Африканыч. Рассказ. Афанасий Мамедов
 
№ 12, 2025

№ 11, 2025

№ 10, 2025
№ 9, 2025

№ 8, 2025

№ 7, 2025
№ 6, 2025

№ 5, 2025

№ 4, 2025
№ 3, 2025

№ 2, 2025

№ 1, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Афанасий Исаакович Мамедов родился в 1960 году. Прозаик, журналист, литературный критик. Автор романов «Хазарский ветер», «Фрау Шрам», «Патриций. Роман номер сто» (в соавторстве с Исааком Милькиным), «Пароход Бабелон», сборников рассказов «Слон», «Апшеронские хроники» и других. Лауреат литературной премии имени Ю. Казакова, литературной премии И.П. Белкина, финалист Национальной литературной премии «Большая книга». Живет в Москве. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Полтора рассказа Мишки Кукеса» (№ 8 за 2024 год).




Афанасий Мамедов

Африканыч

рассказ


Памяти Игоря Муравкина


Благодаря щедрости новой весны и освобождавшему от лишних хлопот чувст­ву «без тебя все давно решили», Африканыч зажил жизнью гибкой, послушной влияниям извне, чем-то неуловимо напоминавшей немую пластичность трав в тесной воде аквариума.

Он еще молод, хотя и не юн. Сказать по правде, юным его никто никогда не видел. Такая порода людей редко, но встречается. В северных широтах — благодаря южным; в южных — благодаря северным. В пятнадцать они Чайльд-Гарольды с отложенным паломничеством, в двадцать один — Онегины с траурным шарфиком вокруг тоненькой шеи, свидетельством недавно пережитой истории, знать которую никому не положено.

Африканыч — человек нестрогих правил и весьма несерьезных занятий. Несомненно, он отдает себе в том отчет, однако не спешит перемениться. Ему удобнее балансировать между пролетарием и человеком богемы. Он находит в том немало преимуществ самого разного свойства.

Он интеллектуал. По крайней мере, таковым себя мнит и преподносит окружающим. Работает на «Октябрьском поле» в компрессорной ЖБИ. Иногда подрабатывает в котельной на том же заводе. Зарплата — так себе, еще немножко — и ты тот самый «униженный и оскорбленный», зато времени хоть отбавляй: читай, пиши, рисуй и даже снимайся в массовке за плошку растворенного бульонного кубика с краснодарским рисом…

В принципе Африканыча все устраивает, вот только жениться с таким набором исходных нельзя, но он пока и не собирается.

С бывшей супругой развелся так стремительно, что перемену в жизни осознал, лишь переехав на Патриаршие. Все, что нажил, уместилось в двух чемоданах. В одном — нехитрый скарб со свадебным костюмом, в другом — рукописи. Загляни в любую и убедишься: в его возрасте, на переходе к третьему десятку, развод — вещь совершенно нормальная. Более того, порою только освободившись от брачных уз, и можно понять, как выбраться из установленных тобой же самим пределов.

Иногда Африканыч читает свои опусы друзьям — поэтам, прозаикам и драматургам, полагая, что сей род занятий позволяет не только отличиться в богемной среде и укрепить растущие связи, но еще является верным способом отомкнуть двери столичных журналов. О, если бы только все его творения не прерывались на самых интересных местах, а за столом чаще оказывались люди, имеющие вес в литературных кругах. Кто знает, возможно, поэтому Африканыч так дорожит недавно приобретенным знакомством с известным критиком, историком литературы и старательным обольстителем молодых поэтесс.

— В вашей жизни, голубчик, должно произойти что-то такое, после чего бы вы, не раздумывая, записали все случившееся, как в судовой журнал, — выдал он как-то после очередной читки, сверкая чаадаевским черепом и энергично поводя черными бровями.

Сначала Африканыч обиделся на него, однако после согласился, более того — решил прямо с завтрашнего дня готовить себя к чему-то такому, что изменит его, как меняет порою человека ничего не значащий дождь.

Стоило ему оказаться в новом гнездышке — в маленькой комнатенке на Патриарших прудах, как убедительно изображенная на карте Европа, украшавшая стену еще до появления Африканыча, принималась громыхать трамваями, поездами, автомобилями, войной и весной, дебатами в парламентах и театральными премьерами — короче, той каруселью событий, из которой черпают дух вчерашнего дня мировые СМИ.

