|
НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Немая философия
Александр Шантаев. Станция. — М.: Стеклограф, 2025.
Много ли известно о жизни приходских священников в российской глубинке? О том, что у них в приходе, дома, в сердце и голове? При определенном наличии литературы о религиозной жизни — Кучерская, Шевкунов, Черных — нет, известно мало. Да и это направление, начавшись на определенном этапе, как-то ушло с радаров, кажется (или мне больше не попадалось). А эту книгу к простому описанию церковных и воцерковленных будней не свести, в чем-то она неуловимо какая-то другая.
Автор прошлогодней книги интересной прозы «Сигналы точного времени» пишет максимально честно, совсем о себе, а его прихожане узнали бы себя в книге (если бы прочли, но они к такому скорее глухи и немы, если вообще еще живы). Еще и, кажется, использует свои прошлые заметки — и книги у него на эту тему выходили раньше и давно, и время этих — конец 1990-х, чеченские войны, те еще дензнаки и прочие штришки времени.
Совсем автобиографический рассказчик бежал с ростом местного национализма и на мутных селевых волнах прочих перестроечных бурь из одной из среднеазиатских республик, окончил Киевский художественный институт. «Рукоположен во священника в 1994 году. И десять лет прослужил на сельских приходах в Ярославской епархии» (из церковного CV). Куда «бросили необстрелянного», можно было бы сказать, на самую передовую. Хотя формально — глушь глушью: телефона нет, адреса у церкви для писем нет (а это время без мобильных, трудно уже такое представить и вспомнить), деревня в несколько домов вымирает и спивается, вокруг лес и часто лихие и просто непутевые люди. Прихожане — одни старушки и пара непутевых пьяниц. Зовут чаще всего — на соборование. В его комнате в пристройке при церкви собака и кошка. И все, живи, работай и наставляй как хочешь, можешь и должен.
Дом стоит, свет горит, так откуда взялась печаль? Да из тьмы ночной за окном взялась, из сердца, полного одиночества еще, как не взяться. «Служить нравится — но именно “нравится” в смысле, что терпится и переносится это дело, при том, что я, конечно, иной, когда служу. За чертой служения остаюсь собой, прежним обыкновенным человеком; этим и мучаюсь». Человеку тяжело. А священнослужителю, человеку при человеках, еще тяжелее. Эти бабки, обычные, грешившие, советские даже активистки в недавнем прошлом, что в церкви и при церкви сейчас, им это точно нужно? А ему самому? Или, возможно, лучше не думать о таком и вообще не думать. «Может, выработал дневную норму? Зачем пытаться читать, если день сбылся, свален мешком с плеч? Думать? Мысли бередят душу, служилая жизнь приучает терпеть, не рассуждать; начну думать, куда вынесет? Гляжу за окно — наблюдать небо немая философия, правда, зашитая внутрь, не вынешь, не рассмотришь». А тут еще столько того, что веру поколеблет. Ладно тот, с кем вчера беседовали и кому червонцем помог, запил и церковь обворовать пытался. Это можно понять. А вот смерть ребенка, девочки, с которой недавно в гостях подружились, понять уже сложнее и невозможнее. «Моя вера ушиблена. …Два дня болел душою. Мне было стыдно за Бога». Даже так, да.
«Меня сточило захолустье своим серым острием» (Хаски). Но помогает, думается, как раз эта немая философия. Созерцание той благости жизни, что не в этих конкретно людях и событиях, хотя и в них, конечно же, но и везде. Просто вокруг, из окна, выйти на крыльцо и взглянуть на сад и лес. Кстати, если мы давно не видели природы и не читали о ней со времен Пришвина, то вот она здесь. Следование всем сезонам, малейшим переменам мира, от листочка и до солнца, оттенки света и запаха.
Захолустье сточило — и заточило в каком-то смысле. Служение упорядочивает, как русло реки направляет текущую воду. За чертой служения начинается разомкнутость, смена или отсутствие ориентира, структуры, что ведет либо к поиску, либо к распаду. Священнослужителю оказываются одинаково нужны обе территории — служение дает форму и смысл, выход за черту служения — обновление, возможность не застыть в форме. И при этом дальше кристаллизироваться, становиться межевым камнем веры. Не потому ли герою «Станции» не сидится на месте, то едет в другую обитель за чем-то церковным, то зовут часто довольно соборовать и отпевать, то собака или тоска на прогулку тянет? В итоге в движении постоянно, как земский врач.
И, как природа, просыпается сочувствие ко всему тварному. Природе даже, обычной этой, монохромной, суровой природе. Хотя почему суровой? Все стараются все же сотворить радость, видеть красоту, все как могут. Даже в мертвом ведь можно ее узреть: «Что за личность он был, так покорно умерший? В сезонных занятиях следующий порядку Божьего мира несловесный созерцатель? И это спокойствие жеста, отказ от помощи, невыказывание упрека, что запомнились окружающим: без жалоб уход в кротком молчании…». И открывающаяся возможность видеть благость на все буквально распространяется: рассказ — а даже не рассказы тут, а зарисовки, такие розановские коробочки или вовсе дзуйхицу — от лица (не морды точно) коровы дан. «Меня никак не зовут, размышляла корова, и это правильно, а хозяйку зовут Апрелькой, имя ей к лицу. Я большая, от хвоста и до рогов меня много, найдется ли удобное вместительное имя, чтобы его хватило?» И мини-эссе о мухе. Мир точно велик и мал, в одном сердце заточен.
Животный мир и человеческий вообще сливается, неразделим тут. Что ж, понятно, живут все вместе в глухом одиночестве. Да и мир един. И вот домашняя кошка перехватывает повествование и пишет свои замечания, некоторые претензии к ребяческому и эгоцентричному, на ее кошачий взгляд, псу. Кошка с норовом и большой обидой — при переезде чуть не бросили. А деревенская бабка становится птицей, даже королевой птиц в ближайшем лесу.
Эти животные (от живота-жизни) — от «Холстомера» идут, через Платонова, даже не к новому фольклору Осокина, но к мифическому Григоренко. Вот и распадается вторая часть книги, «Альбом» на притчи, сказки, байки (даже армейские — и тут даже слишком пестро отчасти), она дает высказаться всем, от ангела до случайного забулдыги, всем голос дает, право крика или слезы.
Ведь всех «нестерпимо жалко». По степени, возможно, не добра даже, но жалости и терпения будут судить потом. «Подумалось на пути домой: какие руки у этих бабушек! — Маленькие щепоти с тысячей трещинок, забитых сажей, тонкая коричневая кожа с пигментными пятнами, веснушками, многоцветные жилки, врастопырку птичьи сработанные пальцы… — эти руки будут судить нас». И вообще, «может, эти заскорузлые старые корни (бабки) еще принесут Богу свой плод во времени сам-десят, сам-шестьдесят? И тогда выяснится, что наши пустующие храмы были вроде полей под паром, обильно унавоженные терпением, непротивлением, бессилием, до поры сохраняя под спудом клубни прорастающих потомством бабок? И в этом смысл нашего, моего здесь присутствия?».
Александр Чанцев
|