|
СЮЖЕТ СУДЬБЫ
Об авторе | Валерий Васильевич Есипов родился в 1950 году на Сахалине. Окончил журфак ЛГУ. Кандидат культурологии. Автор книг «Житие великого грешника», «Варлам Шаламов и его современники», «Шаламов», «О Шаламове и не только». Лауреат премии журнала «Юность» имени В.Я. Лакшина в области критики и литературоведения за 2012 год. По итогам 2023 года награжден орденом «Знамени» за постоянное и плодотворное сотрудничество с журналом. Живет в Вологде.
Валерий Есипов
«Может быть, я — новый Грин?»
Варлам Шаламов и «гринландия»: беглые заметки на неожиданную тему
И, рассыпаясь в пыль и пепел,
Я домечтаю до конца.
Варлам Шаламов
Это покажется невероятным и даже странным, но знаменитый русский писатель-романтик был одним из горячо и нежно любимых у автора суровых и жестоких «Колымских рассказов». По крайней мере, являлся таковым достаточно долгое время.
Вначале несколько цитат из опубликованных вещей Шаламова с небольшими комментариями.
Первая, открывающая широкий контекст, взята из мемуарного эссе «Слишком книжное», написанного Шаламовым в 1960-е годы (первоначальное название эссе — «Библиотеки моей жизни»). Он вспоминал свои встречи с книгами, начиная с детства в Вологде, а также то, что ему довелось читать в тюрьмах и лагерях. Описываемый эпизод относится к 1952 году: «В это время я кончил срок заключения и ехал на фельдшерскую работу на отдаленный дорожный участок… Там ждала меня “передвижка” Центральной районной библиотеки, двадцать книг на три месяца для восьмидесяти шести жителей поселка. Девятнадцать из двадцати книг не поддавались чтению — это были романы Аркадия Первенцева и кого-то еще. Только одна книга, на тонкой газетной бумаге, с оборванной обложкой оказалась книгой. Это была “Бегущая по волнам” — лучшая книга Грина. Я знаю ее хорошо, люблю за трогательную поэтичность, за важность для людей всего сказанного на ее страницах, за светлый образ Фрэзи Грант — творческого начала жизни.
Я захватил “Бегущую по волнам” на самолет, когда прощался с Колымой. “Бегущая” была моим единственным талисманом в пути за тринадцать тысяч километров.
“Бегущая” была со мной и тогда, когда, скитаясь в поисках работы по Калининской области, я нашел работу после месяца, проведенного в вагонах пригородных, местных и дальних поездов, грохота электровозов, паровиков, дизелей — остановиться мне не давали мои колымские документы. Шел пятьдесят третий год — все в Москве еще дышало тем, что было до пятьдесят третьего года, — страхом…»1.
Заметим: Грин — как талисман, оберег, помогающий в самые трудные минуты жизни, и — как символ поэтического (близкий по значению в то время для Шаламова, может быть, только Борису Пастернаку и его стихам: напомним, что вдохновенная переписка недавнего лагерника с великим поэтом началась на Колыме в 1952 году). Шаламов, несомненно, знал и то, что имя автора «Бегущей по волнам» почти все послевоенное десятилетие тоже было окружено страхом: его числили «безродным космополитом» и «реакционным романтиком».
Если идти по хронологической канве, то к признанию о «Бегущей по волнам» примыкает другое, из письма Ольге Ивинской в апреле 1956-го. Встречу с нею после пылкой влюбленности в период работы обоих в редакции одного из индустриальных журналов в 1932 году2 (больше двадцати лет назад — и каких лет для него!) Шаламов воспринимает по-гриновски, как феерию: «…Это — просто кусочек дневника человека, которому второй раз в жизни судьба показывает его счастье в поистине необычайном фантастическом стечении обстоятельств, которое никакому прославленному фабулисту не вообразить и которое тем не менее ежедневно повсечасно выдумывает, создает жизнь. Вот фееричность жизни понимал, например, Грин. И то он показывал ее однобоко, более в романтическом, чем в трагическом плане, а жизни краски трагедии более свойственны, более отвечают ее внутренней природе…»3.
Фееричность присуща самой жизни, но не столько в романтическом, сколько в трагическом отношении — вот главная «поправка» Шаламова к Грину. Она закономерно обусловлена колоссальной разницей опыта писателей. Заметим, что к 1956 году Шаламовым было написано уже около десятка «Колымских рассказов», один из которых имел — случайно или не случайно (об этом ниже) — некоторую перекличку с Грином…
В записной книжке 1961 года встречаем запись, которая никогда, кажется, не комментировалась, хотя она того стоит: «27 августа. “Алые паруса”. Бездарная Вертинская — Ассоль. “Реализм”, гнетущий гриновское начало. Ведь “Алые паруса” — феерия! феерия! а тут провинциальный спектакль драмы Островского»4.
Кто-то может подумать: каким же мизантропом надо быть, чтобы столь сурово отозваться о знаменитом, гремевшем на всю страну фильме Александра Птушко! И как повернулся у автора язык назвать юную Анастасию Вертинскую бездарной! Но все это имеет свое объяснение. Шаламов беспощаден к красивой, но неопытной, анемичной Вертинской, потому что он знал и видел в свое время поистине великих актрис романтического амплуа, прежде всего Марию Бабанову («Я слышу и сейчас ее удивительный голос — будто серебряные колокольчики звенят», — писал он в воспоминаниях «Двадцатые годы»). Главное же, фильм «Алые паруса», действительно, мало похож на феерию — он вязнет в бытовом реализме, да еще в потугах на «революционную романтику». Надо напомнить, что Шаламов был далеко не одинок в своем неприятии фильма — его раскритиковали тогда многие киноведы, а самое примечательное: вдова Грина Нина Николаевна отозвалась почти теми же словами, что Шаламов: «Какая гадость сделана Птушко из “Алых парусов”! Позавчера видела их в Алуште. Скорблю…»5. Есть и другие ее слова: «Ассоль — деревяшечка с неприятным голосом, Грэй — истаскавшийся молодчик. Разве умный чистый Грэй мог быть похож на этого красивенького губошлепа (имеется в виду герой Василия Ланового. — В.Е.). Все не так»6.
Возможно, сходство в резкости отзывов Шаламова и Нины Николаевны Грин можно объяснить и тяжким лагерным опытом обоих, ведь вдова писателя в 1945 году была осуждена на десять лет якобы за «сотрудничество с немецкими оккупантами в Крыму». Но больше подходит другое объяснение: оба относились к повести об алых парусах как к волшебству и святыне…
Немного позже, в 1962-м, Шаламов приступит к работе над воспоминаниями «Двадцатые годы». Они написаны бегло, почти телеграфным стилем, подчеркивающим пестроту и многообразие литературы той поры: Шаламов упоминает около ста имен писателей и поэтов, не обходя вниманием и Грина: «На дачу Грина в Феодосии приехал поэт Александр Миних, Грин велел сказать, что встретится с Минихом при одном условии — если тот не будет разговаривать о литературе…
Миних не добился желанной встречи с Грином.
Нина Николаевна, жена Грина, была еще молодой девушкой. Ей было восемнадцать лет, когда она вышла за сорокалетнего Грина. Говорили, что Грин держал ее взаперти — даже на рынок Нину Николаевну провожала какая-то тетка, вроде дуэньи. Но после смерти Грина Нина Николаевна сказала, что каждый день жизни с Грином был счастьем, радостью.
Грин и в Феодосии, и позже в Старом Крыму (где было поглуше, поменьше людей) вел образ жизни размеренный по временам года. Весной приезжал из Москвы с деньгами, расплачивался, нанимал дачу, бродил около моря (в Феодосии) и в лесу; осенью переезжал в город, играл на бильярде в приморских ресторанчиках, играл в карты. Зимой садился писать. Деньги уже были истрачены, Грин жил в долг и к весне кончал новую книгу. Весной ехал в Москву, продавал рукопись, возвращался с деньгами, расплачивался, нанимал дачу — и так далее с равномерностью времен года.
Все это рассказывал мне Александр Миних, поэт. Он считал Грина гением»7.
С поэтом Александром Минихом (1903–1941, погиб на фронте), большим поклонником Грина, Шаламов встречался, очевидно, в 1930-е годы в Москве.
Уже по этим фактам можно понять, что Шаламов глубоко интересовался личностью, судьбой и биографией Грина, особенно после смерти писателя в 1932-м и собственного возвращения в том же году из Вишерского лагеря, где Шаламов отбывал свой первый срок. И продолжал интересоваться, как мы уже видели, в 1950-е годы, живя в Москве. О судьбе вдовы писателя Нины Грин, вернувшейся из воркутинских лагерей и боровшейся за создание музея в Старом Крыму, он мог знать из публикаций «Литературной газеты» и ее главного редактора в 1959–1960-м Сергея Смирнова.
Естествен вопрос: а считал ли сам Шаламов Грина гением? Ответим пока так: после страшной, трагической Колымы — уже вряд ли (хотя брал в своем творчестве от него, вольно или невольно, как увидим, немало). А в юности и молодости, в 1920–1930-е годы, — вполне вероятно, считал настоящим гением — в силу потрясающей непохожести писателя на кого бы то ни было в литературе, что вызывало неудержимое желание подражать…
От 1920-х на этот счет сохранился только один наивный и неуклюжий шаламовский артефакт — большое стихотворение, почти баллада под названием «Ориноко». Приведем лишь две строфы:
…Я совсем не золотоискатель,
Просто в жизни слишком повезло.
Оттого вином залита скатерть,
Что держать умею я весло.
Взгляд мой точен, выверен и зорок
И тверда по-прежнему рука.
Обману прибрежные дозоры
В отмелях бесшумного песка…
«Вином залита скатерть» — бравада, пожалуй, столько же от Грина, сколько от Есенина, которым Шаламов-студент сильно увлекался (при том, что был непьющим), но «Ориноко» (в московской-то реальности!), «держать умею я весло» и прочее — более чем явный след увлечения юного Варлама «гринландией»!
Несомненно, это началось еще в детстве, в пору глотания тайком от отца-священника Майн Рида и Понсон дю Террайля (хотя в автобиографической повести «Четвертая Вологда» имя Грина не упоминается, Шаламов, как увидим, его много читал и даже журнал 1915 года с рассказами запомнил), а продолжилось в Москве, в 1924–1928-м. В это время Грин был на пике своей славы: вышли «Алые паруса» и «Бегущая по волнам», его издавали самые популярные издательства вроде «ЗИФ» («Земля и фабрика»). Писатель, прежде числившийся во втором разряде, стал вхож в высший свет литературы, о чем свидетельствует предложение ему от тогдашнего редактора журнала «Огонек» Михаила Кольцова написать первую главу коллективного приключенческого романа-буриме «Большие пожары». Роман печатался в «Огоньке» в 1927 году, и будущие советские классики Алексей Толстой, Леонид Леонов, Исаак Бабель, Михаил Зощенко и другие, общим числом 25, сочиняли следующие главы. Шаламов помнил этот роман даже после Колымы, обыграв название «Большие пожары» в главе воспоминаний, посвященной своим сожженным архивам8, и, разумеется, знал, что за мастер острой фабулы сочинил главу «Странный вечер», ставшую зачином этого увлекательнейшего бестселлера, заставлявшего читателей охотиться за «Огоньком».
Разумеется, хорошо знал молодой Шаламов и «тюремные», и революционно-эсеровские рассказы Грина, и они не могли не подпитывать его тогдашние настроения — безусловно, романтические, иначе бы не решился он, двадцатилетний, включиться в оппозиционную борьбу против «носорога» (так он позже называл Сталина). Но наиболее очевидные подтверждения влияния А. Грина относятся к началу 1930-х годов, когда, потеряв три года в Вишерском лагере, Варлам стремился наверстать упущенное в своем уже определившемся призвании — литературе.
В это время Грин и становится его главным кумиром. Показательнейший факт: почти все свои журналистские статьи, очерки, фельетоны и даже простые заметки в журнале «За ударничество» 1932–1933 годов Шаламов подписывает псевдонимом «Ал. Вестен»9 — откровенно «вестернизированным», точно «под Грина», даже с инициалом своего «божества»! Этот всплеск, как можно полагать, был связан с известием о смерти писателя в Старом Крыму и стремлением показать свою «преемственность» и верность его памяти. Красноречивее всего об этом говорит сакраментальная фраза: «Может быть, я — новый Грин?», отражающая самоощущение начинающего писателя.
Фраза содержится в набросках автобиографии «Моя жизнь — несколько моих жизней» (1960-е годы), где Шаламов обращается к той же поре начала 1930-х годов. Восстанавливая свои тогдашние размышления о призвании художника, он пишет: «…Художественное изображение событий — это суд, который творит писатель над миром, который окружает его. Писатель всесилен — мертвецы поднимаются из могил и живут.
Я понял также, что в искусстве места хватит всем и не нужно тесниться и выталкивать кого-то из писательских рядов. Напиши сам, свое. Но что у меня свое. Бесспорно свое. Жизнь все еще не выливалась в стихи так, как это надо было сделать. Мало крови я отдавал слову. Стиху надо было отдать судьбу и собственную кровь. Надо писать о своем и по-своему. Я понимал это, но бесспорного решения все же не находил. Может быть, я — новый Грин?..»10.
Не очень уверенная, но все же прозрачная аналогия ясно показывает, что Грин служил тогда для Шаламова своего рода эталоном, высшим образцом в литературе. Если более строго: эталоном не вообще, а в избранном жанре короткого рассказа-новеллы. Напомним его признание в письме И.П. Сиротинской 1971 года: «Если о том, как написать роман, я никогда практически не думал, то как написать рассказ, я думал десятки лет еще в юные годы. Сто рассказов остросюжетного характера были мною написаны в двадцатые годы11, частично напечатаны (“Три смерти доктора Аустино”, “Вторая рапсодия Листа” и прочее). Сейчас я осуждаю пустяки, которыми я тогда занимался. Но, наверное, была в этом необходимость школьных упражнений, экзерсисов. Я когда-то брал карандаш и вычеркивал из рассказов Бабеля все его красоты, все эти пожары, похожие на воскресение, и смотрел, что же останется. От Бабеля оставалось не много, а от Ларисы Рейснер и совсем ничего не оставалось…»12.
Как мы убедимся, «экзерсисы» касались и Грина, но от него у Шаламова «оставалось» очень даже немало. Характерно, что почти все его сохранившиеся ранние рассказы построены на вымышленном «чужестранном» материале («Ганс», «Три смерти доктора Аустино», «Возвращение», «Господин Бержере в больнице»), что само по себе указывает на «след» Грина. То, что эти рассказы объединяет антифашистская тема, может свидетельствовать о политических настроениях Шаламова (общих тогда со всей страной), но в стилевом отношении это явно еще далеко не «свое»: сюжеты основаны на условных, сконструированных ситуациях, также заставляющих вспомнить Грина. Хотя, говоря о рассказе «Три смерти доктора Аустино», сам Шаламов упоминал влияние Амброза Бирса, но известно, что у Бирса многое почерпнул и Грин, а само название этого рассказа легче всего соотносится с типичными гриновскими («Брак Августа Эсборна» и множество других).
Наиболее ощутимо (если не сказать: вызывающе откровенно и простодушно) подражание кумиру воплощено у Шаламова в рассказе «Возвращение». Название сверхбанально, однако экзотическое имя его героя — Стрэд — буквально следует канонам гриновской ономастики! И конструкция фабулы: герой теряет память и затем возвращает ее — явная калька фантастических конструкций Грина (например, в рассказе «Система мнемоники Атлея»). К сожалению, мы не знаем точной даты создания этого ученического опуса Шаламова, но скорее всего он приходится на самую горячую пору его увлечения «гринландией», 1932–1933 годы. Вполне возможно, что молодой писатель побоялся предложить свое сочинение в какой-либо серьезный литературный журнал (ибо его просто засмеяли бы редакторы за столь очевидное заимствование), и в итоге рассказ был напечатан в 1936-м в приключенческом журнале «Вокруг света». (Заметим, что лучшая из ранних новелл Шаламова «Пава и древо», написанная на реальном, вологодском материале, — была удостоена напечатания в 1937 году в журнале «Литературный современник», вместе с Михаилом Зощенко и Николаем Заболоцким.)
Однозначное резюме к своим ранним опытам сделал в 1960-е годы сам Шаламов: «Я никогда не имел силы их перечесть… Сейчас их условный универсализм кажется мне плохим решением темы»13.
Прежде чем коснуться «следов» Грина у зрелого, послеколымского Шаламова (а они, как представляется, есть), обратимся к одной недавней исключительно ценной архивной находке — наброскам в его записной книжке начала 1960-х, связанным, возможно, с замыслом отдельного эссе или очерка о Грине, в продолжение цитированного выше фрагмента воспоминаний «Двадцатые годы». Приведем эти записи целиком, потому что тут существенен, опять же, контекст:
«Миних и его рассказ.
Двойная душа.
Рассказы с хорошим концом, и все грустные. Выдуманный мир обходился Грину недешево.
Сочинял географию, выдумывал города — жизнь — реальность. Грин против машинизма. Парусные суда. Мальчишеская техника. Глух насчет .
Рассказ о женщине.
Алые паруса.
Бегущая по волнам.
Черный алмаз.
Арестант № 303.
Лет в 10 я прочел впервые Грина (Гриневского) рассказ “Двойная душа” в НЖ.
Шагинян о Грине.
Борисов о Грине.
Коваленков. Стихи Памяти Грина.
Написать — это значит выдумать. А выдумать — значит увидеть нашу землю не такой, какой ее видят все.
Все — это другие писатели и художники.
И чтобы было интересно. Не будет интересно — не поверят.
Андерсену верят — еще бы — нельзя не верить “Гадкому утенку”, “Голому королю”. Нельзя не верить “Золушке”. “Алые паруса” — это тоже вроде “Золушки”.
Грина почему-то издают для детей. Что в нем детского?
“Бегущая по волнам” утверждает право художника (и любого человека) видеть мир, отношения людей, событий такими, какими он хочет их видеть. Это даже не тонкость, это особенность. Реальность еще более изменчива, чем находки искусства — картины старых мастеров вечны, и инфанты Веласкеса или Мона Лиза Леонардо сотни лет говорят одно и то же, и новое содержание в них вкладывают толкователи. Наука развивается, отрицая. Мы узнали от моряков, что земля круглая. Но летчики говорят нам иное — они видят землю выгнутою, как в Птолемеевские времена.
“Бегущая по волнам” — это утверждение права предчувствий в обыденной жизни и уж в этом отношении она во много раз менее фантастична, чем “Психопатология обыденной жизни” и его же “Толкование сновидений”.
Наука даже не пытается объяснить самые простые вещи: почему у больших людей лучше развивается правая рука и почему левая стопа больше правой.
Микробный мир и Павловские опусы еще более запутывают вопросы на много лет вперед.
Жюль Верн фантазирует технику перехода от популяризации географии в лучшем своем романе “Дети капитана Гранта”. Остальное — скука. Научная фантастика втиснута насильно в роман.
Уэллс — социальный фантаст. Научные данные нужны ему постольку поскольку.
Грин — фантаст человеческих отношений — поклонник тайны, вводящий тайну в простоту — в реальность.
Алые паруса — Золушка — Ассоль. Нужно верить и ждать, и необычайное придет само»14.
Полное и подробное комментирование этих записей заняло бы слишком много места (понятно, что Миних — это упомянутый выше поэт Александр Миних; «рассказы с хорошим концом, и все грустные. Выдуманный мир обходился Грину недешево» — очень глубоко и точно, как и другие характеристики; «не будет интересно — не поверят» — это уже собственное кредо; видно, что Шаламов читал многие книги о Грине, включая «Волшебника из Гель-Гью» Леонида Борисова; характерна для него вполне рационалистическая апелляция к науке и научным примерам, включая Зигмунда Фрейда, труды которого («Психопатология обыденной жизни» и «Толкование сновидений») он знал, вероятно, еще по 1920-м годам; ясно, что Шаламов оценивает «фантастичность» Грина как сугубо художественную, тесно сопряженную с реальностью), — поэтому остановимся на фактах, наиболее важных для нас.
Особо значима, конечно, фраза о первом прочтении Грина (Гриневского) в десятилетнем возрасте. Чтобы уточнить, что за ней стоит, пришлось немало поломать голову и порыться в ранней библиографии Грина, ибо рассказа «Двойная душа» у писателя нет, а есть рассказ «Ночью и днем», имевший при первой публикации в дореволюционном журнале «Новая жизнь» (1915, № 3) название «Больная душа»15. Понятно, что журнал юный Варлам нашел и прочел позже, ведь в 1915 году ему было всего восемь лет, и само издание запомнил хорошо («НЖ»), а вот название рассказа, увы, запамятовал, что неудивительно за давностью лет. «Двойная душа» вместо «больной» отложилась у него потому, что сюжет этого наверняка потрясшего его детскую психику рассказа построен на страшной загадочной возможности присутствия у человека «двух душ», одна из которых просыпается ночью и делает человека убийцей (у Грина действие происходит в какой-то неведомой стране, в джунглях, где белые солдаты воюют с туземцами, и на фоне этого у начальника отряда Мура случается помешательство: он убивает пятерых своих солдат, стоящих ночью часовыми на посту). Вероятно, из-за боязни нежелательного воздействия этой истории на незрелую психику будущих военнослужащих рассказ не был включен в самое популярное советское «юношеское» собрание сочинений Грина в шести томах 1965 года и напечатан гораздо позднее16. (Как и многие читатели, автор помнит, с каким благоговением открывал подростком каждый том этого собрания с неповторимыми иллюстрациями Саввы Бродского...)
Можно полагать, что в память Варлама прочно залегла и последняя выразительнейшая фраза рассказа: «О боже, и с одной душой тяжело человеку!» По крайней мере, мы видим, что в своих набросках Шаламов дважды упоминает историю о «двойной душе», и ее можно рассматривать как самое сильное впечатление из Грина в детстве.
А теперь попробуем высказать рискованную гипотезу: не мог ли рассказ «Ночью и днем» («Больная душа») каким-то фантастическим, по-гриновски, образом отразиться в творчестве Шаламова? А именно — в одном из первых рассказов о Колыме, написанным в 1954 году и носящем почти аналогичное название — «Ночью»?
Разумеется, историю о том, как двое заключенных-доходяг ползают в темноте, при свете луны, на лагерное кладбище, чтобы снять одежду с недавно похороненного солагерника и выменять ее на хлеб, — Шаламов не придумал: она характерна для самого страшного на Колыме 1938 года, с событиями которого связан рассказ, и тут писатель — безусловный реалист, даже натуралист (в чем его неоднократно обвиняли). Между прочим, фамилия одного из героев рассказа Багрецова тоже реальна — она фигурирует в эшелонном списке заключенных, следовавших вместе с Шаламовым на Колыму летом 1937-го и попавших на один прииск «Партизан» (вероятно, от Багрецова писатель и слышал эту историю17). Название рассказа — «Ночью» — могло возникнуть у него вне всякого влияния Грина: оно вполне соотносится к другими краткими названиями «Колымских рассказов» — «Дождь», «Ягоды», «Кант» и так далее. Образы луны и лунного света, играющие важную роль в гриновском рассказе («Обыкновенное полное лицо Рена казалось при свете луны загадочным и лукавым… Крупный пот выступил на его висках, он коротко дышал и был бледен, как свет луны, косившейся сквозь листву»), наверное, совсем не обязательно сопоставлять с образами у Шаламова («Синий свет взошедшей луны ложился на камни, на редкий лес тайги, показывая каждый уступ, каждое дерево в особом, не дневном виде. Все казалось по-своему настоящим, но не тем, что днем. Это был как бы второй, ночной, облик мира…»), — слишком заманчиво и «книжно» было бы увидеть здесь некий парафраз «двойной души». Подобные сопоставления, с выводами о прямых аллюзиях на Грина, — крайнее упрощение, ведь образы ночи, луны и лунного света бессчетны в литературе (привет и Василию Васильевичу Розанову!), и каждый писатель вводит в них свои оттенки и смыслы. Тайны литературных «перекличек» подчас неисповедимы, и в данном случае, пожалуй, можно говорить скорее о реминисценции, причем, весьма отдаленной.
Поиски таких случайных и неслучайных реминисценций из Грина в зрелом и даже в позднем творчестве Шаламова были бы крайне интересны. Например, меня давно занимает происхождение имени Крист, встречающегося в «Колымских рассказах». Это имя — одна из ипостасей автора-повествователя, и некоторые энтузиасты — разгадыватели интертекстуальных связей прямо связывают его (учитывая созвучие, а также важную роль евангельской темы в творчестве Шаламова) с аллюзией на Христа. Однако, зная об увлечении молодого Шаламова вестернизированной ономастикой Грина и о том месте, какое занимал писатель-романтик в художественной памяти автора «Колымских рассказов», можно скорее предполагать, что имя Крист содержит «гриновские» корни (производные от имен Кристиан или Кристофер). Оно как бы сигнализирует о былом романтическом сознании автора, подчеркивая, что он «чужестранец» в бесчеловечной лагерной реальности, что может служить шифром старой любви к Грину. Очевидно, помогло бы решению этой непростой проблемы подробное исследование художественной семантики имени автора-повествователя (как романтического героя) в контексте соответствующих рассказов.
Но гораздо более существенно другое, а именно — вопрос о влиянии Грина на Шаламова в широком эстетическом плане: есть ли нечто общее в их художественном методе?
С методом Грина филологи, кажется, разобрались: ему отведено прочное место в «неоромантизме», в одном ряду со Робертом Стивенсоном, Джеком Лондоном, Редьярдом Киплингом и другими. С Шаламовым все гораздо сложнее. В свое время Елена Васильевна Волкова, ученый классической школы, строгий в отношении дефиниций (в 1990-е годы она заведовала кафедрой эстетики философского факультета МГУ), задалась проблемой: к какому же из направлений принадлежит Шаламов? Вывод ее таков: «Художественное мышление В. Шаламова не может быть охарактеризовано ни как реализм, ни как романтизм, ни как модернизм, ни как постмодернизм, хотя в нем есть сплав тех тенденций, которые характерны для этих направлений в искусстве». При этом Волкова писала о «Колымских рассказах» как о «сплаве сурового реализма и неоромантизма», добавляя: «Что касается поэзии, то неоромантическая и символистская окраска более чем очевидна»18.
Думается, общая ориентация определена верно (хотя «постмодернизм» — пожалуй, слишком смело). Несмотря на то что главенствующим у Шаламова является все-таки принцип документализма — он сам не раз подчеркивал стремление к максимальной подлинности описываемого, говоря о своей прозе, что она «выстрадана, как документ», и называя себя «фактографом, фактоловом»19, — эта проза далеко не свободна и от художественного вымысла, и от откровенного авторского «произвола», что диктуется конкретными задачами писателя в том или ином случае. Можно назвать целый ряд вещей Шаламова, в которых, что называется, невооруженным глазом видны черты романтизма (даже без «нео») — прежде всего это один из самых знаменитых его рассказов «Последний бой майора Пугачева» (1959). Захватывающая история о вооруженном побеге из лагеря, как выяснено ныне, в определенной мере расходится с сохранившимися свидетельствами и документами, а главный персонаж, сама фамилия которого — говорящий исторический символ, представляет обобщенный образ колымского протестанта, потому он откровенно героизирован и приподнят над действительностью20. Право Шаламова-художника на подобную трактовку событий неоспоримо, и в кинематографичной динамике рассказа о колымском Пугачеве он, кроме прочего, ярко воплотил свое кредо: «не будет интересно — не поверят». При этом назвать рассказ чистым вымыслом в духе Грина (или в духе лагерной поговорки «Не веришь — прими за сказку») никак нельзя.
Несомненна и романтическая окраска героини (эсерки Натальи Сергеевны Климовой) в рассказе «Золотая медаль» (1966), а также героя поздней повести «Федор Раскольников» (начало 1970-х). Есть ли в этих произведениях какой-либо «след» Грина (общего или частного порядка), надо еще исследовать. Возможно, перспективен в этом плане и рассказ «Любовь капитана Толли», имеющий отзвук Грина уже в названии.
В поэзии Шаламова один из неоспоримых примеров «неоромантизма» лежит на поверхности — стихотворение «Виктору Гюго» (1958), посвященное великому романтику XIX века:
…Ты — мальчик на церковном клиросе,
Сказали про тебя шутя,
И не успел ты, дескать, вырасти,
Состарившееся дитя!
Пусть так. В волненьях поколения
Ты — символ доброго всегда,
Твой крупный детский почерк гения
Мы разбираем без труда.
Стихи, связанные с воспоминанием о детстве, о драме Гюго «Эрнани», увиденной в вологодском театре, наполнены необычным для Шаламова «розовым» оптимизмом — что вполне отвечает духу послесталинской оттепели, времени огромных надежд. Недаром слово «романтика», владевшее сердцами молодежи 1920-х годов, в эту эпоху было снова возведено на пьедестал, став своего рода эмблемой и движителем социального и политического обновления: неудивительно, что Никиту Сергеевича Хрущёва позднее стали называть «последним романтиком социализма» (впрочем, последним оказался Михаил Сергеевич Горбачёв...). По крайней мере, несомненно, что в то время для Шаламова имена Гюго и Грина стояли в одном ряду, и слова: «Ты — символ доброго всегда» он мог адресовать и автору «Бегущей по волнам».
Все это, думается, далеко не исчерпывает темы «Шаламов и Грин». Вернее, мы не ответили на главные, сущностные вопросы. Ведь что ни говори, а совокупность приведенных материалов открывает некие новые, весьма неожиданные грани не только литературной генеалогии автора «Колымских рассказов», но и его мироощущения, — не правда ли?
Не разрушает ли она твердокаменные стереотипы, вроде муссирующегося уже десятки лет представления о Шаламове как об «ожесточенном пессимисте» (Александр Солженицын)?
С другой стороны, почему же все-таки писатель, шестнадцать лет проведший на страшной лагерной Колыме, сохранил любовь к автору «Алых парусов» — не только как к художнику, но и как к носителю и трубадуру романтического сознания?
Может быть, потому что Шаламов и сам был и остался таковым, то есть неисправимым романтиком, мечтателем, и есть своя истина в выведенном им самим законе: «Человек выходит из лагеря юношей, если он юношей арестован»?21
Или же все дело в природных свойствах Поэта, который никогда, ни при каком «разладе с действительностью», не расстанется с мечтой? «И, рассыпаясь в пыль и пепел, / Я домечтаю до конца», как он писал в 1952 году в одном из колымских стихотворений?22
Вопросы необычайно сложные и требуют больших специальных исследований, тем более что имеется еще один неразгаданный биографический факт.
В подступившем «конце», на склоне лет, в 1974-м Шаламов получил возможность ежегодно бывать в Крыму, в домах отдыха Союза писателей в Ялте и Коктебеле, и эти поездки он совершал вплоть до 1978 года (лишь в 1979-м его здоровье резко ухудшилось, и он был помещен в дом престарелых и инвалидов Литфонда). Казалось бы, за время поездок Варлам Тихонович должен был обязательно побывать на могиле любимого писателя в Старом Крыму. Но этого не произошло. Осталась только одна горделиво-вызывающая строчка в письме Ирине Павловне Сиротинской в октябре 1974 года: «Я еду в Коктебель не для того, чтобы тревожить тень Волошина или Грина...»23. При этом на могиле Максимилиана Волошина Шаламов все-таки побывал (поднялся в высокую гору над коктебельской бухтой «за 45 минут», как сообщал Сиротинской), а в Старый Крым так и не собрался.
Возможно, из-за простой причины — дорога туда на автобусе в те годы была слишком долгой и тряской, невыносимой при его недугах.
Или же из-за куда более серьезной причины — охлаждения к своему былому кумиру?
Некоторые философически настроенные читатели могут тут же подсказать глубокомысленное резюме: «Закономерная эволюция писателя, избавившегося от всех былых иллюзий, — знак полного и окончательного крушения романтического сознания». И припомнят строчку популярного барда: «Романтика подохла» (имея в виду, что с возрастом у человека многое меняется)...
Скороспелые категоричные обобщения всегда обманчивы. Дело было гораздо проще, о чем говорит еще один любопытный штрих: во время экскурсии из дома писателей в Феодосию Шаламов отказался от предложения посетить музей Грина. Вот как он изложил этот эпизод в одном из писем Сиротинской: «...Экскурсовод, естественно, скороговоркой работает на Айвазовского — кроме истории самого города. Предлагает он музей Грина (тем же скоростным способом), но я не пошел. Экскурсовод предложил или этот музей, или час полной творческой свободы своим клиентам. Все выбрали свободу, т.е. пошли на рынок, а я — в книжный магазин...»24.
Блестящая ирония этой зарисовки ясно доказывает отсутствие какого-либо «крушения сознания» у постаревшего Шаламова (подтверждая, что московские слухи о том, что он «помешался» и даже «умер» — после его письма в «Литературную газету» 1972 года — были, мягко говоря, сильно преувеличены). Становится понятна и главная причина того, почему писатель избегал посещать крымские места, связанные с Грином: они уже тогда стали объектом массово-конвейерного туризма, с дежурной скороговоркой разномастных экскурсоводов и прочими атрибутами начинавшейся коммерциализации «романтики», что было невыносимо для Шаламова с его сохранившимся с юности святым, трепетным отношением к автору «Бегущей по волнам».
Завершая эти беглые заметки о Шаламове и Грине, невозможно уйти от очевидного: художники это все-таки слишком разные и во многих отношениях полярны друг другу. При всей любви к автору «Бегущей по волнам» Шаламов шел своим нехоженым путем и создал свою, совершенно иную, уникальную «гринландию» — не южно-тропическую или средиземноморскую, а северную, ледяную, вызывающую ассоциации с Гренландией и именуемую лагерной Колымой. Но и здесь не обойтись без одной оговорки. Художественный мир, созданный Шаламовым, казался бы, наверное, абсолютно непроницаемым, холодным и отталкивающим, если бы в глубине его не таилось человеческое тепло, исходящее от автора, который то и дело, разнообразными знаками-шифрами, напоминает читателям о своей неотрывности от огромного мира культуры, и потому в его колымской эпопее (наряду с отсылками к Евангелию, к Пушкину, Мандельштаму и Прусту) находится место и для обожаемого с детства «рыцаря мечты».
При внимательном рассмотрении поводов для сближения фигур Александра Грина и Варлама Шаламова открывается гораздо больше, чем можно было бы предполагать. Ранняя юность в провинциальных российских городах, расположенных недалеко друг от друга, Вятке и Вологде, — чем не предмет для анализа и напрашивающихся сразу параллелей? Ведь несмотря на поколенческий разрыв почти в четверть века здесь у него с Грином очень много общего: отторжение обывательского быта и открытый бунт против него. Страсть к чтению и вечные поиски идеала в жизни. В конце концов, даже внешнее сходство писателей символично: «лицо каторжника» у Грина как будто исторически передалось послеколымскому Шаламову. И мизантропическое угрюмство, для которого у обоих были причины. И высокий рост обоих, возвышающий их над среднестатистическим, по-своему символичен. В связи с этим нельзя обойти деталь-цитату, подчеркнутую биографом автора «Бегущей по волнам»: «Поэт Георгий Шенгели отмечает еще одну “высокость” Грина: он был — “высоко честен”»25.
В этом, пожалуй, главное сходство двух писателей, даровавшее им бессмертие в русской литературе.
1 Шаламов В. Собрание сочинений: в 6 т. + т. 7, доп. — М., 2013. — Т. 7, с. 59 (в дальнейшем — ВШ7 с указанием тома и страницы).
2 Подробнее об отношениях В. Шаламова и О. Ивинской: Емельянова И. Легенды Потаповского переулка. — М., 1997; Шаламов и Пастернак: новые материалы (подготовка текста и примечания В. Есипова) // Знамя, 2022, № 10. — С. 147–165.
3 ВШ7, 6, 211.
4 ВШ7, 5, 277.
5 Первова Ю. Две судьбы: Александр и Нина Грин. Биографические очерки. — Феодосия; М., 2015.
6 Варламов А. Александр Грин. — М., 2009. — (ЖЗЛ). — С. 273. Интересный, хотя и несколько односторонний анализ воплощения «Алых парусов» и других произведений А. Грина в советском кинематографе сделан в книге Нат. Орищук «В предчувствии несбывшегося: герой Александра Грина как адепт иррационального» // URL: https://miskinhill.com.au/journals/asees/19:1-2/v-predchuvstvii-nesbyvshegosia.
7 ВШ7, 4, 334–335.
8 ВШ7, 4, 553.
9 ВШ7, 1, 660–661. Библиография публикаций Шаламова в журнале «За ударничество» 1932–1933 годов была составлена И.П. Сиротинской.
10 ВШ7, 4, 307.
11 Аберрация памяти или описка: конечно, не 1920-е, а 1930-е годы.
12 ВШ7, 6, 484.
13 Там же. — С. 323.
14 РГАЛИ. Ф. 2596. Оп. 3. Ед. хр. 189. Л. 24–26.
15 Киркин Ю. Александр Грин: Библиографический указатель произведений А.С. Грина и литературы о нем 1906–1977 гг. — М.: Книга, 1980.
16 Грин А. Ночью и днем: Рассказы и повести. — М.: ТЕРРА, 1994. — (Серия «Четвертое измерение»).
17 См. послесловие и комментарий к изданию: Шаламов В. Колымские рассказы: Избранные произведения. — СПб.: Вита Нова, 2013. — URL: https://shalamov.ru/research/249/
18 Волкова Е. Трагический парадокс Варлама Шаламова. — М.: Республика, 1998. — С. 167, 169.
19 В рассказе «Перчатка» (1973) — ВШ7, 2, 283.
20 Проблемы, связанные с этим рассказом, подробно проанализированы в издании: Шаламов В., Михайлик Е., Есипов В. Кто он, майор Пугачев? (Текст и интерпретации рассказа В. Шаламова). — М., СПб.: Летний сад, Университетская книга, 2015. См. также: Михайлик Е. Другой берег // Новое литературное обозрение, 1997, № 28. — URL: https://shalamov.ru/research/109/; Есипов В. Кто он, майор Пугачев? //Варлам Шаламов и его современники. — Вологда, 2007. — URL: https://shalamov.ru/research/25/
21 ВШ7, 4, 297.
22 Шаламов В. «В закрытой выработке, в шахте…» // Стихотворения и поэмы в 2 томах. — СПб.: Вита Нова, 2020. — Т. 1. С. 102. — (Новая библиотека поэта).
23 ВШ7, 6, 502.
24 Там же. — С. 506.
25 Варламов А. Александр Грин. — С. 5.
|