Случалось, благодаря карте, постаревшей в одночасье после развала СССР, Африканыч чувствовал себя человеком, выпавшим в открытый космос: Лондон, в окружении голубых вод, смыкался с обоями темно-розового цвета; скуластая, вытянутая вверх за счет Гауди Барселона скатывалась к металлической сигаретнице в форме зачитанной книжки; Красное море торопилось выплеснуться в коридор горячей ухой — разумеется, акульей, в то время как вклеенный намертво пари-матчевский Горбачёв не переставал нырять в поля ставропольских подсолнухов, стоило кому-то открыть дверь или включить свет.

Писаки, музыканты, актеры — короче, все, кто оказывался за круглым столом, занимавшим большую часть комнатенки, имели возможность после выкуренной сигареты сверять себя с картой, чувствуя, как пробуждаются в них истинные европейцы.

Как правило, расходились минут за двадцать-тридцать до закрытия метро, унося с собою в подземку бражное недосказанное. Он же, оставшись на шестнадцати с половиной метрах, после долгого мытья посуды и проветривания комнаты от табачного дыма засыпал в одном городе Европы и просыпался в другом: для этого ему не нужны были ни вещи, ни документы, ни подсказки европейских проводников в железнодорожной форме, ни даже предусмотрительные путеводители из книжного магазина «Москва».

Те города, в которых просыпался Африканыч, были лишены смысла, внутренней жизни. Все, чего они жаждали, — это мгновенной узнаваемости. Где бы он ни находил себя утром, судьба оставалась при своем джокере — географические карты определяются не столько размером, сколько точностью.

Он мечтал сойти на каком-нибудь дальнем берегу, все равно на каком, счастливым Адамом, но почему-то очередь к береговым кромкам не доходила до него. Африканыч оставался лишь участником движения, направленного вперед взрывной волной обновления.

Львиная доля всех усилий Африканыча уходила на то, чтобы жизнь или ее отголоски оказывались перенесенными на белый лист бумаги с точностью картографа. Он был уверен более, чем кто-либо, что письменный навык — в первую очередь деятельность, поведенческий акт, способ существования, напрямую связанный со стилем письма. И он писал. А когда отодвигал на край стола пишущую машинку — гулял с каникулярной беспечностью в пределах Садового кольца, мысленно расширяя карту Европы до границ — где-то там, далеко-далеко.

Бесконечные голодные пиры и либеральные «бла-бла-бла» с друзьями под картой продолжались до середины июня, пока судьба не послала Африканычу зеленоградскую комету.

Таня-Таня!..

Вот она идет, вот сидит, вот… Ага!.. А что? Нельзя?

Познакомились они после возвращения Африканыча из отпуска, который весь, до последнего дня, он провел на малой родине, в доме на улице Цветных снов.

Комету привел к нему на день рождения, отложенный на полмесяца по причине отъезда на родину, все тот же критик.

Таня-Таня была подающим надежды журналистом, пописывала стихи, ходила в литобъединение, которое критик-прозритель вел в паре с графиней Е.Н.Т. буквально до распада Советского Союза.

Комета была так свежа, так хороша собой, как может быть хороша только юность, застигнутая врасплох утренним лучом солнца.

Кто-то из гостей великодушно поднялся, уступил ей место у карты.

Комета быстро расположила к себе мужчин и столь же быстро настроила против себя женщин.

— Надо же, оказывается, из Европы в Африку — только перешагни!.. — глянула на карту, потом — на именинника.

— Если Бог ногами не обидел, то конечно! — вспыхнула вдруг крупная блондинка в накинутом на плечи свадебном пиджаке Африканыча.

Воздух сгущался.

— Это не про меня, моя хорошая. — Таня-Таня забросила ногу на ногу.

— Ну-ну… — остановила ее напор блондинка в накинутом пиджаке и пошла красными пятнами.

Выпивая наравне с мужчинами и закусывая сигаретами из хозяйской сигаретницы, она с недопустимой частотой делала одно неподъемное заявление за другим.

