— Анна Резниченко. От символа к событию: русская философия в поисках имени и лица. Александр Марков
 
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025
№ 8, 2025

№ 7, 2025

№ 6, 2025
№ 5, 2025

№ 4, 2025

№ 3, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии




Зеркальный пазл русской философии, или Апология неспрямленных углов

Анна Резниченко. От символа к событию: русская философия в поисках имени и лица. — М.: РГГУ, 2025.


В новой монографии философ, историк философии Анна Резниченко с самого начала дезавуирует два предрассудка: провинциализирующий нарратив о «заимствованиях» и спекулятивный миф о полной «самобытности» русской философии, — предлагая вместо них строгую аналитическую триаду specificum (особенное), realia (реальное) и realiora (более реальное, сущностное). Перестав быть отвлеченными понятиями, они принимаются как инструменты анализа самой ткани культурной и личной жизни. Резниченко предлагает рассматривать русскую мысль как полно­правную и динамичную часть общеевропейского философского процесса, которая говорит на универсальном языке метафизики, но с собственным акцентом. Онтология символа (Флоренский, Вяч. Иванов) закономерно переходит в проблему философии языковых выражений (Сергий Булгаков) и «симфонической личности» (Карсавин), а та, в свою очередь, — в проблематику события.

В центре монографии — тезис о драматической и уязвимой темпоральности культурных событий, согласно которому максимальным, хотя и скрытым воздейст­вием обладают незавершенные проекты и несбывшиеся смыслы. Резниченко анализирует самобытность улицы Карла Росси в Петербурге, менявшей и символическое наполнение, и имя (название), и порядок событий (театральность и театрализация Петербурга), — но оставшейся философским кристаллом самостоятельного выстраивания высокой культуры в России.

Ссылаясь на Клода Романо и Владимира Бибихина, автор предлагает время от времени уметь вычитать из события его неизбежную катастрофичность, — оставляя перспективу той самой улицы Карла Росси, выводящую к горизонту смыслов через упорное возведение не только здания культуры, но и пробелов между корпусами. Для этого нужна встреча между условно каноническим и условно неканоническим автором. Так, собеседником о. Павла Флоренского оказывается Эмилий Метнер, издатель-«мусагет», друг Карла Густава Юнга. Казалось бы, что общего между автором «Столпа и утверждения Истины» и тем, кого даже современники считали лишь «дневным», формальным устроителем издательства? Резниченко находит в текстах Флоренского следы «медленного чтения» метнеровских «Размышлений о Гёте», показывая, как не только метафоры, вроде зеркального лабиринта, но целые пассажи, включая ключевой для Флоренского термин «конкретная метафизика», были буквально заимствованы и творчески переосмыслены. Так получается, что Метнер — скрытый архитектор языка русской философии, а Флоренский — его инженер.

Далее выясняется, как идеи Флоренского путешествовали по Европе, не выдавая своего источника. Евсей Шор, участник фрайбургских семинаров, пересказал Хайдеггеру флоренское понимание ἀλήθεια — истины как несокрытости. Конечно, Хайдеггер не стал ссылаться на русского священника, но это не значит, что диалог не состоялся. Эхо идей оформило рукопись истории философии, в которой несбывшиеся события оказываются решающими для нового парадоксализма мысли уже мирового масштаба.

Другой сюжет — как Сергей Дурылин, работая в стенах ГАХН, тайно продолжал традицию русского символизма, шифруя в своих работах о Достоевском целую онтологию. Сквозь суховатый язык литературоведческого «тематического обзора» проступает глубоко личный миф о «свете тихом» — символе заката, умирания и примирения, из богослужебного гимна. Так Дурылин отстаивал право на «конкретную метафизику», где реальность (realia) просвечивает символами высшей реальности (realiora).

В судьбе Карсавина, как ее представляет автор, каждый выбор кажется загадкой. Сближение с евразийством, за которым последовал столь же загадочный выход; отказ от призрачного Оксфорда в пользу Литвы и, наконец, роковое решение остаться в советской Литве. Возможно, сам Карсавин, склонный к удачным мистификациям, считал, что истинная суть философа — не в выпрямленной биографии, а как раз в этой многозначности и «неспрямленных углах». Вот один из таких углов: Сергий Булгаков, подозреваемый в ересях, переписывается с ортодоксальным Георгием Флоровским; и в переписке богословские споры о сущности и энергиях переплетаются с житейскими просьбами о парижской квартире и размере профессор­ского жалованья. Флоровский с аскетичной прямотой пытался «вывернуть на лицо» карсавинские идеи, словно те были старым пиджаком, наделенным душой, — чем не вариант бумажной, точнее, тканевой архитектуры?

А как не вспомнить трудовую артель «Наука и Школа» — утопический проект петербургских профессоров, пытавшихся в голодные годы революции на кооперативных началах снабжать Россию «полезной книгой»? Здесь философские диалоги о всеединстве соседствовали с протоколами о выплате гонораров и закупке дров, а Карсавин, Лосский и Радлов обсуждали, как бы превратить русский народ в «вооруженное знанием» сообщество, пока за окном гремели выстрелы. И над всем этим витает призрак «Незримого Града» — того идеального гражданского объединения, которое искали все эти мыслители, будь то евразийцы с их мечтой о особом историческом пути, или софиологи, стремившиеся эксплицировать Абсолютное Имя через тварный мир.

Разрывы, парадоксы, незавершенности, борьба за кафедры и визы, и тут же «симфоническая личность» или иная идея. С иронией, достойной пера самого Достоевского, Резниченко в последней части рисует портрет Глинки-Волжского как «несостоявшегося спасителя» наследия писателя. Он хотел создать «универсальную глоссу», исчерпывающий труд, основанный на архивах, к которым он ревностно добивался доступа через вдову Достоевского и влиятельных друзей — Булгакова и Гершензона. Взыскуемый Град оказался книжным, а стены его — из неподписанных издательских договоров. Его Достоевский, пророк «христианской общественности» 1900-х годов, к 1910-м оказался неактуален, и гигантский труд стал напоминать не спасительный ковчег, а корабль-призрак.

Герои книги Резниченко всегда чем-то смущены: вот Булгаков мучается в Думе, сознавая тщету политики; вот Розанов пишет гневные филиппики, а вот Флорен­ский экспериментирует с алкоголем, и только заботливая матушка, присылая бочку кахетинского, невольно спасает будущий «Столп и утверждение Истины». События-omnibus для всех (революция, Дума) становятся фоном для потрясений философов: Булгаков, разочаровавшийся в политике; Флоренский, создающий великую метафизику; Иванов, формулирующий теорию символа, — вот где страсти!

Книга Резниченко, при всей ее академической строгости, неожиданно оказывается в глубоком родстве с fan studies, исследующими логику фанатских сообществ, косплея и формирования культа. Концепция «несбывшегося события», обладающего наибольшим «эхом», идеально описывает природу культа: незавершенные проекты, маргинальные фигуры и неопубликованное наследие того же Достоевского становятся мощнейшим источником нового творчества — достраиваний, альтернативных канонов и символических реконструкций со стороны «взыскующих града» последователей, чья преданность измеряется глубиной погружения в скрытые слои знания.


Александр Марков




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru