васильевич Кудряков (14.05.1988, Свердловск) — поэт, драматург, одновременно с гимназией окончил воскресную школу при Крестовоздвиженском мужском монастыре Екатеринбурга. Работал дворником, садовником, сторожем, машинистом сцены. Окончил Уральский государственный лесотехнический университет. После университета поступил в аспирантуру, провел один полевой сезон: изучал темнохвойные насаждения Югры. Публиковался в журналах «Знамя», «Звезда», «Новый журнал», «Сибирские огни», «Традиции & Авангард», «Урал». Участник Форума молодых писателей в Липках (2012–2016). Автор книг «Стихотворения» (2012), «Слепая верста» (2016), «Академия будущего» (2022). Лауреат Новой Пушкинской премии (2014), российско-итальянской премии «Белла» (2015). Стихи переводились на итальянский, французский, греческий языки. Предыдущие публикации в журнале «Знамя» — «Слепая верста» (№ 12, 2015); «Круговая порука слов» (№ 10, 2022); «Завихренье Транссиба» (№ 6, 2025). Живет в Екатеринбурге. Здесь публикуются стихи с эпиграфами из открыток, найденных на блошином рынке.
Алексей Кудряков
Дни быстротечные, искры ночные
* * *
Ты чувствуешь — я как-то не в себе
и не могу даже писать.
Недо- немое ластится, лепится,
как снежная баба на Пасху
из нечаянной радости школяра.
Где жало твоё, где победа —
ни во что не целясь, метнуть снежок,
налипшие комья обить с ботинок.
Упраздниться без огорченья,
созвучья ли выпростать на мосту
Бетанкура — бетон и опора.
Ад низложенный, речь прямая,
цифирь безымянной улицы-линии —
чайка убожества порыдает.
Человечек, без рук, без ног,
замер глазами на мокром месте,
гул внутри — вне себя — лелея.
* * *
Я хочу умереть на насиженном месте.
Помнишь кран, повернувшийся буквой «Г»?
Выпал из алфавита — стал «1».
В корпусе речи родной дыра — пустельге,
нежнущей, несеющей, негде больше гнездиться.
На птичьих правах заселяли закуты стрех;
на лету — не испорченные вопросом жилищным —
рифмой сошлись пустомеля и пустобрёх,
точно в лубке, оба с прищуром хищным.
Как тебе нынче твой разорённый дом,
сей стихотворный щебет и тины брение?
Не отвечаешь? Вот и я говорю о том:
если слово — под снос, то молчанье — приобретение.
* * *
В голой степи не забывайте
красоту и прелесть лесов.
Из тяготы нашей во что себя впеть?
По целине, где овёс и авсень,
тянешь свой голос волоком…
Ибо поздно аукаться через степь,
пропадая в ней насовсем
уже не степным, а тамбовским волком.
Вот она, родина для двоих,
распростёртая наподобие лимба,
промысл вышний, равно и промысел:
хочешь — обиды грызи мосол,
хочешь — былого ощупывай вывих…
Необъятна — потому и любима.
Слаще полыни — густым смольём —
иногда повеет с колков сосновых:
запах жизни непрожитой, неживицы…
В этих лесах не запеть соловьём —
только ветром, из первооснов
«аз» продышав до «ижицы».
* * *
...с днём Вашего Ангела.
От души желаю
Каждый ангел ужасен с отбитой башкой
в чухонских болотах на берегу Смоленки.
Здесь на всякий пожарный нашли себе вечный покой
господни шедевры, человеческие нетленки.
От бесправия авторского откупившись иной,
бессловесной, мздой, идёшь — не идёшь — на выход,
не горя со стыда пресловутою купиной,
а просто чадя, не чая посмертных выгод.
На земле-решете — тучной складчине вещих дыр —
приноравливаться держать эту думу тяжку,
то полковничий на себя примеряя мундир,
то застиранную балабановскую тельняшку.
Днём с огнём безголовой завидовать шантрапе:
им, свободным, легко — в траву опрокинута стопка.
Вечность? Не с пауками баня — подсобка
кладбищенская с табличкой из ДВП.
Пожарный выход держать свободным
* * *
К разряду мертвецов
Толстой относит тех людей,
которые видят смысл жизни
в любви и самоотречённости.
Нет, не фёдоровский акционизм
и русские некропикеты,
похабство блаженное последних дней,
монстрации и демонстрации с плакатами «свет тот наш»,
«вся власть принадлежит мёртвым»,
«осознайся — полегчает».
И даже не вереницы хлебосольных старушек,
приходящих на Радоницу проведать своих,
поправить венки, дальновидно подкрашенные серебрянкой,
покрошить кулич,
полить водку на изголовье —
единый поток, омывающий оба царства.
Партия мёртвых — это рассеянный по миру
тайный монашеский орден,
чья униформа — однобортные вельветовые пиджаки
(из «бархатного подполья» 60-х),
безразмерные кофты с блошиных рынков,
реже — замотанные изолентой очки.
Братьев и сестёр во смерти
узнаёшь порой по размытому взгляду —
сидят на скамейках возле барочных церквей,
слушают колокольный трезвон,
«и сущим во гробех», благовествующее из динамиков,
но из себя не выходят.
В непогоду их можно встретить на взморье,
в безлюдной слепой зоне
между нудистскими Дюнами и Сестрорецким пляжем,
застывшими непременно в профиль,
ожидающими чего-то,
как одноглазые чайки — брошенного окурка.
Охотно истощающие запас
протяжённого втуне беззаветного времени
они, вслед за вожатым,
теряют и путают буквы имён,
не отличая собственного летаргического бормотания
от литургических эпифаний.
На пересечении Каменноостровского и Большого
я подхожу к одному из них,
потупясь, руки держа в карманах —
медью богат звенящей, —
и вместо привычного «что хотел, беспартийная сволочь»
некто мне молча протягивает сигарету.
* * *
…мы обязаны
(или, по выражению одного персонажа — «нам подобает»)
наряду с бросанием ретроспективного
устремить и (мнимо…) проницательный
взгляд и в будущее!
Техника молодёжи: Ван де Граафа
генератор, двигатель внутреннего
выгорания, ротор (или реторта) —
останови этот молот-молох.
Колесо в колесе, ход шестерёночный —
негде укрыться от юности моея.
Колосник расплавленный: колесила,
колосилась и голосила,
обращая себя во прах и пепел,
дисторшн истошный, скрежет зубчаток,
ризы разодранные (отпечаток
на клёшах — клише голубиной лапы).
Дни быстротечные, искры ночные,
веселящие юность мою.
Стопора анкер и рупор стенанья:
клиноремённая передача
слов её — намертво вбитые гвозди,
сердце — силки, налитые гроздья
гнева — тело её, разжено, незряче
(во оставление и оправдание).
«Вот я, господи» — завтра поищешь
юность свою, а её — нет.
* * *
…посмотрела в кино «Прощание с Петербургом»,
даже жаль, что не две серии,
смотрела бы и смотрела.
Петербург прощается с Ленинградом.
Ленинград прощается с Петроградом.
Петроград прощается с Петербургом.
Петербург — прощается.
Долгие проводы.
Город,
как старая фильма,
не оборвётся никак.
На восток идущий троллейбус. Дорога на Турухтанные острова,
под асфальтом — из топи блат — кулик поёт (будто Лазаря тянет кликуша).
Угольной пылью — c гавани, вдоль ангаров, пролётов бетонного створа —
стелется след эоловый, шорох пуантов, шарканье чёрных калош.
Вереницы кариатид. С высоты колокольной: гранитная котловина,
Мокруши, футбольный элизиум, замок пеньковый, выщербленный с торца, —
на водах многих, в напластовании кровель, в наплывах летейских волн,
единственный город (порфироносной вдовы развенчанная сестрица).
Державинский переулок. Снежная соль залетает в немые рты,
в прогалы фасадной сетки, земля каменеет, песней военной охвачена,
где по воле райского ключаря (бомбардира-урядника вышней роты)
человеческого — от начала дней — побеждается естества чин.
Безымянный (в разводах) ерик. Застывшего тела реки буро-жёлтое сало
кроет позёмка, выше и в сторону, за Батенинский жилмассив,
за Бугры, невозвратный неся билет. Молений рифмованных солея
превращается в петербургский пар, ледяное ничто, первозданное месиво.
Сквозные дворы, павильоны Ленфильма, поваленные стеллажи бобин.
На Старо-Калинкин мост выходит нищий (сам себе ницшеанец)
в потёртой шинели, топчет пивную банку, щурится, глядя на небо,
за спиной оставляя Бадаевские склады и дымящийся Ниеншанц.
Из ЗТМ. Зёрна известняка,
вмёрзший в лёд механический левиафан,
в луже пролитых на снег литографских чернил
остов Исаакия, купол, протравленный кислотой,
белая — без пятна — плерома, повисший над
проволокой столбов невесомый пух
с отсветом чего-то такого
добужинского, нежного, женского, неживого
…………………………………………
………………………………
|