— Прозу Эдгара По, Достоевского и Кафки объединяет дух Каина… А Холокост, при известного рода обстоятельствах, может стать источником ценностей…

— По-вашему, Холокост, как любой другой факт истории, можно переписать под давлением политических элит?

— А что вас смущает?

— Меня смущают шесть миллионов евреев, — осторожно вставил свое слово именинник.

— И что с того?.. Вот, например, нашу отечественную историю мы не знаем только потому, что вместо нее нам рассказали другую.

— И кто же это сделал? — оживился молодой поэт, недавно оседлавший Целана.

— Двенадцать томов Карамзина.

— И с чего бы вы начали разоблачать Николая Михайловича?

Комета ткнула пальцем в карту:

— Понимаю, мы все вышли из Африки, — молодой поэт изобразил усталость от всего на свете, — однако хотелось бы точнее.

Комета взметнула медовую челку и провела коготком под размытой точкой на карте. Кроме критика, никто не поинтересовался, что это за место и как оно называется.

Когда добрая часть гостей выбыла, а другая отправилась на Садовое кольцо пополнять запасы спиртного, приведший Комету критик бросил Африканычу:

— Однако я вам угодил!.. — после чего незаметно исчез.

О, как шли Комете глаза сиринских барышень — поплывшие от заученных на ночь грез, чужого бессмертия и чужих, исполосованных трамвайными путями улиц, окропленных слепым дождем. Может, поэтому Африканыч с таким упоением удваивал ее имя. Но разве не чувствовал он, оставаясь в одиночестве, что общего будущего у него с Таней-Таней нет?

Неуловимая зыбь упрямства пробегала по воспоминаниям, едва беспокойный ум Африканыча тщился выхватить ее из одной реальности и перевести в другую, пока Амур отвлекся на мгновение.

Бег минут, часов… дней…

Долго удерживаемый запах полевых цветов, смешанный с запахом женщин, таким разным и таким узнаваемым. (Как его записать в судовой журнал?!) Он насыщает собою каждое утро, напоминая Африканычу с назидательностью пушкинского дядьки: «Все, что тебе надо — поверить на слово…».

О, как умела Таня-Таня прилечь беспечно на кровать, привлекая к себе весь мир, включая и его, но как бы по недоразумению, как бы понарошку, будто присевшего на угол праздничного стола. И как быстро за этим самым углом исчезал, истаивал мир со всей его воспетой серебряновечными поэтами обширностью, а он, Африканыч, оставался один на один с народной приметой.

Что их сближало? Может, та самая карта, тот самый африканский городишко, в существование которого он поверил после того, как она отметила его на карте своим ноготком.

У городишки, обзаведшегося курсивом, было столь неприличное для русского слуха название, что произнесение его вслух означало бы непременное скатывание в пошлость.

Пролетев в мгновенье ока от подлеморья Африки до озера Чад, Таня-Таня признавалась печально:

— В этом небе голубином сколько было у меня любимых?

Африканыч не поправлял ее, — успел привыкнуть к изрядно перевранным цитатам, украшавшим просторы географической карты. Только заметил осторожно, что было бы неплохо вернуть городу пусть и не подлинное, зато африканское звучание.

И прядь медовая — на глаза:

— Не могла себе представить, что ты можешь быть таким ханжой.

— Не окажись у города этого названия, не пришлось бы выдумывать другое.

— Как вы меня достали!.. — она всегда резко переходила на «Вы», стоило ему начать ревновать ее к кому-либо или к чему-либо.

Африканычу казалось, он уже вполне выучился справляться с ревностью. Для облегчения сей сложной задачи необходимо было лишь перевести «кого-либо» во «что-либо», человека — в предмет… Но легкость этого приема обманчива.

В данном случае «что-либо» было картой, а «кто-либо» — вольнодумным картографом, пославшим привет из советских «восьмидесятых»: транскрибируй он название города иначе, разве проскочила бы меж Африканычем и Таней-Таней искра взаимного недовольства.

Он не хотел идти у нее на поводу, но все кончилось, как всегда, — а потом он провожал ее до «Речного вокзала», чувствуя себя кругом виноватым.

Вот он говорит по телефону, стоя в коридоре под счетчиком, вытряхивающим последнее из карманов квартиранта, а мимо проносится бледноногая соседка с жарким оттиском на полноватой икре.

Чем дольше он говорит, тем чаще соседка просвистывает туда и сюда, оставляя ему на память кусочек негодования в виде запаха жареных семечек, болгарского табака и кастрированной кошатины:

— Иди сюда, дорогой, иди-иди… — это она коту так.


Таня-Таня стала реже бывать у него, а он — чаще вспоминать, какой она была, когда они встретились впервые. Будто выведенная царскосельским графитом. Будто снятая в старой фильме накануне революции.

Основательная, несколько тяжеловатая красота. Мальчишеская фигурка. В позах и в движениях — юная чувственность. Волосы стриженые. На лбу — медовая прядка, а под нею влажные глаза берлинских девушек с русскими корнями из летучих 20-х ХХ века, в которых все люди — заблудившиеся по заданию свыше.

Комета писала в какие-то третьесортные газетенки, которые в 90-е плодились, точно кошки при добрых дворниках. Писала, что предлагали. Получалось: «Все уже видела, обо всем читала». На самом деле знала Таня-Таня не сказать чтобы сильно много. Сколько длился ее роман с Африканычем, столько возила с собою «Моби Дика», что, впрочем, не мешало ей активно бороться с белым безмолвием простыней.

О, как ждал он от нее, если ни крика с полным освобождением от всего запретного, то хотя бы безответственного жаркого шепота в самое ухо, подзуживающего его, дурака, на «эх раз, еще раз…».

Африканыч познал с Таней-Таней стыд, унынье и удовлетворение, так и не принесшее ему счастье. Еще до их расставания, которого в полном смысле не случилось, он начал замечать, что все чаще остается при своем прошедшем, что обновиться ему пока что не удается.

На какие только ухищрения Африканыч не пускался, чтобы продлить связь, хотя прекрасно понимал, что в его положении разумнее было бы отказаться от притязаний, — но едва Таня-Таня оказывалась в дверном проеме, как он посылал к черту всякую разумность, всякую осторожность. В особенности, если она была проверена временем: «Если хочешь быть поближе, будь подальше».

Эта банальная история не стоила бы и двух слов, кабы не ее украшение — всевидящее око Европы на стене. Казалось, все, чем жила эта комнатенка, она жадно распихивала, рассовывала по углам. Люди, шедшие по Парижу или Мадриду, перелетающие на самолетах в пределах ее границ, казалось, знали все об этой паре, застигнутой врасплох 90-ми.

Стоило им выдохнуть из себя остатки своего «я» и откинуться на подушки, в их сознании начинали мелькать, проноситься колючие кустарники и тощие деревья, явно не из европейских кладовых. Живописно-чистые облака нигде не отделялись от верхушек благочестивых соборов, и все, абсолютно все, носило отпечаток болезненности и помертвения, каковые случаются в далеких единообразных пустынях.

К рассвету Комета будила его шелковистостью своих бесконечных ног, и тогда караван в очередной раз делал привал для утоления жажды. Когда же он и она вместо голого завтрака напитывались горьким кофе под наблюдением все той же Европы, захватившей кусочек Северной Африки, настроение их могло оказаться испорченным из-за самой малости — родины, в очередной раз обернувшейся для всей карты скифским кошмаром.

Оставим политику политрукам, вернемся в одно из тех утр, когда все кажется напрасным, когда шутит судьба словом «вдруг», когда, поднявшись с кресла и прицельно взглянув на надавленное ногтем место, женщина становится жрицей, а мужчина воочию убеждается, что город, с оттянутыми мочками ушей, называется именно так, как он называется.

— Представь себе, — сверкали глаза Кометы, — какая там жизнь!..

Африканыч:

— Полагаю, удручающе единообразная.

— Циник!

— ?..

Ответом Кометы на его вопросительный взгляд (скорее придурковатый) была мгновенная лепка из самой себя портативной камеры и ловкое общелкивание Африканыча со всех сторон. Он даже непроизвольно закрыл лицо рукой после очередной вспышки ее зеленых глаз, как это делают голливудские селебрити.

— Для кого это ты так стараешься?

— Для графини, она тобой так интересуется, так интересуется…

— Ревнуешь, что ли?..

— Фу-у… Это чувство мне незнакомо. — Комета накинула поверх бирюзовой футболки серый свитер Африканыча, завязала на груди рукава, точно без свитера ее могла не пропустить стража недавно обнаруженного города.

Они стали встречаться все реже.

На переходе из лета в осень она практически забыла о нем. У Тани-Тани было много увлечений: раз она даже съездила в горячие точки в роли начинающего корреспондента, но вместо статей принялась строчить пьесы. Она много с кем водила знакомства, часто и подолгу гостила у графини Е.Н.Т. в Москве и в Петербурге.

Он ждал.

Она не приходила.

Он боялся, что, как только выйдет из дома, она придет.

Борясь со скукой, он подумывал позвонить блондинке, однажды просидевшей весь вечер в его пиджаке, но отказался от этой идеи то ли из-за своей всегдашней лени, то ли боясь окончательно запутаться. Вместо этого он ставил на кресло гладильную доску, разворачивал обратной стороной и метал в нее нож-пчак.

Он отказывался от гулкой московской улицы в пользу полнозвучия висевшей на стене карты.

Львиным рыком рычавший город то появлялся, то исчезал в его потускневшей жизни. Раз он даже сходил в Институт Африки, благо тот располагался неподалеку от Патриарших прудов. Хотел разузнать у профессионалов, что это вообще за город такой, есть ли он на самом деле или картограф просто решил пошутить.

Симпатичные легкие люди, изрядно дыша на него перегаром, спросили, почему из всей Африки он интересуется именно этим городом, чем он его привлек, неужто только своим названием. Чтобы ответить на их вопрос, ему нужно было рассказать о зеленоглазой Комете. А говорить о ней с незнакомыми людьми он не желал, ведь она жила не на таинственном озере Чад посреди вековых баобабов, браслеты с рук и янтарь с лебединой шеи снимала в Зеленограде.

Уже при первой их встрече он почувствовал, что ее родной город, вернее, пригород, станет тем самым препятствием, которое вброд не переходят. Может быть, и в ее жизни африканский городишко возник не просто так — в какой-то мере замещал Зеленоград.

Ему тоже порядком досталось от ее городка. Сколько раз провожал Комету на Речной, чтобы она успела на последний автобус, сколько раз развлекал всякой ерундой по дороге от Маяковки, а после, возвращаясь в свое гнездо, старался приучить себя к ее свободе, к тому, что она сейчас, возможно, утопает с кем-то в ласковой груде шкур.

Шкура, как он узнал впоследствии, медвежья, была в фотографической мастерской, хозяин которой недавно вернулся из-за бугра. Как они познакомились, Африканыч не знал. Но полагал, что большого труда это фотографу не составило. Он видел его пару раз с Кометой. Рослый, с лицом человека, имеющего несколько паспортов. Бледно-синие джинсы, красно-черная «ковбойка» поверх белой футболки, глаза маслянистые и мучающиеся неопределенностью.

Да, она могла в него влюбиться, и по возрасту этот тип подходил ей больше, чем Африканыч. Единственное, что ему было невдомек: как так вышло, что она стала основным приобретением этого нечесаного Стиглица.

Он даже думать не хотел, в каких откровенных позах тот снимал его Комету, в каких газетах и журналах публиковал без цензуры, с указанием имени, роста — 172 см, веса — 52 кг. Длинноволосому необходим был трезвон, он мечтал покорить не один «СПИД-инфо». И для этого ему нужна была она, Таня-Таня.

Волосы каштановые, стриженные под каре. Отличная комбинация глаз и рта — Европа и Африка в одном флаконе.

Стоило дураку Африканычу закрыть глаза, хотя бы на пару минут, и он внутренним зрением уже видел стены фотомастерской, покрытые сплошными плоскостями черно-белых снимков. Вот она сидит, вот она идет, вот она…

Этот зеленоградский Стиглиц, видите ли, таким образом развивал свой вкус, находил вдохновение для творчества. Стоит ли удивляться, что вскоре Таня-Таня стала добычей тех, кто легко переводит человека в предмет, например, услады, разрешая тем самым одну из основных антиномий мироздания.

