|
Николай Штромило
Три новеллы Акутагаве
Николай Штромило
Три новеллы Акутагаве
* * *
Так в глубине шести болот,
на шахтах Габы,
слепая девушка поёт,
а рядом пёс, собравши рот,
возлёг на лапы.
Он тянет губы, вторя ей,
и затонувших кораблей
корзины
мачтами маячат,
один флагшток слегка косит,
туман на реях парусит,
да птица плачет.
* * *
Весна, как выстрел, в деревах
дворов московских прозвучала,
волнуясь, бродит на бровях
речной трамвайчик у причала,
народы преют, куличом
горячий воздух послащён,
и на площадках гомонят
оравы диких пацанят.
Шлифуя безупречный стиль
в потоке нервной перебранки,
свой легковой автомобиль
ведёт Михалыч по Таганке,
сменив кассету с “Мотли Крю”,
на “ДДТ”, а я курю
и отмечаю, как с угла
в окне мелькнули купола.
Пахнуло выхлопом, опять
театр продвинулся навстречу,
за ним такси, ручная кладь,
кепчонка, брючки, человечек,
развалы, книжные тома,
всё ниже стелятся дома,
под горку, к башне, как кнутом,
сверкнуло солнце под мостом.
Дедок на вело, нищ и горд,
с моста на мир глядит сурово.
Ему внезапен сей офорт
работы мастера Лужкова,
подобно древнему балде
ищась рукою в бороде,
он изучает из седла
поэму камня и стекла.
Американское кино
да европейское печенье!
Но мне милее всё равно
поэмы русской вдохновенье,
когда из арочки, вот-вот,
знакомый запах наплывёт,
и девий голос скажет мне:
упали дворники в цене.
И вот нахлынуло — она,
предмет тоски невыразимой,
идёт по лесенке одна,
трепещет платье парусиной.
Ступень, ещё, за шагом шаг,
и не упрятать ей никак
ни локон русый под платок,
ни ниже милый завиток.
Незамутнённый сердолик!
Таким прозрачным и несмелым
виденье чудится вдали,
как будто золото на белом.
Оттуда ей, из-под небес,
звенят лучи, а пьяный бес
мне шепчет, плешью поводя:
мой друг! Немного погодя...
Рулит Михалыч, я молчу
и, опустив окошко справа,
три раза гулко постучу
по голове Акутагавой.
О сколько раз себе твердил:
не стой подолгу у кадил,
и уж тем паче, Николя,
не пей с ладони у Кремля.
Когда б ни ослуша
’
лся ты,
дурея от настоя почек,
всё будет то же — всё посты,
не разговеться на разочек.
Не третья ль тысяча ко мне
бежит весною по весне!
Старею. Сам-брат бородат.
Освоил вело. Вижу град.
Но до сих пор передо мной,
когда курю, когда гуляю,
плывёт по тверди неземной,
фарфоры влажно оголяя...
Она! Михалыч, прочь!
Свят, свят!..
Сердца
’
на гвоздиках висят.
Жена. Отрава. “Шокин Блю”.
Но знаешь, я её люблю.
Променад семьи Галанцер
Живот в песке. Лежу. Кивают: спился.
Он при очках, и сын. Она при них. С утра
мальцы солдатиком сигают с пирса,
пронзая древнюю породу до нутра.
Лошак-маман влачит баул, потупив блюдца,
павлин-папа
’
в педагогических трудах.
Мужи беседуют. Традиции блюдутся.
Баул колышется.
Сюда.
Туда.
А ближе к часу всё семейство тем же строем
послушно движется в спасительную тень.
Но я по-прежнему их сердца недостоин,
как пьяный дервиш, подпирающий плетень
корчмы прибрежной, где ночами на бозуки
бурсак музы
’
ки исповедует бесят,
и песни моря оплетают эти звуки
и вдаль несут, и сны Галанцеров висят,
как запотевшее бельё над номерами,
абы как сшитое Морфеем по мощам,
и машут вслед весёлым нотам рукавами,
на пе
’
ньке влажно трепеща.
Прощай, Созопол! Предотъездное — подходит...
На волнорез иду по звёздам, налегке.
Летит сажёнками во тьме какой-то додик,
к турчанке морем, точно молью по реке.
А мне всё грезится: баул, ракетки, блюдца,
тяжёлая, хрустящая коса.
Они кивают мимоходом. Остаются
их силуэты. Голоса.
|
|