|
НАБЛЮДАТЕЛЬ
скоропись ольги балла
Сквозная тема этой Скорописи — способы, которыми поэты говорят о (вообще-то неизреченных) основах существования и видят — хотя бы угадывают — незримую изнанку видимого. У поэзии это обыкновенно получается лучше, чем у прозы. Оставляя в статусе тайны то, почему ей такое удается, рассмотрим на трех очень разных примерах, каким образом, с помощью каких средств это происходит.
Григорий Беневич. Дважды двенадцать: Стихи с контекстами. — М.; СПб.: Руграм / Пальмира, 2025. — (Пальмира — поэзия)
Принцип, по которому выстроен сборник поэта, философа, литературоведа, культуролога, переводчика Григория Беневича, — сам по себе способ рефлексии и едва ли не онтологическое высказывание: уже самой своей тщательно продуманной формой он сообщает нечто о видении автором и мира, и смысла своей работы. Основной корпус книги составляют двадцать четыре — те самые дважды двенадцать — стихотворения, каждое в двенадцать строф, и одно «нулевое», строф в котором одиннадцать. Каждый из текстов сопровождается авторским комментарием, у которого, в свою очередь, собственная жесткая структура: там проясняются содержащиеся в комментируемом стихотворении аллюзии (отсылки, например, к Библии: «Быт. 32, 23–32 (борьба Иакова с Богом и наречение нового имени); Исх. 14; 15 (переход через Чермное море); Дан. 3 (отроки в печи)»), рассказывается о жизненных обстоятельствах, в которых стихотворение писалось, например: «Стихотворение было написано в Бодлеанской библиотеке в Оксфорде весной 1995 г. во время чтения исследования по экзегезе Максима Исповедника». Книга в целом, таком образом, — еще и род автобиографии, как внешней, так и внутренней, прояснение собственных духовных истоков. Некоторые комментарии содержат небольшие автобиографические эссе, например, «Приход на Каменном в 1995 — начале 1996 года», «Конец утопии»; некоторые же — еще дополнительное, всегда восьмистрочное стихотворение, где еще раз раскрываются смыслы сказанного.
Держащее все на себе (сакральное) число 12, по словам автора, — принципиально: двенадцатистрофниками по преимуществу он пишет уже лет тридцать: это его способ рационально — насколько возможно в поэзии — говорить об иррациональных основах существования: и собственного, и вообще.
Беневич — поэт христианский. Он, по крайней мере, в этой книге, только об основах и говорит — вполне отдавая себе при этом отчет в неизреченности предмета своей речи. Для того чтобы хотя бы указывать на основы, как он их понимает, у Беневича есть, таким образом, вполне традиционные, даже канонические слова, имена и стилистические средства. Некоторые его тексты — как, например, «Владимирская», «Казанская» (это, понятно, иконы) — имеют в качестве эпиграфов молитвы, некоторые же — и сами молитвы в буквальном смысле («Поражу пастыря, / И рассеются овцы. / Господи, / Спаси нас / От сухости / И лжи! / Подай, Господи, / Чтобы не пересохло / Масло / В светильниках / На дне Нашей Души!»). Таково, в частности, стихотворение-молитва за друга, поэта Виктора Ширали, — в основной корпус текстов оно не входит, а помещено в предисловии, где рассказывается о том, как в 1996 году Ширали был совсем близок к смерти. По типу организации и уровню напряжения это, конечно, стихи, по существу же — высказывание прямее некуда, непосредственное, насколько вообще возможно, обращение к единственному Адресату; тут уже, кажется, и читатель никакой не нужен, не говоря о литературной среде с ее условностями, — все условности этого порядка пропадают совершенно: «Даруй, Господи, / Крест Ему / Свой / В огражденье / Его смертной / Души, / Ее к жизни / Любви, / Ее к Богу / И к жизни / Любви — / В отраженье / Всех врагов ее. / Смерть его / Благослови —».
Что бы мы, агностики, об этом ни думали, что бы ни говорил глубоко, в отличие от автора этих строк, верующий поэт (он, конечно, говорит, что «о таких вещах ведомо только Богу»), но ведь вымолил. После этого Ширали, бывший тогда в состоянии, близком к безнадежному, прожил еще два десятка лет.
И да, это двенадцатистрофник, ставший за несколько лет до написания этого текста одной из главных форм в поэтике автора. Свое тяготение к ней он сам, по крайней мере отчасти и предположительно, объясняет влиянием изучавшейся им византийской философии, но к этому влиянию его не сводит — это именно устойчивая, в каком-то смысле самовоспроизводящаяся — и системообразующая (в разговоре о поэте-философе это несколько тяжеловесное слово не будет чужеродным) — внутренняя форма: «…я не “прибегал” к ней, — говорит автор, — это она приходила ко мне. Начав стихотворение, я порой не мог закончить его, пока не напишу всех двенадцати строф…».
По степени напряженной плотности стихи основного корпуса сопоставимы с молитвой за друга (комментирующие восьмистрочники свободнее и, что ли, «горизонтальнее», — обращены не к единственному Адресату, а к нам, нуждающимся в истолкованиях). Это тексты очень сжатые: никаких метафорических, образных, стилистических излишеств, никаких экспериментов с формой (в этом смысле стихи Беневича нередко даже архаичны; иные из них, подумаешь, могли бы быть написаны и в позапрошлом столетии, — возможно, потому, что земное время для автора не так уж важно: «Лишая всех определений, / с одним остаться нудит кровь — / И голос прежних поколений, / И к детям властная любовь». Только самое необходимое. Жесткая дисциплина.
Пожалуй, можно сказать, что граница между поэтическим и религиозным действием, между поэтическим и религиозным модусами речи для Беневича если и есть, то очень условная, легко сдвигаемая и безусловно проницаемая; во всяком случае, оба этих действия — хотя и различаются — несомненно составляют в его глазах некоторое единство. И вряд ли будет большой дерзостью сказать, что собранные сюда стихи для него — вид не только автобиографической рефлексии, но и духовной практики. Нечто подобное признает и он сам: «Не все стихи, составившие этот сборник, одинакового уровня. Чем-то, может быть, стоило бы и пожертвовать. Но мне не хотелось этого делать, ибо с каждым связано то или иное значимое для меня духовное событие. Вдруг они кому-то пригодятся в этом качестве?»
Ольга Логош. Труба тишины. — М.; СПб.: Руграм / Пальмира, 2025. — (Пальмира — поэзия)
Аннотация к сборнику стихов поэта, прозаика, переводчика с нескольких языков Ольги Логош — возможно, писанная самим автором — называет лейтмотивом книги «взгляд на иную сторону реальности». Как же было не вовлечь этот сборник в разговор о видении, чувствовании, угадывании поэтами основ существования? Автор, впрочем, весьма осторожна в обращении с иной стороной реальности, а в связанных с нею формулировках тем более, — ни одного прямого высказывания ни о ней вообще, ни о том, что там расположены именно основы всего сущего, нам в книге не найти (и в этом есть особенная точность: в таком модусе говорить об основах, пожалуй, адекватнее всего), как и примет религиозности, которая давала бы тот или иной язык для речи о том, что слову обыкновенно не дается, и о взаимоотношениях с ним человека. Но зато есть много догадок о том, как на этой невидимой нам изнанке все устроено, и уж точно — сквозное чувство того, что к видимому глазом и понятному разумом существование не сводится и что корни его таинственны.
Средства, выработанные поэтом если и не для уловления этой таинственности (понятно же, что оно на то и таинственное, чтобы ускользать от прямого взгляда), то, по крайней мере, для взгляда в ее сторону таковы: прежде всего, это очень небольшие тексты, тяготеющие к минималистичности, чуть ли не к сжиманию в точку (иногда — умаляющиеся до одного-двух слов на строчку: «утром ходили / искали / весну»), по большей части (хотя не очень последовательно) уклоняющиеся от заглавных букв и знаков препинания: чтобы не перекрикивать тихого голоса мира, не навязывать ему своих интонаций. Они скорее указывают, чем описывают; скорее вслушиваются, чем говорят: «утром / ты стряхиваешь с пальцев смерть // годами / стряхиваешь плоть // один ты / двинешь налегке». Важную часть многих текстов составляют паузы, обозначаемые то отточиями, то увеличенными — разного размера — пробелами (уж не затем ли, чтобы в них — наряду с чистым дыханием — вошло, как в раскрытые окна, то, что формулируется не столько словами, сколько их отсутствием?). Прием сам по себе довольно расхожий, но для автора несомненно значимый:
твой шаманский пирог
взошел
и пространство съел
и речь осушил
если б знать
с какой части света
птицы кличут тебя
Сквозной интуиции иномирья — постоянно присутствующего рядом, залегающего совсем близко к осязаемой поверхности жизни (настолько, что иной раз и не отличить: о какой из сторон реальности речь?), просвечивающего сквозь тонкую пленку зримого — сопутствуют и сквозные же образы.
Помимо рассыпанных по всей книге образов иномирных существ (ангелы, эльфы, фэйри, Пан и Аполлон, Альба, единорог, ирландский святой Барра…), это прежде всего ветер — один из несомненно ведущих образов, интенсивный вариант воздуха — и сопутствующие ему, с одной стороны, буря, с другой — дыхание и птицы. Именем ветра названа и целая часть книги, третья, — поэтический разговор автора с собеседником, уже не имеющим возможности ответить человеческим голосом, — с умершим восемь лет назад другом, поэтом Всеволодом Рожнятовским, ему эта часть и посвящена. «Ты — ветер // Ты — челнок, меж пальцев / снующий // Ты — знобящая зыбь на воде». Некоторые стихи написаны еще при жизни Всеволода, но это по существу ничего не меняет: раз начавшись, разговор уже не прерывается, разве что делается настойчивее, насущнее.
Далее, это разве что немногим уступающий ветру в настойчивости огонь («о, одолжи мне часы / тяжелые огневые // тень от огня / это время // ты становишься тенью / брата-огня») — и родственные ему: солнце, свет, фонарь (конечно, волшебный), луч; вода — и производные от нее: озерные обитатели («озерная женщина»), волны, омут, море, водопады, снег, лед, дождь; камень — и соприродные ему: земля, глина… А еще — обилие зверей: сурок, еж, коты; птиц (тоже — не посредники ли между мирами?) — соловей, чайка, воробьи, сойка, вьюрок…; насекомых: пчелы, шмели, кузнечики…; разнообразнейший растительный мир: яблоня («гостья / с той стороны»), вереск, магнолия, елочка, мать-и-мачеха, сакура, сон-трава, колокольчики, земляника, каштан, ягель… Кстати: всего этого — живого и дышащего — заметно больше в книге, чем людей. Свищет, щелкает, звенит.
(Вообще, кажется, в этой книге много от Василия Бородина — к нему обращены и два вошедших сюда стихотворения, одно из которых написано в самый день его гибели: не только мотивы воздуха и света, но и очень характерный для него минимализм, речь легкая и летучая, скорее мимолетное прикосновение к предмету речи, чем схватывание его и пристальное рассматривание; узнаваемо-бородинские обороты: «лист-слова». Тоже ведь разговор поверх разделяющих миры барьеров.)
Что касается образов стихий — воздуха, огня, воды, земли, — тут, пожалуй, впору говорить даже о некотором устойчивом комплексе — все они соотнесены друг с другом, соседствуют, переплетаются, отражаются друг в друге, проникают друг в друга: вода становится воздухом («капля рождает миры, / вращается, воздухом льня»), воздух — светом... И заметим: все названное — первоматерии мира. Это с ними, прежде всего, взаимодействует в книге человек и лишь их посредством — с некоторым угадываемым потустороньем. Так что все-таки, в каком-то смысле — об основах.
Виктор Качалин. Облако. — [М.:] litoralis, [2025]1
Книга стихотворений поэта и философа Виктора Качалина — маленькая, почти рукописная, вышедшая в таинственном издательстве неведомым, но уж точно невеликим тиражом, подобно всем без исключения другим книгам автора. Такова, похоже, его принципиальная позиция: приблизить книгу, насколько возможно, к частному, едва ли не устному высказыванию, а то и к самому молчанию. Он не скрывается, но ему важно не быть заметным: возможно, потому, что это дает высказыванию максимальную свободу. Быть заметным и быть услышанным — все-таки разные вещи; возможно, первое даже мешает второму. Поэтому постараемся расслышать.
Удивительно ли, лежащая в основе сборника поэтическая стратегия как бы перекидывает мост между двумя предыдущими книгами нашего сегодняшнего обзора, создает — неведомым для автора образом, но тем не менее — синтез двух этих, казалось бы, очень различающихся между собой типов поэтической работы: здесь можно обнаружить черты, свойственные как православному поэту Григорию Беневичу, так и всматривающейся в изнанку прозрачной реальности явно помимо конфессиональных перегородок Ольге Логош. И да, предмет постоянного, пожалуй, даже исключительного внимания Качалина, и не только в этой книге, — основы существования, то, как все, что видится, слышится, воображается, — соприкасается с ними.
С Логош у него даже больше общего: и тяготение к как можно большей краткости, емкости и тишине высказывания, стремление не заглушить собственным голосом голоса мира; и то, что наиболее важное для себя он выговаривает в образах первостихий — воздуха, воды, земли, огня, и эти стихии предполагают друг друга, притягивают друг друга, отражаются друг в друге, переходят друг в друга.
Вижу лишь облака,
плывущие по огню.
Земля на помине легка,
я ее не виню —
ей лучше под небом быть,
в потопе искать зеркала,
а мне по огню ходить,
в котором поет зола.
Вот стихотворение, в котором сошлись и соединились в неразделимое целое все четыре стихии (и каждая — в статусе символа), а заодно оказались выраженными и некоторые очень важные общие черты поэтической практики Качалина.
Это один из довольно немногих его текстов, где произносится местоимение «я» — но оно никоим образом не биографическое и не психологическое. «Я» и «свое» в смысле биографических обстоятельств, жизненных подробностей, душевных событий и трудностей — и в этом радикальное отличие Качалина от двух других поэтов этого обзора и вообще от очень многих — здесь убраны совершенно. Еще более радикально убраны события исторические и социальные. Поэт говорит о времени, близком к вечности, — да еще о совсем как будто сиюминутном: снегири прилетели, снег сошел, пошел дождь, наступил май, стоит жара, дерево шумит… — это могло бы происходить да и происходит когда и где угодно, в любой точке времени и пространства, хоть в Древнем Риме, и только немногие и не такие уж существенные детали вроде метро или поезда свидетельствуют о том, что речь идет о некотором знакомом нам «сейчас». Все эти сиюминутности и мимолетности, на самом деле, — «маленькие приступы вечности, / отнимающие жизнь понемногу / и дающие то, чему имени нет». Вот, всеми названными здесь именами поэт только и выговаривает то, чему имени нет. Его занимают события и явления предельно тихие, предельно крупные — можно было бы сказать, что и предельно внутренние, но он внимателен не столько к самому себе как к точке созерцания (хотя да: в этом именно качестве он сам себе и интересен), сколько к миру, который становится предметом этого созерцания и входит в него как большая цельность. И действия, которые разворачиваются — и в этом стихотворении, и во всех остальных, — исключительно символического порядка. У автора явно есть собственная система символов — возможно даже, вероятно, говорить о персональном символическом языке, что, правда, потребовало бы более объемного текста, чем те, что возможны в рубрике «Скоропись». Пока просто обратим на это внимание.
При этом Качалин, несомненно, христианский поэт. Свидетельство этому — хотя бы уже неоднократные упоминания в его текстах, начиная прямо с того, что открывает книгу, — героев священной истории от ангелов и апостола Фомы до самого Христа (но это самое поверхностное). Само облако, сквозной образ книги, чьим именем названа она в целом, для него — религиозный символ, и далеко не только в тех случаях, когда речь идет впрямую о Христе или ангелах (вроде «Ангел стоит на облаке») — их упоминанием Качалин, к его чести, не злоупотребляет. Как и положено символу, облако тут не поддается исчерпывающему рациональному толкованию, но само его присутствие в текстах несомненно указывает на сакральный смысл происходящего. Возможно, такой смысл имеет для автора мир в целом — прямо и всем собой указывающий на свои корни, но есть указания особенно красноречивые: свет, снег, огонь, ветер, море, камни, деревья, птицы. И облака.
Стихи Качалина — во всяком случае, в ныне представляемом сборнике — почти никогда не становятся молитвами, не адресуются к Собеседнику, не взывают к Нему. То, что в них происходит чаще всего (постояннее всего, я бы сказала), стоит назвать скорее созерцаниями или медитациями. Есть и исключения — тексты, очень близкие к молитвам в смысле их обращенности, — но очень сдержанные и опять же избегающие упоминать всуе имя Адресата. Кому надо, и так слышит.
дай же нам реку вместо посмертья
дай нам поле вместо побега
и не во сне дай увидеть нам горы
1 Место и год издания в книге не указаны, поэтому здесь мы пишем их в квадратных скобках.
|