В редкие набеги на Патриаршие Комета не столько отдавалась страсти, сколько пила.

— Видишь, я ни капельки не хмелею… Но я расплачиваюсь за это страшной головной болью. Кстати, у тебя не найдется аспирина?

Ему больше не казалось, что она дышит с ним в унисон.

— Меня запугивают. — Таня-Таня опрокидывала рюмку за рюмкой. — Нет, ты не знаешь, не можешь знать, как уходит в пятки душа… Ты только не переживай, я как-нибудь сама… — И тут же, без перехода, будто преодолевала просторы всех географических карт:

— Согласись, Африка — идеальное место для творчества.

— Предлагаешь побег?

Она взглядывала на карту, улыбалась чему-то своему, пила, а после — он снова провожал ее на Речной. Как всегда. Только теперь она клала голову ему на плечо и засыпала.

А еще через какое-то время кто-то постучал в его дверь. Африканыч открыл и сразу понял, что делать этого не стоило. Глазок в дверях, между прочим, для того и существует, чтобы сначала глянуть в него и только после — открыть дверь.

Нередко в подобных случаях человека спасает случайность. Непрошеные гости застыли от неожиданности, когда увидели в руке Африканыча тот самый казахский пчак, который он метал в гладильную доску. В довершение к тому в коридор вышла соседка, бросила с неподдельной досадой:

— Господи Всевышний, одни мудаки кругом!..

Взвесив все «за» и «против», господа «мудаки» в спортивных костюмах и кожанках предпочли ретироваться.

Когда Таня-Таня заскочила к нему в очередной раз, и он рассказал ей эту историю, Комета поведала ему о том, чего он не мог знать и не узнал бы, не случись инцидента перед распахнутой дверью.

— Понимаешь, Африканыч, — она теперь только так его и называла, — на тебя вышли, хотят дело повесить… Ну, или слупить бабла…

— Какое еще дело? При чем здесь я?

— Ты им подходишь.

— Чем это я могу им подходить?

— Ты же — Африканыч. — И так у нее это буднично вышло, что он даже подумал, не в сговоре ли она с господами «мудаками».

В рассказанной ею истории было много разрывов и пропусков. Он пытался потом сложить все, но не смог.

— Послушай, я тебе многого не могу рассказать, но ты должен поверить мне на слово.

Временами ему казалось, что она пробует на нем свою очередную пьеску или репортаж. А она, понимая, что ему всегда будет не хватать карты Европы с кусочком Северной Африки, всячески намекала на то, что уберегает его от всей правды.

Когда кто-то в его недолгое отсутствие вскрыл дверь и выкрал карту, он, никому ничего не говоря, предпочел исчезнуть. Причем сделал это так, чтобы соседка с котом не заметили.

Месяца с полтора Африканыч жил у тети в Заветах Ильича с тремя кошками, попугаем и волкодавом. Через некоторое время, начав изрядно тяготиться тамошней флорой и фауной, принялся ненадолго забегать на Патриаршие.

Случалось, в эти набеги соседка, полагавшая, что знает мужчин африкан­ского разлива лучше, чем кто-либо, делилась с ним заговорщически:

— К вам заходили…

— Кто?

— Кто-кто… Ну, эта самая…

Тогда он спрашивал ее, как ни в чем не бывало, не передавала ли «эта самая» что-либо.

Ответ под копирку:

— Нет, что-то не припомню, — и взгляд бросала предупредительный на своего кота, будто черный кастрат мог что-то знать, что-то слышать, но дал обещание молчать.

Однажды вместо «нет, что-то не припомню» Африканыч получил от соседки тубус с картой.

Ему казалось, что он сохранял спокойствие, вытряхивая содержимое тубуса себе под ноги. Хорошо, если так. Все, что он помнил, это как тихо, очень тихо, сказал соседке и ее коту:

— У вас семечки подгорают…

И те стремглав бросились на кухню. А он остался стоять посреди комнаты и глядеть на пол, на разорванную в клочья Европу.

Он стоял и глядел на нее, пока не осознал, что это он, один только он во всем виноват: не давал событию завершиться, прибегая к помощи тайных сил? Но сейчас все кончилось. Надо только склеить карту, и все…

Несколько дней Африканыч возился с ней, как с больным ребенком, подгонял стык к стыку, город к городу, реку к реке… Теперь это была не просто его карта, но карта воссозданной им Европы, со всем тем, что в ней было и чего никогда не было и уже не будет.

После реставрации он намеревался вернуть карту на прежнее место, надеясь расположить к себе свое прошлое, но поскольку пребывал в настоящем только незначительной частью себя, отчего во всем сомневался и путался ежечасно, в итоге оставил Европу в тубусе. К тому же он не был уверен, что тот, кто выкрал ее, не объявится вновь. Они же не ссорились, не расставались. Просто взяли паузу в отношениях.

Он продолжал надеяться на возвращение Кометы, пока соседка не вручила ему незапечатанный конверт с вырезкой из зеленоградского вестника.

— В почтовом ящике обнаружила. Вы же никогда его не открываете!..

Взгляд упал на обведенную фломастером колонку, в самом верху которой просили сообщить в полицию любого, кто обладает какими-либо сведениями о месте нахождения такой-то и такой-то — указаны возраст пропавшей (весьма приблизительный) и приметы (достаточно точные: медовую прядку не забыли упомянуть). Номер телефона полиции прилагался.

Поначалу он не знал, что ему делать, сливать фотографа и ту шпану, что терлась у двери? Но позвони он сейчас в полицию, где гарантии, что его самого не загребут, фамилия у него подходящая, внешность после того, как он перестал бриться, — тоже. И потом, кто все-таки доставил это письмо?

В результате карта отправилась на стену, однако легче Африканычу не стало. Он бы позвал друзей, он бы поделился с ними, но Таня-Таня сделала все, чтобы у него их не осталось.

Последним отвалился толстожурнальный критик:

— Забудь его! Я ничем ему не обязана, и ты — тоже.

Африканыч плохо спал, стоило ему задержаться между сном и явью, — принимался искать Таню-Таню на карте Европы. И то на левом боку снился ему Лейпциг, то на правом — помигивал огнями Милан...

Он искал Комету повсюду, во всех европейских столицах, только в Африку не заглядывал: был уверен, что там она, там. И пока дремал, руки его могли сколь угодно долго скользить по ней, но стоило пробудиться, спрашивал себя: «А если все-таки ее там нет?»

Когда снотворные перестали действовать, Африканыч оставил комнатенку с картой на стене и долго еще переезжал с квартиры на квартиру, пока не осел у графини Е.Н.Т. на «Бабушкинской».

Графиня, жившая разом на две столицы, вскоре отбыла в северную, к белым ночам, робкой сирени, фельдмаршальской чайке на голове де Толли, оставив Африканыча в своем московском пристанище в качестве выздоравливающего друга.

В выделенной Африканычу комнатке для гостей, такой же маленькой, что и на Патриарших прудах, было много старинных предметов из бронзы, фарфора, дерева, кованого железа, стекла... Выбеленные стены украшали дорогие офорты, побитые грибком, фотографии предков в расцветке бледного чая и подробные карты с «ятями», на которых большие и маленькие города смотрелись одинаково высокородно.

Они были как тексты, эти города, сами себя очерчивали, сдерживали, завершали…

Ему было хорошо у графини, где все говорило не только о допотопных радостях земных, но и о радостях совсем недавних, о чем свидетельствовал расположившийся на комоде портрет толстожурнального критика в посеребренной раме. Африканыч изучал новое свое пристанище, проникавшее в него оздоровляющими токами, быстродействующим веществом, с тем же интересом, с каким неисправимые парижские книгоящеры зависают у букинистических лотков вдоль берегов Сены. Он обживал его, как обживают сны, накануне важных событий. Одним из которых стал кабинетный торшер. На его абажуре была нанесена дореволюционная карта Европы с куском Северной Африки. Сделано это было столь искусно, столь убедительно, что Африканыч, включив торшер, вы­ключив и снова включив, принялся изучать абажур, искать мечту зеленоглазой Кометы — город, который можно «развернуть» на свету. Но так и не нашел. Зато отыскал другое — точное представление о том, что же на самом деле помешало ему достичь берегов Африки и стен города Еббибу.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru