«Далёко-далёко за морем». Рассказ. Андрей Никоноров
 
№ 2, 2026

№ 1, 2026

№ 12, 2025
№ 11, 2025

№ 10, 2025

№ 9, 2025
№ 8, 2025

№ 7, 2025

№ 6, 2025
№ 5, 2025

№ 4, 2025

№ 3, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Андрей Никоноров родился в 2002 году в городе Жуковский. Выпускник МГИМО, переводчик с норвежского языка. Победитель Всероссийского литературного конкурса «Класс!». Публиковался в «Литературной газете», «Юности», «Полутонах». Выпускник курса прозы CWS Ольги Славниковой. Бренд-менеджер «Редакции Елены Шубиной».




Андрей Никоноров

«Далёко-далёко за морем»

рассказ


I

В ту ночь Коле снился Ташкент.

Он видел много городов, прежде чем оказался на Cевере: Киев, Владиво­сток, Нижний. В Ташкенте не был.

С Колей на курсе учился узбек, тоже радиолюбитель, родители присылали ему южные гостинцы: орехи, мед, сухофрукты. А жару, редкую для Архангель­ской области, Коля представлял только по словам папы, учителя географии.

Снилась стена. Он, Коля, стоит к ней лицом. Прикасается ладонью — тепло и шершаво. Бетон вобрал в себя солнце и сейчас, на закате, медленно отдает его. Сзади слышится металлический щелчок, крик — и в груди становится больно. Коля шипит.



* * *

Кошка тоже шипит. И приемник. Она всегда боялась этой коробки и щетинилась, когда та начинала громко, на всю комнату вещать. Зато, как только Коля ловил сигнал концерта из Ленинграда, ложилась рядом и мурчала. Вот и сейчас, должно быть, испугалась и спросонья вцепилась в колени Коли.

Коля оторвал голову от рук, а руки от стола. Подкрадывались белые ночи — начало июня. Перекрестие окна, словно прицел, закрывало месяц. Чертишь палочку — Р — растущий. В свете настольной лампы над приемником пыхтел Мишка Смирнов. Приемник они соорудили вместе и пытались связаться с Хабаровском — пока не получалось.

— Не хочет?

— Нет, — поджал губы Мишка. — Поставлю лучше чайник — он точно не подведет.

— Я пока подменю.

Коля придвинулся к приемнику и, взявшись за рукоятку, стал переключать катушки. Кошка сидела за геранью, склонив голову набок.

Приемник замолчал. Потом закашлялся.

— SOS. Italia. Nobile.

Коля нахмурился. Кошка готовилась к прыжку с подоконника, переступая с лапы на лапу.

— SOS. Italia. Nobile. Fa. R. Usof terr.

— Миша! Миш, иди сюда!



* * *

— Снова? — Мишка осторожно отхлебнул чай.

— Да.

— Ты слышал про полет Нобиле?

— Конечно.

— Они терпят бедствие?

— Откуда ж мне знать, на наши севера по две недели газеты не привозят. Видимо, если так настойчиво подают сигнал. Жаль, не разобрать, очень неважно слышно. Послушай пока, вдруг еще что-то будет.

Коля вскочил и побежал в коридор. Папа приладил в прихожей большую карту Советского Союза. На самом верху, где расстояние между меридианами сужалось, прежде чем ухнуть в одну точку, были острова.

— Fa... R… Usof… Terr… — повторял Коля полученный сигнал, словно за­клинание на древнем исчезнувшем языке.

К востоку от Шпицбергена, откуда Нобиле начал полет, на карте «Земля Франца Иосифа». Fa... R... Usof…

— Мишка, нужно писать в Москву.

— Зачем? Думаешь, они без тебя не знают?

Коля смотрел на карту. Обернулся на комод — кончик указательного соскреб в ладонь три холодных металлических кругляшка. Стал обуваться, опираясь рукой с монетами на угол.

— Ты куда? — Мишка снова отхлебнул чай.

— На телеграф.

— Все-таки писать будешь?

Коля расправился, сунул деньги в карман брюк, поправил челку.

— А вдруг, Миш?



II

— Получается, возвращаетесь на свой Шпицберген, Рудольф Лазаревич? — Карл Эгги, капитан «Красина», улыбался.

Самойловичу казалось, что все получается хорошо: Коля Шмидт поймал сигнал разбившегося дирижабля, а корабль-связист итальянцев, сопровождавший Нобиле, — не смог. Щелкнули по носу: «Красин» почти сразу вышел на поиски.

