|
Об авторе | Светлана Богданова — поэт, прозаик. Родилась и живет в Москве. Автор одиннадцати книг. Лауреат нескольких литературных премий. Предыдущая публикация в «Знамени» — повесть «Ананасы» (№ 6 за 2022 год).
Светлана Богданова
Дух Смерти
рассказ
...Но и в необходимости есть свои степени и приоритеты. Необходимо для общества бывает вернуться в семью, на работу, продолжать зарабатывать и тратить, смотреть интернет и писать посты в соцсетях. Однако есть внутренняя необходимость, и внутренняя необходимость зовет меня остаться, отречься от современности, жить в дикой сказке, которую создаем мы — сотня или две обыкновенных городских жителей, любителей древности, вырвавшихся на месяц в тематический отпуск. Правда, никто из нас не остается — пока что — там, в грубом и красивом выдуманном нами мире. Все соглашаются с необходимостью возвращения. Хотя реальность ведь тоже кто-то придумал, реальность — со всеми ее офисами, ресторанами, машинами, дворцами бракосочетания, больницами, новостями по телевизору, — тоже коллективное творчество. Просто коллектив, беспрерывно работающий над реальностью, больше нашего маленького сообщества, а потому втягивает нас в себя, и мы совершенно не в силах сопротивляться этой тяге.
Давайте-ка посмотрим, что тут у нас.
Мои мысли были прерваны шорохом в кустах бересклета — кстати сказать, весьма дурно пахнущих, в Интернете этот запах называют мышиным, но для меня он — запах откровенно лежалого сырого мяса. Интересно, что на эту вонь не слетается стая мух, более того, я никогда не видел, чтобы на плоских бордовых, каких-то невзрачных цветочках этого растения сидело хотя бы одно насекомое. Никогда не видел, честное слово! Ну, бог с ней, с вонью, вонь не остановила лазутчика.
— Попался, — говорю и тащу за руку из куста тощую девицу, одетую по-деревенски, в простой серый сарафан, даже без вышивки, да в сборчатую рубаху из пожелтевшего от времени домотканого полотна. Ноги — босые. — Ты что, дура, тебя же мошка сожрет, — говорю.
А она мне на это, печально вздохнув:
— Да Анжелка у меня онучи с лаптями увела. То есть княжна наша, Олена Игоревна.
Слышал я про эту Олену Игоревну, слабое звено она, у девчонок вечно что-то тащит, пользуясь положением. Ну, в нашем мире это и не так уж плохо. А то выходит, что мы тут все какие-то идеальные. Хотя бы одна червоточина должна быть, а княжне все это дозволено более остальных. Чтобы мы сомневались в своей абсолютной необходимости тут остаться и думали, будто в городе, в наших квартирках, воткнутых в бесконечность спальных районов, как крошечные планетки у Сент-Экзюпери воткнуты в бесконечность космоса, да и сам Экзюпери со своим полуразбитым бипланом был воткнут в бесконечность ночной пустыни... Чтобы мы думали, будто в городе, в наших квартирках нам находиться приятнее и безопаснее. Но у меня все наоборот. Я слышу про очередную пакость, которую учинила эта княжна Анжелка, и прикидываю, как бы розгами ее отходить, и мир бы стал лучше, наш мир, Мир Древности. Но и даже, если не отходить ее, то и так сойдет. Нравится мне здесь. Лес, срубы. Местность, никому не принадлежащая, но полная жизни. Ягоды еще не созрели, зато ранние маслята откуда-то поперли в июне, а с ними и беленькие дождевики — мягкие внутри, как паштет. Ягель тут тоже есть, мы его завариваем и пьем, говорят, в нем очень много витаминов, но я не понимаю, какие витамины в кипятке остаются? Да и ладно, главное — этот ягель ничей, бери сколько хочешь. Земляничный, брусничный, черничный лист, опять же.
Гуляя, я нашел тут несколько яблонь, откуда они? Неужто птички занесли семена? Недавно вот отцвели эти яблони, кое-где крошечные яблочки завязались, жаль, мы их не попробуем. Как и землянику, бруснику, чернику с морошкой.
Или все-таки вернуться потом сюда через месяца полтора? Хоть на выходные? Кому-нибудь сесть на хвост, у народа тут внедорожники, на них, конечно, классно. Но и с моей буханочкой вполне можно справиться, я сам ничего не могу по технике, но зато на дороге любой мужик мою буханочку, если нужно будет, подправит.
Все эти мысли проносятся в голове, пока я держу лазутчицу за тощую жилистую лапку и смотрю ей в черные глаза. Если бы она не была такой бледной, я бы решил, что цыганка. Правда, лицо нездешнее, загадочное, фигура несуразная, девице явно лет двадцать восемь — тридцать, а выглядит как подросток, угловатая, сухая. С такой, наверное, спать в одной постели неуютно — как упрется в бок острыми твердыми коленками, будут сплошь синяки. Хотя, конечно, она легкая, с ней как раз можно такие штуки вытворять, которые с тяжелыми-то не получится.
— И чего теперь? Найди другие лапти с онучами, — говорю я, а сам размышляю о том, что девица эта может быть очень даже ничего в постели, хотя ягодиц у нее, похоже, вообще нет, одни кости, а женщина без ягодиц как-то странно смотрится, вроде и не женщина, а какой-то горбыль.
— Ну, так отпустите меня, я и найду, — насмешливо выдает девица.
— Ну уж нет. Я тебя отведу к нашим, скажу, что ты подсматривала, пыталась нас сосчитать, — горбыль, это я смешно придумал. Вспомнил, горбылем мы наспех крыли наши срубы, вышло как встрепанная и грубая драконья чешуя. Вот и эта — какой-то дракон-недоросток, словно птичий слёток, все рвется из гнезда, летать, а как вырвется, расшибется или какому зверю попадется в лапы. Ну, вроде меня, медведя Борислава Иваныча, в реальности — Антона Яновского.
— Да я не подсматривала! — вдруг зашептала, а у самой как-то странно глаза косят, даже симпатично косят. Ну, думаю, посмотрю на тебя, что там ты расскажешь с такой косой физиономией, драконья горбуха. — Я вообще-то за пивом к вашему... как там его.
— Как там его? — прищуриваюсь.
— Ну, Вырину. Или как там.
— И что там, у Вырина, с пивом? — киваю, а сам прищуриваюсь теперь другим глазом. Пустыня, подбитый биплан. Точно, на подбитый биплан она похожа, жаль только, что в сарафане, пожалуй, единственная женщина в мире, которой сарафан не идет. Биплан-сарафан, рифма. Лучше бы какой балахон надела, или, вот, карго с толстовкой, так хоть мне в голову не лезли бы мысли про ее тощий зад.
— Ну, мне Серега сказал, что Вырин притаранил с собой пивоварню, и варит по старому рецепту. Вырин, так ведь? Все его Выриным, вроде, зовут. А сам — я не знаю, кто он в реальности, — она усмехнулась. — Может, он Кац. Или Бронштейн.
— А чего ухмыляешься тогда? — Тут во мне все вскипело. Я еврей только на четверть, да и то, по дедушке с отцовской линии. Но ведь вот эта четверть и дала мне свою фамилию, правда, звучит она, как польская, так что обычно в альтернативе прокатывает. Но тут у нас не от кого прятаться, народ в нашу глушь ездит адекватный. Хотя вообще-то реконструкторы и альтернативщики часто бывают антисемитами. Не хватало еще, чтобы эта горбуха тут у нас выступала на еврейскую тему. Свяжу и в темницу посажу! В конце концов, власти у меня навалом.
— Да я не ухмыляюсь, просто подумала, может, неправильно его назвала, — принялась оправдываться девица.
— А Кац или Бронштейн — это правильно, по-твоему, — сжимаю ее руку сильнее и начинаю слегка бычить. Пусть испугается.
— Ну, ладно. Только не жми меня так. Бронштейн его фамилия, он просто там, в реальности, мой начальник, — девицу как бы передернуло. Я вспомнил Ахеджакову в «Служебном романе»: «Ух!» Думаю, неужто наш Вырин на такую горбуху может позариться? А она-то, она! Сама, наверное, хочет мелькать перед ним, чтобы не забыл, пока мы тут. Тимбилдинг, блин!
— А где тогда тара? За пивом она пришла к Вырину! — возмутился я, но не столько тому, что сказала мне эта горбуха, сколько своим мыслям. Фу, ну и заносит тут меня! Вот что значит, нет мобильника с собой, да и вообще, гаджетов! Голова явно по-другому работает! В городе я только хмыкнул бы, да и отвернулся. А тут я, прямо, соколик, и как-то подумываю о том, чтобы эту костяную ногу склеить! Словно бы мне опять пятнадцать!
— Так тара там, откуда ты меня дернул, — девица поморщилась, потому что я, подумав про пятнадцать лет, снова ее сильновато сжал. Я все еще держу ее за руку, а сам тихонько подлезаю под вонючий бересклет, и действительно обнаруживаю круто сбитое деревянное ведро. Крутецки сбитое, кажется, у нас так никто не умеет. Должно быть, хозяин ведра готовился к поездке заранее, заказал у кого-то в городе такую штуку. Как маленькая крепкая бочечка, плотненькая такая, да легкая, брали тонкий дуб, и по цвету видно, и по медным кольцам, такие кольца на сосну никто бы не стал насаживать, жалко было бы. Глядя на ведерко, я быстро смекнул, что оно горбухе не принадлежит, у нее сарафан очень дурно сделан, даже без тесьмы, вставок и уж тем более без вышивки. Да и рубаха. Даром что из старого полотна, пролежавшего лет сто в деревенском сундуке. Никаких тебе украшений. Даже ластовиц под мышками нет. Халтура. Такая в ведерко вкладываться не будет. Еще неизвестно, какие там лапти с онучами были, чтобы Анжелка на них позариться захотела. Наверняка чушь собачья, а не лапти. А онучи... Так, эластичные бинты из аптеки. Этой аутентичность не важна. Небось, вобла хитрая, приехала сюда не мир наш поддерживать, а мужика себе найти. Типа, вся такая, на интересе, готова играть в наши игры... знаю таких. Чирлидерша. А потом, когда замуж выйдет за своего футболиста, будет его тренировками попрекать, пока сама с ребенком сидит да маникюр подружкам делает за три копейки.
— Бери ее, и пошли, — командую. А у самого что-то как будто с головой. Оборачиваюсь на девицу, она смотрит на меня, таращится, и кажется, что у нее эта черная радужка расплывается по всему глазу, как у демона в ужастике.
Ну нет, думаю, должно быть, линзы. Меня не возьмешь всеми этими фокусами.
— Бери, — говорю, — тару свою. Отведу тебя к Вырину, — отвернулся, а потом снова повернулся, чтобы морок сбросить. Но нет, глаза у нее черные-чернющие, похожи на ракушки речных мидий, такие глянцевые и волокнистые одновременно. И как мне с этим быть? Отпустить ее, заорать, крестное знамение сотворить? Я выбрал второе. Держу ее и ору. Сначала выходило не очень, как-то сипло, словно бы я ору, но по секрету. А потом уже заорал во всю глотку, почти как Тарзан, потому что она в ответ мне только улыбается. И клыки у нее изо рта торчат. Последний раз орнул и понял: пока я отворачивался, она себе челюсть пластиковую вставила. А что с глазами сделала — не знаю, но тоже что-то такое на них налепила, из арсенала фаншопа. — Ладно, говорю. Покажи-ка мне еще эти клыки свои.
— Клац-клац, — открыла рот, клацает белоснежным пластиком.
— Вот это у тебя был прокол. С глазами вышло правда страшно. А клыки — просто детский сад какой-то.
А интересно было бы провести по этим клыкам языком, только снаружи. Внутри-то я проводил, еще давно, когда у нас корпоратив был на Хэллоуин. Наш Даниэль, чумовой экспат, обожал черный юмор и всячески приветствовал, когда на статус народ приходил подготовленный. В своей кретинской манере обалдевшего от безнаказанности иностранца Даниэль начинал на нас наезжать, что-то загонял нам про факинг шит, про то, что мы давно уже опоздали, еще когда были в материнской утробе, а сам выжидательно поглядывал. Ну, и мы всем отделом в итоге, конечно, улыбнулись своими клыками, мол, йес, сэр, факинг шит — из ауар мишн! Вот тогда я вампирские зубы облизывал изнутри. А тут захотелось снаружи попробовать.
— Ну что поделаешь. Зато глаза хорошо выходят с этими каплями, скажи? — Она похлопала веками и мерзким таким голоском проблеяла: — Бя-а-а-ша! Бя-а-а-ша! — прямо как в «Записках охотника» Тургенева.
Я наклонился и подцепил ее ведерко свободной рукой. Но другой продолжал ее сжимать. Классно было бы, если бы она здесь прямо подняла свой сарафан. Интересно, у нее там, должно быть, обычные труселя, ничего настоящего.
— Да так себе глаза, и не жаль тебе, ты же ими смотришь. А закапала в них какие-то чернила... — я снова злился, и снова на себя, на свои мысли.
— Да там все на натуральной основе, — горячо заверила меня горбуха.
— Честно сказать, мне все равно, — я поморщился. Пора ее вести в поселение. Пусть там они сами разбираются. Мое дело — охранять и наказывать. Вот скажут мне, накажи. Я с удовольствием ее накажу. Понарошку, конечно, у нас никаких серьезных наказаний нет. Но, для пущей правды, надорву ей — и рубаху, и сарафан, и мне никто слова не скажет. Хотя бы ключичку ее увижу, какая она у нее, неужто такая же костлявая, как и рука. Торчит, небось, точно вареное куриное крыло... Все в пупырышках, фу.
— Ну веди меня тогда, соколик, — она это сказала! Сказала, что я соколик! Я же пять минут назад думал о том, что я именно соколик, а тут она сказала! Обалдеть. Посмотрел на нее. Чернила еще не впитались, глаза инопланетные. А клыки она вытащила и аккуратно в карман положила. Вот еще что неправильно, какой-то вшитый карман на сарафане, бред. И как ее в такой одежде к игре допустили.
Ну, повел, конечно, к нам. В одной руке у меня — ладное дубовое ведерко, в другой — костлявая горбуха.
— Как тебя зовут? — спрашиваю.
— Вырину скажу, а тебе — нет, — и улыбается. Теперь уже без пластиковых клыков.
— Должно быть, еще имя себе истинное не придумала, — отвечаю. А сам все представляю себе разбитый биплан и то, что у этой горбухи под юбкой. Пользуясь ее строптивостью, слегка дергаю, и она бедром ударяется о мое бедро. Ничего так, не такое уж и твердое и костлявое.
— Ты чего? — спрашивает. — Я же иду, иду!
— Да вот потому, что не скажешь мне свое имя, ну, и покрепче тебя надо держать, — заявляю, притягиваю ее, прижимаю ее бедро к моему, и мы так дальше шагаем, точно крепко связанные, в ногу, только зеркально, перепрыгиваем через валежник — аккуратно, не отставая друг от друга. Я уже думать ни о чем не могу, только о ее бедре, мне кажется, у меня мозг стек в нижнюю часть тела, фокус — только на этом плотном прикосновении, бесконечном, неразрывном. Антуан Экзюпери прильнул к разогревшемуся за день крылу биплана. Его необходимость — остаться в пустыне и смотреть на вечную агонию своей раненой птицы. Мотор забыл заглушить, крыло еще подрагивает, но скоро, должно быть, аппарат сдуется, осядет, припадет к песчаной волне. Я чувствую экстаз. Кажется, это лучшее, что тут со мной происходило. И мы продолжаем путь.
Наконец, мои мысли будто приправили лес пустыней, он задышал, пахнуло распаренной луговой травой, и мы вышли на огромную поляну. Больше всего это напоминало компьютерную игру. Бревенчатые срубы, дымок, кто-то рубит в охряпку, и зачем, когда скоро игра заканчивается? Никто не хочет смерти, все хотят жить. В кузнице куют подковы, хотя в этом году у нас лошадей не было, но договорились, что наш Ник, он же Микола, сделает на память всем желающим небольшие подковки. В середине поляны трещит хворост, начинают готовить костерок, хотели напоследок испытать огромный чугунный котел, который тот же Микола притащил с собой из города, — человек на двадцать его, похоже, хватит. Договорились уху варить.
Хочется нажать на курсор и потыкать в срубы, посмотреть, чем там все заняты. Меня пока не видят, может, я бы протащил эту горбуху к себе, кажется, дозрел я до того, чтобы хорошенько ее склеить. Но так нельзя, да и мне самому потом бы это было неприятно вспоминать. И мы продолжаем идти, но теперь совсем медленно, по-прежнему прижавшись друг к другу изо всех сил. Серьезно, я давно уже хватку ослабил. Но она ко мне сама жмется. Кажется, у нее тоже какое-то помешательство. Хотя, вообще-то, я так и знал ведь, мужика ищет. Вот он, мужик, я. Бесстрашный испытатель Антуан, сильный и одинокий. Вернее, Борислав Иваныч, сторож, медведь из засечных лесов.
— Антоха, ты чего это? — спрашивает меня Вовка, он же Володимир Ипатьич, староста наш.
— Да вот, языка взял, — говорю. — Утверждает, что к Вырину, за пивом. И ведерко есть, — показываю. — Да только реальность вспомнила, а значит, паролей нет.
— Есть пароли! — отчаянно взвизгивает горбуха. — Я Вырину скажу, а не вам!
— Вот, сторожу не хочет говорить, — замечаю. — А откуда мы можем знать, что Вырину скажет?
— Говори пароль, — кивает горбухе Володимир Ипатьич.
— Не скажу, — девица смотрит в землю.
И тут Вовка видит ее босые ноги.
— С ума сошла! Мошка же! — грозно надвигается он на девицу. Та отступает и прижимается ко мне спиной. Вот, было бедро, теперь спина. Костлявая, конечно, но ничего так, извивается. Должно быть, красиво, когда смотришь на нее сзади без одежды. Ягодиц нет, зато спина — как у угря, все позвонки плавно так сдвигаются, я обнимаю ее за талию и словно бы несусь во весь опор по этой живой взлетной полосе к горизонту, и кожа сияет, и волосы прилипают к шее, и биплан подтягивает больное крыло, охает и медленно взлетает к пустынным звездам.
— Да я уже объясняла сторожу вашему, — обиженно бормочет горбуха. — Что у вас тут за порядки. У нас же не война. Я просто из другого лагеря за пивом пришла. А там пива у нас нет, и ребята втихаря сгоняли в сельпо за водкой.
— В сельпо? За пятьдесят километров? — удивляется Володимир Ипатьич.
— Вот именно. Как так можно. Это же совсем другое, — кажется, она сейчас расплачется. Кстати, глаза у нее снова обычные, белки побелели, Вовка, наверное, и не видел ее в образе демона из ужастика.
— Понимаю, — значительно произносит Вовка. — Борислав Иваныч, — это мое истинное имя. — Отведи ее к Вырину. А я с вами прогуляюсь, посмотрим, какой она там пароль ему скажет.
И мы пошли. Вот прямо так — в ногу, только уже не зеркально. Я сзади, она спереди, почти что завалившись на меня. Теперь у меня центр внимания — в груди и животе. Там она касается меня спиной, как нарочно, то и дело слегка спотыкаясь, чтобы посильнее прижаться. Не могу, это что ж такое-то. От ее домотканой рубахи пахло теплом и душной старой тканью, и я еле сдерживался, чтобы не понюхать ее волосы. К чести ее, сплетенные в долгую, до пояса, косу.
Подошли к пивоварне, представлявшей собой нечто вроде беседки из тонких бревнышек, с северной стороны стена набита целиком, остальное все — открытое. Внутри — какие-то деревянные бочки да чаны, запах такой, что с ума сойти можно. Вижу, в глубине Вырин что-то в чарочку зачерпывает, нюхает, у самого — пена на носу. Посмотрел бы я на него, когда он в офисе за компом сидит. Вообще, такое иногда просто страшно представлять, потому что я до сих пор еще не решил, вернусь я туда или нет. Тошнит меня от одной мысли о реальности. А тут пленница моя его тоже увидела.
— Ой, — говорит. И остановилась. Руку назад завела, обхватила меня за талию и прижала меня к себе, боюсь, все сразу осознав, что у меня внутри происходит. Но не отстранилась.
— С чем пожаловали? — спрашивает из-за бочек Вырин, выходит, руки какой-то ветошью обтирая, и вдруг встает как вкопанный. — Марина?..
Одной рукой она меня еще держит, а другой вдруг как рванет ворот рубахи, а там — кожа. Белая-белая, и никакая не куриная, гладкая, сияет опалом. А на коже — какие-то руны вроде вытатуированы, и на шее — оберег, что ли, ленты, яичная скорлупа, какие-то стекляшки оплавленные.
— Пожаловала я к тебе, орел сизокрылый, — вдруг загудела горбуха странным гулом, почти мужским басом, отчего я задрожал с головы до пят. — Ибо никакая я не Марина тебе больше, но Марья Моревна я, чудище призрачное, смертный кошмар. Забираю я тебя в царство мертвых сообразно своему прозвищу.
Я видел, как Вырин побледнел. Да я и сам был не в лучшей форме. Один Володимир Ипатьич смотрел на нас с веселым любопытством, с горящими глазами.
— Помилуй, матушка, — вдруг выдавил Вырин. — Я тебе пива налью за жизнь свою.
Усмехнулась горбуха моя да ко мне еще больше прижалась. И я ощутил, что она тоже дрожит. Страх сковал меня, но все же было во мне что-то, какая-то внутренняя сила, какой-то внутренний взгляд, который как бы был спокоен и похотлив. Может, дрожит она от желания, мелькнула мысль. Я медленно наклонился, поставил ее ведро на землю. Она была так напряжена, так яро вглядывалась в Вырина, что ничего и не заметила. Потом я так же медленно выпрямился и тихонечко обхватил ее всей рукой за шею. Она стояла и дрожала, просто вулкан какой-то, биплан, подыхающий на закате.
— Ну, ну, — Вовка прищурился. — А у нас что сегодня такое?
— Пятница, — говорю. — Володимир Ипатьич. — Нечистая так и ходит.
— Да не жми ты ее так, — сказал Вовка. — Она ж все равно Вырина заберет.
— Заберу, — горбуха попыталась кивнуть, но моя рука ей мешала. Другой рукой я отпустил ее запястье и перехватил ее под грудью. Живот. Зачем я это почувствовал. Она охнула от неожиданности. Пришпилена ко мне, пришита, как стрекоза к бархату в коллекции насекомых, как иссушенный жарой ослабший биплан — к раскаленному бархану.
— А мы не дадим, — шепнул я ей на ухо. Она неожиданно потерлась ухом о мои губы. Ну, все. Я теперь точно от нее не отстану.
— Куда вам деваться, — прошептала она мне в ответ. — Я из селения мар, — и вдруг громко запела.
Наверное, она училась где-нибудь. В каком-нибудь эстрадном училище, я как-то слушал девчонку одну, это был огонь. Но здесь — песня была древняя, с охами-ахами, то пронзительно-высокая, как рябое небо, подсвеченное уходящим солнцем, над нами, то густая, мужская, как тот бас, которым она уже пугала меня. Сухая, жилистая, без ягодиц, но голос! И потом меня накрыло оттого, что я будто знаю эту песню, слышал ее много раз в детстве, но произошла городская жизнь, и я забыл ее. У меня екнуло в груди, и я ослабил хватку. Но горбуха не отодвигалась от меня, она медленно повернулась ко мне и теперь пела мне прямо в глаза, а я только и смотрел, как ее лицо увеличивается, становясь размером с падающую планету, захватывая весь обзор, мешая мне видеть Вовку, Вырина, пивоварню и густые заросли за ней. Единственное еще, куда я мог смотреть, это на темно-голубое небо, покрытое золотистыми перьями — рябыми, точно кукушкины. Я отстранился от поющей планеты, но она снова надвинулась на меня, и я схватил горбуху за руки, поднял их, и мы с ней превратились в оживший крепкий биплан, вернее, бипланом была Марья Моревна, а я был намертво приделанной к ней бесцветной тенью, неотступно и навсегда становящейся для нее тайной мыслью и тайным фоном.
Уезжали мы в дождь. В мою буханку подсели четверо, две женщины и два мужчины. Похоже, это были семьи, жены и мужья.
— В дождь уезжать — хорошая примета, — сказал один из мужчин. — Меня Павлик зовут. А это — Карина.
— А истинные имена? — спросил я.
— Пал Емельяныч и Чернава Никитишна, — с готовностью ответил Павлик.
— Здравы будьте, — тихо сказал я. — Борислав я, сторож.
Другая пара молчала. Кажется, им тоже было больно. Женщина влажными глазами смотрела за окно. Мужчина копался в своем рюкзаке. Наверное, собирался поскорее зарядить мобильный. Буханочка подпрыгнула и задела крышей за ветки. И целый поток новых капель хлопнул по окнам и залил мне лобовое стекло. Дворники мерно работали, мы постепенно продвигались к реальности.
Зачем я туда еду, думал я. Вот же она, настоящая жизнь, и я вдруг как будто бы отрезанный ломоть, уезжающий навсегда на заработки, без кола, без двора, вечный рекрут цивилизации, оставляющий свое сердце в неведомой сказке, явившейся легко из тени моей никчемной жизни и туда и пропавшей навсегда.
Необходимость остаться снова овладела мной. Но где я там останусь, ведь одному мне не выжить в этих лесах, даже если я знаю, как строить сруб, как питаться дикоросами, как охотиться. Это ведь будет уже другая сказка, другой дым, другой экстаз. Он будет слишком одиноким, чтобы я ощущал полет и смысл.
Тут я вспомнил, как несколько дней назад к нам в поселение проникла горбуха, и как она прижималась ко мне, как пела, а потом увела Вырина в деревню мар, вернее, только отвела его метров за двести в лес, а потом отпустила, и Вырин тихо терпел до конца, не участвуя ни в играх, ни в отдыхе, ходил, как призрак, навсегда помеченный существом смерти, Марьей Моревной, Мариной из его реального офиса, кажется, желавшей чем-то отомстить своему начальнику. Я, конечно, подружился с ним во ВКонтакте, чтобы не потеряться, думал, и горбуху тогда через него найду. Но ее не было у него в друзьях. Я был единственным, кто с ним продолжал разговаривать, и тогда все постановили, что сторож слегка съехал от того, что увидел мару, и теперь беседует с духами. Потому меня перестали пускать сторожить, но я все равно оставался — и в совете, и прощальным костром заправлял. Да только прыгать через него не пожелал, мне все казалось, сожгу я тогда не только этот месяц реконструкции, но и прикосновения худощавой девицы, так достоверно и страшно сыгравшей духа смерти.
Грустная пара все еще молчала. Женщина продолжала всхлипывать, мужчина, начав заряжать айфон, приобнял жену, и та уткнулась ему в плечо. Рыжий Пал Емельяныч и грузная и яркая Чернава Никитишна затянули вдруг на два голоса:
— Летят утки. Летят утки. И два гуся! Ой! — на этом «ой» моя буханочка комично подпрыгнула, и новый сноп капель ее окатил сверху, должно быть, опять задели за ветку. — Кого люблю... кого люблю... Не дождуся! Ой!
И третий раз буханочка скакнула, и вдруг посветлело, и дождь стал мельче, и лобовое стекло мне залило золотистым. Потихонечку все как-нибудь образуется, думал я. Образуется, встроюсь, оживу. Невозможно, конечно, зачеркнуть, предать наш Мир Древности, но я попробую. После месяца игры ждите месяца депры, — как говорит Вовка, наш староста Володимир Ипатьич. Надо просто прожить этот месяц, проработать, проесть, пробухать. Набить его под завязку фильмами и игрушками. Ощутить во всей этой городской мишуре жизненную необходимость. Которая перевесит необходимость остаться.
Золотистый свет разгорался, и вот уже солнечный блик скользнул по салону, и тут моя буханочка заглохла. Я чертыхнулся и вышел. Мы стояли посреди пустого шоссе, которое уходило вдаль, туда, где над горизонтом, сквозь редеющие облака, проглядывало солнце. Как в кино, подумал я. Сейчас я обойду три раза вокруг моей буханочки, и она заработает. Не смейтесь, так уже бывало, правда. Меня этой штуке научил наш кузнец Кузьма Левый. Три раза обойти и сказать: дорога, дорога, ты меня не трогай, беги без конца, отпусти молодца! И я пошел.
А когда зашел за буханку, то увидел ее. Она сидела на рюкзаке на обочине — в карго и толстовке, под черным зонтом. И смотрела на меня черными глазами.
— А зонт зачем? — спросил я, сам не понимая, что говорю.
— Можно и убрать, — кивнула горбуха и показала мне пластиковые клыки.
— Ты ж и так сухая. Сухая и костлявая, — сказал я.
— Ну, я же мара, — заметила горбуха, складывая зонт. И в таком, сложенном состоянии, он мне показался чем-то странным, кажется, дохлым вороном, что ли, гигантских размеров, с полуразложившимися крыльями, из которых торчали мокрые, никому больше не нужные перья. Горбуха встала с рюкзака, аккуратно прислонила к нему дохлого ворона — теперь я точно видел, что это он, у него даже был тускло-молочный мертвый глаз, — и бросилась ко мне в объятия. — Останемся? — шептала она. — Останемся? — кажется, она задыхалась, и я словил это ощущение, и тоже стал задыхаться. — Останемся? Я туда не могу, не хочу, ненавижу.
— А здесь — что? — зашептал я ей, так же сбивчиво, дико, как бы переходя на ее странный, марин, язык. — Что здесь-то? Сруб? Колодец? Печка? Ледяная морошка в лесу?
— Да хоть что, — вторила она мне сипло, прижимаясь ко мне, почти как тогда, но теперь уже всем телом, и я прижимался ей в ответ, и руки мои гладили ее спину, и спустились вниз, на всякий случай ощупать ягодицы, и она разрешила мне это, и, что странно, они там у нее были, ягодицы, маленькие, но все-таки мягкие, не кости, а женские такие, нежные.
— С милым рай в шалаше? — не унимался я, чувствуя, что вот-вот рехнусь. Буханка заглохла, внутри — четыре человека, двое из них поют про уток, двое — рыдают. А я сейчас просто завалю эту горбуху в траву, не посмотрев на то, что те четверо могут наблюдать за нами в окно. Ну и пусть, может, тоже делом займутся и перестанут нюни распускать. — Глупо, глупо. Мы можем остаться там, в реальности, и быть вместе, Марья Моревна, там, в городе, мы навсегда сцепимся, слипнемся, станем семьей...
— Семья — это котлеты, стиральная машина, ссоры, офис, детский сад, Новый год у родителей, пробки, радио... — уговаривала она меня, и я понимал, о чем она. Все, что она перечисляла, казалось нелепым, тупым, бессмысленным, и не хотелось на это тратить свою жизнь. И тогда я взял ее лицо в ладони и с силой прижался к ее губам. А затем отстранился и пошел вокруг буханки, повторяя: «Дорога, дорога, ты меня не трогай, беги без конца, отпусти молодца!» Я сделал второй круг и снова увидел горбуху, она стояла и улыбалась мне. И третий круг — и вот она опять. А потом я заглянул в буханочку, вытянул из-за сиденья свой рюкзак и строго спросил:
— Пал Емельяныч, права категории Б?
— Вельми понеже, — заржал рыжий Пал Емельяныч и пересел за руль.
Когда я вышел на шоссе, горбуха все еще стояла, сделав из ладони козырек, чтобы солнце, которое совсем распоясалось и засветило в полную силу, не слепило ей глаза.
— Ты готов остаться? — потрясенно спросила она меня. Я кивнул. — И провести свою жизнь с духом смерти? — уточнила она. Я кивнул. — Я не шучу, — добавила она и глянула на меня черными глазами: белков, как тогда, видно не было, волокнистые мидии, а не глаза, демон чистый. Но мне было все равно. Я кивнул. И остался.
|