Еще когда дирижабль Нобиле останавливался в Гатчине, Самойлович чувст­вовал: что-то случится, что-то пойдет не так. Он — бывалый арктический исследователь и знает, что Полюс подпустит не каждого.

— Ну что, спустимся?

Набережная Бергена: рыбацкие разноцветные домики, накрепко сколоченные. Запах морских гадов — лотки с тем, что сегодня послало норвежцам море, — здесь же. Небольшие шхуны, на фоне которых «Красин» — слон в посудной лавке.

Мальчишки окружили трап, набережная с интересом и восторженным гомоном стянулась к ледоколу. Все знают, куда направляется корабль.

Один из мальчишек тычет пальцем в Самойловича:

— Koffеr er du ikkje i militærklær?

— Что он спрашивает? — уточняет Самойлович у Эгги.

— Почему на вас, Рудольф Лазаревич, не военная форма.

— Ответь, что мы не воевать идем, а спасать людей.

Перевел, норвежцы заулыбались.

Самойлович уже был и на материковой Норвегии, и на Шпицбергене. Пару лет назад в составе экспедиции открыл на архипелаге месторождения угля.

— Что-то слышно о Нобиле?

— Воспряли духом — ждут спасения. Кораблей, подобно нашему, нет. Шведы доставляют им припасы самолетом. Льдина дрейфует, так что координаты постоянно устаревают. А так… Сейчас пополняем провизию и сразу в путь.

Берген — удивительный город. И Норвегия — прямо как Советская Россия. Бедные люди, живущие на отшибе, крестьянство и рыбаки. Самойлович любил этот народ.

— Они маленькие и гордые, нам иногда этой гордости недостает.

— Почему?

— Потому что страну создали тринадцать лет назад. А до этого несколько веков они под кем-то были. Мы тоже, Карл Палыч, несколько веков под кем-то.

— Так поезжайте в Европу, Рудольф Лазаревич.

— Да ну что вы заладили! Я любитель кораблей, но не философских пароходов.

— Не боитесь показаться изменщиком?

— Разве родине можно изменить, если ты остаешься в ней и каждый день стараешься ради нее делать что-то светлое?

Они постояли, сделали круг по набережной и вернулись к трапу. По нему матросы затаскивали на борт ящики, тяжело дыша и матерясь — замолкая рядом с командованием.


— Mine herrer, jeg er Knut Vansen, korrespondent for Aftenposten. Jeg skriver et notat om «Krasin», kan jeg ta et bilde av dere? — к стоящим подошел мужчина с фотоаппаратом на треноге.

— Что хочет?

— Говорит: из газеты. Пишет о нас и хочет сделать фотографию.

Эгги и Самойлович встали рядом. Фотограф улыбнулся и показал большой палец.



III

Нет, думал он, это была не зависть. Досада, чувство несправедливости — но никак не зависть чужим успехам. Да и кому завидовать — этому итальянцу, который снег видел лишь в Альпах?

Он жевал молча — длинный стол, белая скатерть, все сидят с бокалами шампанского, болтают, и только он мрачнее тучи. Фраки, рубашки сливаются с салфетками, заткнутыми за воротник, — все это уже опостылело, хотя никто не заставлял его завершать карьеру.

Да и разве пятьдесят пять для полярника — возраст? Он вытер рот, положил салфетку рядом с тарелкой в крошках, пригладил усы и молча стал осматривать собравшихся.

Хозяин приема, директор газеты «Афтенпостен», с кем-то вежливо раскланялся и вышел из-за стола. Настроение что-то ни к черту и ухудшается еще больше от всех этих бессмысленных светских бесед. Кажется, ему нужен был послед­ний подвиг, последняя экспедиция — чтобы так, как сегодня, собрались еще хотя бы раз в его честь.

Амундсен вспомнил, как Нобиле первый раз приезжал в Норвегию. Поморщился. Тогда он, северянин, не произносящий лишних слов, чтобы не тратить тепло, почувствовал, что сразу не сойдется с этим южанином, размахивающим руками, болтающим без умолку. Сдуру еще подарил итальянцу перьевую ручку из чистого золота.

Стук ложечки по бокалу — поднял глаза. На хозяине не было лица. Все замолчали, и стеклянный отзвук все еще мерзко раздавался в ушах — захотелось выковырить его оттуда мизинцем, но все-таки прием.

— Господа, я получил радиограмму: дирижабль «Италия» не выходит на связь. Вероятно, он потерпел крушение.

Тишина, волна переговоров, и вновь тишина, когда хозяин продолжил:

— Министр собирает у себя комитет помощи «Италии». Господин Амундсен, — тут хозяин уже не обводил взглядом взволнованный зал, а смотрел прямо на него, — можете ли вы явиться к министру на совещание?

Амундсен хлопнул ладонями по коленям, поднялся и ответил:

— Передайте господину министру, что я готов.

Его туфли мерно стучали по плитке, и, когда за ним закрылась дверь, в зале наступила тишина, как после последнего нажатия на клавишу пианино.



* * *

Гудение двигателя слышно и через шапку: проверено многократно. В окне кабины до самого горизонта серое, как на земле, так и на небе. Только изредка видно проталины с черной водой.

Полюса были для Амундсена всем: может быть, побывав на Южном и на Северном полюсе, он стремился обнять всю Землю, прислониться к ней старческой щекой. С возрастом его густые темные волосы приблизились к этой снежной седине, и сейчас из-под защитных очков летчика выглядывала надменно поднятая бровь. Она всегда приподнята. Так он, казалось, каждому дню бросал вызов: ну, чем удивишь сегодня, жизнь?

Жизнь удивила крадущейся пургой. Гидроплан снизился, чтобы в условиях испортившейся видимости не попасть в грозовое облако. Вошли в тучу, нырнули под нее, попали в туман. Темнело, и ни одного огонька вокруг. До Шпицбергена из Тромсё лёта часов пять. Он поежился в кресле. Спустя годы первопроходчест­ва вернуться в свой (а он считал его своим) Северный Ледовитый — много значило.

Насвистывал песню про «Титину», чтобы как-то себя подбодрить. Так зовут пса Нобиле, которого тот додумался дважды затащить на дирижабль и назвать в честь прилипчивой песенки. Думал, как спасет Нобиле, покажет всем, что он не склочный старик, а благородный исследователь, отправившийся на выручку сопернику.

Сопернику, который присвоил себе с Муссолини покорение Северного полюса на дирижабле «Норвегия», поездки с лекциями по Штатам, словно он не нанятый пилот, а настоящий исследователь. Настоящий исследователь. А был ли сам Амундсен исследователем? Что тянуло его из раза в раз идти на риск?

Он крутил головой и в какой-то момент перестал понимать, где вода, где небо. Все слилось. Громыхало. Лететь дальше — безумие. Решил приземляться. Штурвал от себя, снизил скорость. Гидроплан «Латам» плохо поддается, боковой ветер управляет им лучше, чем пилот. Будь проклят этот Нобиле вместе со своей проклятой собакой.

Холодно. Амундсен открывает глаза: все белое. Он садится на снег, ощупывает себя. Вроде, цел. Осматривается. Хвост самолета медленно уходит под лед.

Чудо, что живой. Он поднимается и топчется на льдине, пробует, крепкая ли. Начинает насвистывать песенку про Титину, чтобы как-то себя подбодрить. Любой полярник знает, что нельзя уходить с места катастрофы — даже если кажется, что нельзя оставаться на этом месте. Уйти — верная смерть.

— Я в поисках Титины… Титины, ох, Титины… — он выдыхает в ладони и перестает чувствовать холод.

Ему слышится знакомый голос — кажется, итальянская речь. Лает собака. Неужели нашел? Как здорово: упасть прямо рядом с Нобиле!

— Умберто! Черт бы тебя побрал. Умберто, ты где!

Речь становится все ближе, и Амундсен идет к Нобиле навстречу, довольный, вернувшийся в свой — а он считал его своим — Ледовитый океан, радостно напевая под нос:

— И я ищу Титину, никак не находя!



IV

Все белое — и как обрадовался Чухновский, когда на этой простыне он увидел красное пятнышко! Палатка! Все уже твердили о «красной палатке», это стало практически топонимом, ориентиром. Темнело. Нужно передать информацию о группе на ледокол и срочно возвращаться. С земли махали руками и радовались. Чухновский сбросил на льдину припасы. Они не подозревали, что при такой скорости и с такими течениями «Красину» до льдины сутки или двое ходу — теперь итальянцам будет хотя бы физически легче его дождаться.

— Передайте, что на льдине только шестеро, должно быть больше, — обернулся на радиста.

«Красин» — громада, высокий, с креплением для «Юнкерса», достижение Советского Союза — шел медленно, но верно. Эгги и Самойлович постоянно обменивались радиограммами с «Юнкерсом».

Развернулись, полетели назад.

— Борис, смотри, на три часа.

На льдине — две черные точки. Прыгали, кажется, кричали.

— А вот и остальные. Сообщи.

Чухновский повел «Юнкерс» над остатком группы итальянцев, качнул крыльями. Знал бы, что выжившие разделились, не сбрасывал бы все припасы. А так даже с собой ничего не взял. Ничего, вернется.



* * *

Чудом не разбились: садиться с такими неполадками вслепую — полное безумие. Казалось, все уже совсем хорошо, но наскочили на торос и перевернулись. Главное — все целы, пара ссадин. Вдалеке виднелись огоньки шахтеров, Шпицберген.

Идти до них, правда, себе дороже.

Радист передал сообщение о крушении на «Красин».

— Хотят прийти за нами.

— Рехнулись? — Чухновский стоял, держа руки в рукавицах подмышками. — Мы тут пару часов, а итальянцы на льдине пару недель. Пусть даже не думают, нет-нет! Так и передай — сперва пусть подбирают их, потом нас.

Лед на море соленый. Чтобы добыть воду, дошли до тороса, о который, видно, и запнулись. Наковыряли льдин с самого его верха, успевших уже опреснеть, растопили. Жить можно.

— Как думаешь, Борис, — экипаж ночевал в кабине. — Спасут итальянцев?

— Да спасут, конечно.

— И нас?

— И нас. Нам еще и по две банки сгущенки дадут.

— Сгущенка… Представляешь, а я на суше ее не ем почти. А тут — съем, и еще хочется, и еще.

Помолчали. Небо над кабиной ясное — через стекла наверху видно звезды.

— Как они там вообще продержались столько?

— Ну, их сколько, шестеро на льдине? Не считая собаки. Так всяко повеселее, чем одному сидеть.

— И вы поглядите, все ведь их ищут. Мы пришли из Ленинграда. Шведы ищут, норвежцы.

— Одним итальянцам все равно.

— Конечно. Вы слышали этого черта, Муссолини?

— А что он?

— Лучше геройская смерть экспедиции, чем позорное ее возвращение.

— Сумасшедший.

— Как же хорошо, что у нас не так.

Помолчали. Немного надышали, стало не так холодно в кабине. Лежали рядом, так теплее. Некоторые из четверки пригрелись и клевали носом.

— И все-таки, — прошептал Чухновский, — здорово, что все их ищут. И не важно, из какой страны.

— Почему? — радист смотрел на силуэт Чухновского в темноте.

— Это о всех нас многое говорит. Что мы все же люди. А все остальное — честолюбие или тщеславие, паспорта и широты, все это не так важно.

— Умеешь ты красиво сказать, Борис.

— Да я не для того все это. Правда же. Здорово.

— Здорово.

Помолчали. А вскоре — уснули.



V

Нобиле смотрел на этот пустырь и пытался сопоставить его с холмами Рима. Получалось скверно.

Там — кипарисы, сухая трава и камни, нагретые на солнце. Здесь — все одновременно зеленее и при этом более блекло. Больше влаги, а потому больше грязи. Недавно прошел дождь, и кое-где еще не высохли лужи. Грунтовая дорога петляла и уходила за горизонт, в дымку — туда, где должна быть Москва.

— Вот, господин Нобиле. Здесь Иосиф Виссарионович распорядился открыть ваше предприятие — «Дирижаблестрой»! А здесь, собственно, контора.

Они вошли в невысокое деревянное здание, поднялись на второй этаж. Все, встречавшиеся на пути смотрели на нового руководителя по-разному: кто-то с восхищением, мол, тот самый покоритель Северного полюса; кто-то с ненавистью: Нобиле первый спасся и бросил товарищей на льдине, да еще и Амундсена сгубил. Были и те, кто просто не понимал: неужели в Союзе не нашлось своих ученых и как им с итальянцем объясняться.

Кабинет оказался просторным и светлым: тучи уходили, лучи солнца падали на деревянные стены через стекло с засохшими разводами от капель дождя.

— Не смею больше тревожить! Если понадоблюсь, мой кабинет напротив, — помощник кивнул и медленным движением закрыл за собой дверь.

«Пусто», — подумал Нобиле. Он поставил портфель на стул, щелкнул замком и достал увесистую папку. Шкафы только предстояло заполнить книгами, на столе в солнечных лучах грелась пыль — ни единого намека на бумагу. Нобиле опустил голову, оперся на спинку стула, постучал по столешнице пальцами. Подошел к окну.

С грохотом проезжали грузовики с досками, сновали рабочие с засученными рукавами и сигаретами за ухом, в кепках-таксерках. С этими людьми и в этой стране ему предстояло вернуться к любимому делу — постройке летательных аппаратов. Теперь Нобиле снова не генерал: Муссолини лишил его этой чести и прогнал из Рима. Советы, однажды уже спасшие Нобиле-путешественника, теперь спасли Нобиле-конструктора. Пригодился не там, где родился.

В окне показалась радуга. В Италии говорят: на другом ее конце нет никаких горшочков с золотом, там прячется чудесная страна, где люди не знают никаких невзгод и живут счастливо. В детстве Умберто Нобиле даже убежал из дома, стараясь дойти до этой страны — но конец радуги все отдалялся и отдалялся. А вечером отец устроил за такой поход серьезную взбучку.

На подоконнике стояло радио. Он щелкнул, покрутил тумблер. Радио зашипело, прокашлялось — и внезапно, треща и спотыкаясь, заиграло музыку. Должно быть, попал на какой-то концерт. Голос пел:


               Далёко-далёко, за морем,

               Стоит золотая стена.

               В стене той заветная дверца,

               За дверцей большая страна.

               Ключом золотым отпирают

               Заветную дверцу в стене,

               Но где отыскать этот ключик,

               Никто не рассказывал мне.



* * *

Перед тем как в тридцать девятом году в дверь его квартиры постучали, Рудольф Лазаревич Самойлович тоже успел услышать по радио эти два куплета. Солдаты в галифе рассыпали на пол бумаги из ящиков стола и туда же скидывали книги из шкафов, а один, в синей, как чистый лед Западного Шпицбергена, фуражке, стоял в двери, сцепив руки за спиной. Самойлович рассматривал фотографии.

Вот он, усатый, в круглых очках — рядом с капитаном ледокола «Красин», Эгги. Улыбаются. Карл Палыч — душа компании. И то плавание на «Красине» за дирижаблем «Италия» их сблизило. Рядом карта Шпицбергена с красной звездочкой в самом низу — Баренцбург, город Виллема Баренца. Рядом другая фотография — улыбающийся Боря Чухновский, у самолета.


               В стране той пойдешь ли на север,

               На запад, восток или юг —

               Везде человек человеку

               Надежный товарищ и друг.

               Прекрасны там горы и долы,

               И реки, как степь, широки.

               Все дети там учатся в школах,

               И славно живут старики.


Чухновский сидел в комнате для допросов и слышал, как где-то за металлической дверью звучит радио, и, должно быть, за этой же дверью идут дожди, клубятся облака, а потом появляется радуга. Люди ходят по отстраивающейся послевоенной Москве, как и он ходил весь сентябрь сорок пятого, счастливый, что войне — конец, и дальше только солнце, зеленые кроны и тепло.

— Вы понимаете, что авария, которую вы допустили, просто непростительна для такого мастера, как вы? — следователь обеими руками держался за папку, словно боясь упасть, если отпустит.

Чухновский сидел, откинувшись на спинку, широко расставив ноги и слегка склонив голову набок.

— Конечно, да. Понимаю, товарищ следователь.

Следователь улыбнулся, положил папочку и что-то записал.


               Там зреют у синего моря

               Для всех, без различья, ребят

               И персики, и мандарины,

               И сладкий, как мед, виноград.



* * *

Когда Коля наконец-то оказался в Ташкенте, он вспомнил рассказы папы, учителя географии, о тепле. И почему-то вкус кураги с орехами. Конечно, это ему сейчас вряд ли светит. Зато светит солнце — и так жарко, что, пожалуй, даже хорошо, что он в свободной тюремной одежде. На платформе душный воздух сразу умывает лицо, струится пот. Колю и еще нескольких заключенных провожают под конвоем к подогнанным грузовикам. В окне вокзала, мимо которого они проходят, звучит, поскрипывая, радио.


               Далёко-далёко, за морем,

               Стоит золотая стена.

               В стене той заветная дверца,

               За дверцей большая страна.


Нобиле кладет на стол чертежный лист, синий, почти такой же, как небо в Арктике в ясный день. Достает золотую ручку. Смотрит на нее, старается дышать потише. Сглатывает слюну и морщит брови. Смахивает с чертежа мокрое пятнышко. В криках рабочих под окном ему мерещится норвежская речь.


               Ключом золотым отпирают

               Заветную дверцу в стене,

               Но где отыскать этот ключик,

               Никто не рассказывал мне.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru