Святая Аполлония. Рассказ. Максим Чертанов
 
№ 5, 2025

№ 4, 2025

№ 3, 2025
№ 2, 2025

№ 1, 2025

№ 12, 2024
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Максим Чертанов — псевдоним Марии Кузнецовой, под которым она работает с 2002 года. Родилась и выросла в Екатеринбурге. Автор десяти биографических книг в серии ЖЗЛ, восьми изданных романов, пьесы «Телефон доверия» и ряда рассказов. Обладатель премии «Просветитель» за биографию Чарлза Дарвина.

Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказ «Черный доктор» (№ 11 за 2024 год).




Максим Чертанов

Святая Аполлония

рассказ


                             — Madame, вы, должно быть, знаете средство от зубной боли?

                             У меня же была зубная боль в сердце. Это тяжелый недуг,

                             от него превосходно помогает свинцовая пломба

                             и тот зубной порошок, что изобрел Бертольд Шварц.


Тридцатого ноября, в процессе обеда, у Мышкина сломались два зуба справа вверху, третий и четвертый, тот, что в обиходе называют клыком. Это событие взволновало, расстроило и испугало Мышкина, как пугало всякое незапланированное происшествие — звонок в дверь, поломка телевизора, громко хлопнувшая форточка, — но умирать без зубов он не собирался, а решил, что пойдет к врачу. У стоматолога Мышкин не был лет двадцать, если не больше — не потому, что зубы его были хороши, и не потому, что боялся зубных врачей, а так, от равнодушия. Зубы были гнилые и в дуплах, но не ломались и ладно. Но теперь уж ничего не поделаешь. Мышкин был пенсионер, но пенсионер не такой еще старый (семьдесят два) и не бедный (к пенсии сто долларов от сына ежемесячно и на книжке десять тысяч — разница за проданную московскую квартиру), так что экономическая сторона вопроса его не слишком беспокоила.

Дел никаких у Мышкина не было: убрав за собой посуду, он взял телефонный справочник (переехал недавно и почти ничего еще в этом маленьком городе не знал) и выписал на бумажку адрес зубной поликлиники, государственной, конечно. Попасть на прием сразу он не надеялся, но на всякий случай все же почистил зубы щеткой, чтоб не пахло изо рта. Достал из шкафа серый костюм, пытаясь припомнить, когда в последний раз надевал его, но так и не смог вспомнить, кажется, будто с похорон жены ни разу, но это вряд ли, должно быть, он просто что-то позабыл. Костюм был немного помят, Мышкин хотел было выгладить его, но побоялся раскладывать доску для глажения — за пять лет одиночества не научился раскладывать эту штуковину, всякий раз дело кончалось прищемленным пальцем; решил, что сойдет и так. Галстуков у него было три, они висели на резиночке, прикрепленной к дверце шкафа кнопками. Да бог с ним, с галстуком. Поверх костюма он надел пальто — серое, тяжелое, двумя руками нахлобучил на голову пыжиковую ушанку. Зима была ранняя, но теплая, сырая, на тротуарах каша; Мышкин сунул ноги в любимые ботики «прощай, молодость» (влезали два шерстяных носка), но передумал: вооружился ложкой и, кряхтя, надел зимние ботинки, их нужно было завязывать шнурками, от усилия он вспотел под толстым пальто, жена всю жизнь посмеивалась над его привычкой сперва надевать пальто, потом обуваться.

Поликлиника была недалеко, полчаса резвого ходу, можно, наверное, и на автобусе подъехать, но маршрутов автобусов Мышкин не знал и пошел пешком. В костюме и твердых ботинках он чувствовал себя моложе, чем обычно. Идти, впрочем, было тяжело, ноги вязли на каждом шагу. Обмен затеяла племянница жены, ее сын в Москве учился, а старику, конечно, удобней жить в маленьком городе, двухкомнатная сталинка вместо хрущевки, да еще доплата. Мышкин не сумел найти аргументов против обмена, только могила жены, но племянница сказала, что будет привозить его в Москву на машине, в годовщину смерти и в родительский день, а если Мышкин захочет лишний разок побывать на кладбище, то ему достаточно ей позвонить. Больше двух-трех раз в год Мышкин на кладбище и не бывал, если не считать первого года, так что тут возразить было нечего. Сказать, что хочет умереть в доме, где прошла жизнь, где жили отцы и деды? Не было этого, отцы понаехали из Ярославля, деды из Кемерово. Настоящую же причину, по которой Мышкин не хотел переезжать, он назвать не посмел. Друг, это у детей бывает дружба, а Василий Степанович Саврасов был всего-навсего сосед по лестничной клетке, и, если б Мышкин сказал двоюродной племяннице, что ему невыносима мысль о разлуке с соседом, с которым играли в шашки, беседовали о международном и внутреннем положении и болели за одну футбольную команду, и по этой ничтожной причине он отказывается пойти навстречу родственникам, племянница была бы, конечно, обижена и огорчена. Да и сын (он давно жил в Германии) в кратком телефонном разговоре одобрил обмен. Саврасов тоже был расстроен, долго жали друг другу руки, уговаривались переписываться. Но у Саврасова была семья: жена, дочь, зять, внуки; он один только раз ответил на письмо Мышкина, а больше не отвечал. У Мышкина не было ничего, зато теперь у него была целая куча денег, которые можно потратить на свои похороны. Странно было бы жаловаться.


В регистратуре его сразу огорошили вопросом про полис. О полисе Мышкин забыл. Нужно было вернуться, искать среди бумаг. Возвращаться не хотелось, тем более что Мышкин уже разделся в гардеробе и получил в придачу к номерку голубые чехольчики, которые полагалось надевать поверх обуви. По коридорам сновали с деловитым видом врачи в зеленых халатах и больные в голубых чехольчиках. У кабинетов клубились маленькие очереди. Женщина спросила, как пройти в платное отделение, и ей указали дорогу на второй этаж. Мышкин пошел за ней. Денег не было жалко, он не представлял, куда может потратить десять тысяч долларов, сыну в наследство останется квартира, да и квартира-то сыну не нужна, у него в Германии дом. Мышкин в Германии ни разу не был. Отношения с сыном были прохладные, всему виной старая история: Мышкин с женой не хотели отпускать сына в другую страну, не одобряли женитьбы на немке, была ужасная ссора, у жены Мышкина случился инсульт, сын все равно уехал, не дождавшись даже выписки из больницы, говорил, что инсульт у матери был специально, этого Мышкин простить долго не мог. Постепенно все сгладилось, жена выздоровела, сын присылал деньги, несколько раз в год писал, трижды приезжал в Москву, правда, без своей немки, но однажды с восьмилетней внучкой, девочка была некрасивая, вежливая, тихая, плохо говорила по-русски, сперва дичилась, потом нашли с бабушкой общее увлечение — звери и птицы, каждый день ходили в зоопарк, внучка не хотела уезжать в Германию, потом писала деду с бабкой сама, делала смешные орфографические ошибки, слала фотографии, обещалась приехать, потом выросла, вышла замуж и писать перестала. Письма и фотографии жена Мышкина перед смертью попросила положить с ней в могилу, Мышкин так и сделал, но несколько фотографий оставил. К себе сын никогда не приглашал. Последний раз Мышкин с сыном виделись на похоронах. После этого сын и писать перестал, только звонил, поздравлял с Рождеством на европейский манер. Мышкин не был уверен, что сын приедет на его похороны.

Платное отделение занимало целый этаж, как и бесплатное. И очереди здесь были такие же. Мышкина записали на послезавтра. Он спустился вниз, хотел отдать голубые чехольчики гардеробщице, но та сказала выбросить в мусорное ведро, такая расточительность в государственном учреждении поразила Мышкина, ведь получается, любой человек может прийти в поликлинику просто так, без всякой надобности, поносить чехольчики и выкинуть. Мышкин вышел на улицу и тут сообразил, что годовщина смерти жены как раз послезавтра. Племянница не звонила, да это и понятно, Мышкин сам должен был позвонить ей. Звонить не хотелось, люди недавно переехали, хлопоты, заботы. Можно съездить и на электричке. Можно и не послезавтра, а завтра, или, наоборот, днем позже, какое это имеет значение. Мышкин так и не решил, как поступить, и пошел домой. Он возвращался не той дорогой, какой шел в поликлинику, а дворами. Город был сонный, дворы старые, с мокнущими на веревках простынями, улочки тихие — одна машина пройдет, через полчаса другая. Племянница расхваливала свою квартиру: лес рядом, речка. Мышкин в первые дни после переезда ходил гулять в лес и к речке, видел на речке красивых и редких уток-огарей, видел черного дятла, тоже редкого и очень красивого, но ему не с кем было поделиться впечатлениями, а потому вид уток и дятла был ему неприятен, и больше он в лес не ходил, предпочитая гулять по центральной улице, что называлась улицей Ленина и была украшена маленьким памятником Ленину, у которого почему-то одна нога была короче другой.

В одном из переулков, совсем недалеко от своего дома, Мышкин увидел между «Булочной» и «Химчисткой» вывеску «Стоматологическая клиника “Весна”». Это была, надо думать, частная клиника. Мышкин частное предпринимательство одобрял (с некоторыми оговорками), однако на практике старался держаться от него подальше. Но — так близко от дома! Зимой, в гололед, это могло иметь решающее значение. Мышкин поднялся по ступенькам на крыльцо и потянул дверь за ручку, на миг у него возникло неприятное чувство, что он нарушает обязательства, взятые на себя перед той, другой клиникой, но, в конце концов, он был свободный человек.

Помещение было крошечное, справа от двери узкий платяной шкаф, слева — четыре пустующих стула с откидными сиденьями, как в кинотеатре, и стойка регистратуры. Напротив входной двери была другая дверь, закрытая, и еще одна дверь в углу, при появлении Мышкина она тотчас отворилась, и из нее выскользнула высокая девушка, блондинка с длинными распущенными волосами; она поздоровалась с Мышкиным очень приветливо и стала вопросительно глядеть на него. Мышкин сказал, что хочет записаться на завтра. Девушка посмотрела в свой компьютер и сказала (огорченно), что на завтра все занято, можно только на послезавтра. Мышкин покачал головой и шагнул к выходу, но девушка сказала ему в спину:

— А сейчас не хотите?

Девушка объяснила: один пациент только что по телефону отменил назначенный сеанс, так что врач может принять Мышкина, нужно только чуть-чуть подождать, когда закончится обед. Из полуотворенной двери доносились звуки голосов и звяканье посуды. Мышкин устал и хотел домой, но опять не сумел аргументировать свой отказ и согласился. Девушка попросила у Мышкина его паспорт, чтоб завести карточку. Это ему понравилось, так как он однажды — вспомнил все-таки, было, в новое уже время, в начале перестройки, — посетил по настоянию жены частную зубную клинику (сломалась коронка на коренном зубе, советская, золотая), и там никакого паспорта не спрашивали и карточки не заводили, а просто взяли за работу деньги. Затем девушка показала Мышкину, куда можно повесить пальто, подала ему голубые чехольчики, такие же точно, как в большой клинике (это тоже понравилось), и снова ушла за дверь, плотно притворив ее за собою. Мышкин натянул поверх ботинок чехольчики, сел и стал ждать. Сидеть было скучно: он не взял с собой ни книги, ни газеты. Теперь у него появилось неприятное чувство: словно его заманили в ловушку. Высокая девушка сказала, что обеденный перерыв заканчивается в три часа; было уже десять минут четвертого, но никто из двери не выходил, зато был слышен женский смех. Спешить Мышкину было абсолютно некуда, однако само то, что в частной клинике так же пренебрежительно относятся к людям, как и в государственной, было форменным безобразием.

Мышкин решил, что подождет еще пять минут и уйдет, и в это самое мгновение дверь вновь открылась, и вышли сразу три девушки: регистраторша и еще две, одетые в зеленые халаты и обе очень маленького роста; они все зашли за стойку и, глядя в компьютер, стали живо говорить, как понял Мышкин, о каком-то пациенте: они употребляли много медицинских терминов, которых Мышкин не знал. Их молодость пугала Мышкина: в принципе он против молодости ничего не имел, и девушки показались ему серьезными, но все-таки уж очень они были молодые, наверное, сразу после института. На Мышкина по-прежнему никто не обращал внимания. Так прошло еще две минуты, а потом разом захлопали все двери, с улицы вошли еще два пациента, мужчина и девушка, и стали говорить с регистраторшей, а из помещения, где обедали врачи, вышли несколько женщин в зеленых халатах, полных, приличного возраста, и в приемной сразу стало очень тесно; Мышкин испугался, что о нем забыли, испугался также, что в шуме не услышит, как выкрикнут его фамилию (в последние годы стал туг на ухо), и уже думал, какими словами напомнить о себе, или, может, лучше тихонько встать и уйти, но не успел принять решение: стараниями ловкой регистраторши людской водоворот в приемной мгновенно рассосался, но фамилию Мышкина никто так и не выкрикнул, а просто одна очень маленькая (почти карлица) и очень некрасивая девушка в зеленом, бросив на Мышкина беглый взгляд, сказала ему:

— Идемте.

За дверью, что напротив входа, были три небольших зубоврачебных кабинета; некрасивая девушка провела Мышкина в самый дальний и помогла ему сесть, точнее, лечь в кресло, а сама стала перекладывать что-то на столике. У нее были черные волосы, стянутые в жидкий хвостик, лицо рябоватое; она показалась Мышкину совсем ребенком, возраста внучки, как такая пигалица может лечить людей? (У него, как нередко бывало, все спуталось в голове: внучке было теперь уже под тридцать, он имел в виду тот ее возраст, когда она в последний раз прислала свою фотографию.) Некрасивая девушка положила ему на грудь голубую салфетку и застегнула ее вокруг шеи. Она не спрашивала Мышкина, что его беспокоит; тогда он догадался, что это не врач, а сестра, и немного успокоился. Там, в приемной, было несколько солидных женщин, по-видимому, одна из них должна была Мышкина лечить. Удобство и роскошь зубоврачебного кресла не были для Мышкина в новинку, не то что в той клинике, куда ходил с коронкой: там он чувствовал себя дикарем, всему изумлялся, не знал, что такое слюноотсос. А вот голубых чехольчиков на ноги там не давали, просили разуться. Прогресс во всем, это естественно. Мышкину было с детства любопытно, какие зубы у зубных врачей, он хотел заглянуть в рот некрасивой девушке, но та рта не раскрывала и ничего не говорила ему. У Мышкина после того случая с золотой коронкой было несколько иное представление о частных клиниках, он думал, что здесь все наперебой станут угождать ему и задавать разные вопросы, впрочем, слава богу, что этого не было, а было все как в обычной зубной поликлинике, только маленькой.

Какая-то девочка вошла и сказала «здравствуйте», Мышкин повернул голову и увидел, что это не девочка, а девушка в зеленом халате, тоже маленькая, но не такая, как сестра, та была совсем кроха, а эта просто маленькая; она не то чтобы картавила и не то чтобы шепелявила, а просто все согласные звуки у нее получались мягче, чем нужно, и от этого Мышкину показалось, что с ним здоровается девочка. Она спросила Мышкина, что его беспокоит, и Мышкин покорно открыл рот, показывая обломки почернелых зубов и язык с налетом; прошло уже два часа с тех пор, как Мышкин почистил зубы, и он боялся, что изо рта снова пахнет: молоденькой девушке, наверное, это было очень неприятно и вообще неприятны старики, и он подумал, что ему, как всегда, не повезло: нужно было попасть к другой докторице, не такой молоденькой. Впрочем, уже через несколько минут он переменил свое мнение: у маленькой докторицы были очень ловкие и нежные руки, и всеми своими действиями и теми короткими распоряжениями, что отдавала сестре, она производила впечатление очень серьезной и умной девушки, вероятно, окончившей институт с красным дипломом. Она осмотрела все зубы Мышкина (осторожно и совсем небольно) и сказала то самое, что Мышкин в общем-то ожидал услышать и чего боялся: все зубы очень плохи, нужно делать вставную челюсть. У Саврасова две челюсти были вставные, и он на них жаловался: жмут немилосердно, мешают говорить, однажды внук взял челюсть поиграть, и она потерялась. Мышкин спросил, нельзя ли обойтись без этого; докторица отвечала, что обойтись можно, но лучше бы не обходиться, и сказала, что в их клинике очень хороший ортодонт, Наталья Ивановна, которая сделает все хорошо и не дороже, чем в платном отделении государственной поликлиники, и тут же, не дожидаясь от Мышкина ответа, велела сестре позвать Наталью Ивановну для консилиума. Слово «консилиум» своей солидностью произвело на Мышкина хорошее впечатление, и он не пытался протестовать.

Наталья Ивановна оказалась толстой женщиной лет сорока или, может, пятидесяти: теперь Мышкин опять, как в детстве, не умел различать женские года. У нее было что-то хитрое в лице, и она показалась Мышкину не очень приятным человеком, но, как и молоденькая докторица, своими действиями и словами произвела на него впечатление хорошего, знающего специалиста, а такие люди всегда вызывали у Мышкина уважение: он сам был инженер-строитель и считался когда-то хорошим, знающим специалистом, хотя, когда ему пришла пора уходить на пенсию, задержаться ему никто не предложил. Некоторое время Наталья Ивановна и молодая докторица, которую Наталья Ивановна называла Женей, обсуждали зубы Мышкина; они говорили о Мышкине так, как будто он был не человеком, а неким инженерным объектом, довольно сложным и своей сложностью представляющим для них интерес, и это было Мышкину приятно, так как подтверждало его мнение об обеих докторшах как знающих и вдумчивых специалистах, и чем-то роднило его с ними; по их разговору чувствовалось, что Наталья Ивановна большой авторитет в своей области, но к молоденькой докторице относится с уважением и прислушивается к ее мнению, и это тоже было приятно; от голубого света, лившегося с потолка, Мышкину захотелось спать, и он зевнул.

— Если он категорически не хочет съемные протезы, — сказала Наталья Ивановна, — тут можно, конечно, и мост поставить… — Она все время говорила о Мышкине в третьем лице, прямо к нему не обращаясь: это единственное было неприятно. — Хотя в его возрасте… — Она не добавила, что, по ее мнению, подошло бы Мышкину в его возрасте, это и так было ясно: ползти в белых тапочках в направлении кладбища; это было справедливо, и Мышкин не обиделся.

— Вы подумайте, — сказала Мышкину молодая докторица, — подумайте хорошенько, а в следующий раз скажете.

— В следующий раз? — спросил Мышкин с тоской: он уж понимал, что сопротивление бесполезно.

— В любом случае, — сказала молодая докторица, — вам с этими обломками ходить нельзя. Да у вас и двойка вся разрушена, и пятерка с шестеркой… Я сегодня пройду на двойке канал и поставлю временную пломбу, а вы дома подумайте…

— Он цены-то знает? — спросила Наталья Ивановна, не глядя на Мышкина. Он ей, кажется, не понравился: это было непонятно и немного обижало. Обычно он нравился женщинам, они говорили: милый, деликатный старичок.

— Деньги у меня есть, — сказал Мышкин сурово. — У меня есть деньги. Не беспокойтесь.

Потом, когда Наталья Ивановна ушла, молодая докторица спросила Мышкина, хорошо ли он переносит анестезию, и, услыхав, что хорошо, велела сестре подать шприц; тело Мышкина непроизвольно напряглось, он сильно стиснул пальцами правой руки запястье левой, а докторица, занеся уже страшное свое орудие, тихо сказала ему своим мягким, чуть пришепетывающим голоском:

— Потерпите, мой хороший, немножечко потерпите… — И, когда все кончилось, совсем уже шепотом — замирающим, лепечущим, нежным: — Умничка… Вот умничка, хороший мой…

Ничего подобного никто не говорил Мышкину много лет, даже жена в последние лет тридцать не говорила; он подумал, что ослышался, взглянул искоса на сестру — та и бровью не вела, видать, привыкла к этим шепоточкам. В той клинике, куда он ходил со своей золотой коронкой, тоже были доброжелательны, с пациентом говорили как с маленьким: «головку ко мне», «сомкните, пожалуйста, зубки». Но не шептали так.


— Бахилы снять не забудьте, — сказала красивая регистраторша, улыбаясь Мышкину. (Он уже понимал, что голубые чехольчики не нужно возвращать в регистратуру, а следует бросить в ведро; приятно было чувствовать себя осведомленным человеком.) — Еще записывать? Когда вам удобно — в среду или в пятницу?

— Скажите, пожалуйста, как зовут доктора? — спросил он, принимая из руки регистраторши талончик (это было солидно и серьезно — как в нормальной поликлинике).

— Евгения Викторовна Фальк.

Фальк, бормотал он, шагая по рыхлому, вязкому снегу, Фальк, вот все и встало на свои места. Самая подходящая зубоврачебная фамилия, почти как Борменталь. Девочка из семьи стоматологов, династия, наверно. Потому такая серьезная. Кажется, повезло. Да и вся клиника оставила у него хорошее впечатление, а что маленькая — так это, объяснила регистраторша, всего лишь филиал большой клиники, находящейся в соседнем городке. Но что же делать с зубами? Из того, что говорилось на консилиуме, он понял одно: ходить придется долго, много раз, стоить будет кучу денег. Но почему-то это не огорчало, напротив, была какая-то бодрость. У него появилось дело… Дел почти никаких не было уже много, много лет. Теперь, после разлуки с Саврасовым, их не было вовсе. Каждый день, с утра до вечера, нужно было заполнять пустоту — пустотой. А так он месяца два будет занят. Будет какая-то цель впереди, пусть ничтожная и скучная — зубы. Лучше так, чем ничего.


В пятницу он пришел в то же самое время — к трем. Хотел прийти чуть попозже, все равно с обеда задержатся, но не решился, конечно, какой старый человек решится опоздать? Пришел раньше на целых полчаса, прошелся кругом, но ходить было неловко — вдруг из окна увидят — и он поднялся на крыльцо. Регистраторша красивая выбежала сразу, не ругалась, что пришел рано, талончик приняла, поздоровалась как со старым знакомым, он сам спросил про бахилы, сам, смело уже, повесил в шкаф пальто, сел, раскрыл журнал, приготовился ждать. Костюм на сей раз был выглажен, и все обошлось, пальцев не прищемил. В приемной никого не было, кроме Мышкина — обед. В прошлый раз докторица с ним — из-за консилиума — задержалась, задержали на десять минут следующего пациента, и так, наверное, все время — к обеду, наверно, накапливается лишний час, неудивительно, что не поспевают поесть. Ничего. Журнал был толстый, прекрасный, с отчетами о Лиге чемпионов — последняя радость жизни. В радости, впрочем, было больше боли: у «Манчестер Юнайтед», любимого клуба, дела шли в сезоне неважно, о другой любви, «Динамо», лучше вообще не говорить.

Когда полез за очками, выяснилось, что взял не те. Наверное, так даже лучше, журнал следует читать дома, с толком, с расстановкой. Третьего дня, в среду, электричкой ездил в Москву, с пересадками добирался до кладбища, устал очень, вечером боялся, что продуло, заболеть означало подвести врачей, нарушить взятые на себя обязательства: он и так извелся весь, когда звонил в платное отделение государственной поликлиники, чтобы сказать, что не придет, очень неловко было. Слава богу, не заболел. Он стал глядеть вокруг себя. На стене круглые часы (отстают на три минуты), на шкафу герань. Зубоврачебные плакаты с угрожающего вида рисунками разрушенных зубов, немного пыльные, все как в старые времена. В той клинике, где Мышкину чинили коронку, все было не так: сверкало и подавляло роскошью, пациентов называли по имени-отчеству, предлагали в ожидании пыток выпить кофе или чаю; то была, наверно, одна из первых частных клиник в Москве, сам бы он ни за что туда не пошел, жена настояла — иногда на нее находило что-то такое. Здесь все было скромное, маленькое. Есть ли уборная? Что-то не видно. Спрашивать было неудобно, скажут: сидели бы дома, дедушка, если не можете потерпеть. Однажды ему так и сказали в одном учреждении и спросили, сыплется ли из него песок. Здесь, конечно, так не скажут, все-таки платное учреждение, но… До того момента, как Мышкин подумал об уборной, ему туда и не хотелось совсем, но от этих мыслей он забеспокоился и сразу захотелось.

Он встал и заходил по приемной, она была крошечная — три шага в ширину, восемь в длину. Около двери, за которой обедал персонал, висела на стенке икона, Мышкин не заметил ее в прошлый раз. Мышкин был человек старорежимный, коммунист и атеист, вид иконы в светском учреждении ему был неприятен, хотя, с другой стороны, это могло объяснить, почему молодые девушки такие тихие и не развязные: монашки? Напрягая глаза, Мышкин присмотрелся к иконе, прочел подпись внизу: не икона вовсе, а репродукция с гравюры XV века, от этого стало сразу легче и возросло уважение к персоналу, что украшает интерьер произведениями искусства. На гравюре была изображена симпатичная молодая женщина со светлой косой и гладким лбом, в руке она держала что-то вроде пассатижей. Мышкин прочел, что это святая Аполлония, покровительница дантистов и болящих зубами. Картинка была более чем уместна, в том, что она висела здесь, проявлялись остроумие и вкус. Мышкин подошел к другой стене и стал читать прейскурант. Цены казались ужасными, впрочем, ужасны в новой жизни были все цены, на всё, везде. До конца обеденного перерыва оставалось еще десять минут, Мышкин сел и сложил руки на коленях, готовый к долгому ожиданию, но дверь раскрылась и вышли Евгения Викторовна с сестрой и позвали его идти за ними. Он забыл, что ему нужно в уборную, а раз забыл, значит, и не нужно было, а так, нервное.


Евгения Викторовна была так же ловка и ласкова и опять шептала до укола и после него, а когда на лицо Мышкину попадали брызги воды (он уж не удивлялся, что сверлят не иголками, а водой), она нежно, едва прикасаясь, промокала их салфеткой. Мышкину так и не удалось увидеть, какие у нее зубы — рот и нос ее закрывала маска. Он видел только милые серые глаза, детский лоб и пушистые брови. Ему все — и пятнадцатилетние, и тридцатилетние, — казались одного возраста; он дал бы маленькой докторице восемнадцать лет, но догадывался, что ей уже двадцать пять или около того. В ушах у нее были крошечные золотые сережки, а больше никаких украшений, ни колец на пальцах, ни даже шейного крестика, которого новая мода требовала от молодежи, как прежде требовала комсомольского значка, — вообще ничего. Некрасивую сестру она звала «Ленок», очень ласково, а та называла ее Евгенией Викторовной, и было видно, что очень уважает. Сестра, наверное, закончила медицинское училище. Девушки понимали друг друга с полуслова, в их действиях была та восхитительная слаженность, какая бывает у хороших, вдумчивых работников. Они не сплетничали и не говорили о своих личных делах, а говорили только о зубах Мышкина и иногда о зубах других пациентов; когда они говорили о каких-то чужих зубах, Мышкин чувствовал что-то вроде ревности, и ему самому это было смешно.

— Что надумали? — спросила Евгения Викторовна, снимая маску. Зубки ее были маленькие и ровные, но не белоснежные, как у артистов, а самые обыкновенные, чуть желтоватые, между двух передних щелочка; это тоже было приятно, то есть приятно то, что врачи не делали себе по блату белых зубов, а ведь могли бы. — Ленок, зови Наталью Ивановну, посоветуемся…

А понятливой Ленок и говорить ничего не было нужно, она уж побежала за Натальей Ивановной; приятно было смотреть и слушать, как эти девчушки понимают друг друга и свое общее дело. «Посоветуемся» прозвучало так, будто Мышкина тоже приглашают принять участие в консилиуме, его мнение было им важно, как будто он снова был — хороший специалист. Пришла Наталья Ивановна и стала осматривать мышкинские зубы, руки ее тоже были очень ловки и нежны, но разговор небрежен. (Из разговора Мышкин с удивлением понял, что стоматология — наука неточная, не всегда можно однозначно решить, какой вариант действий правильней.) Робея, Мышкин спросил, в какую приблизительно сумму ему обойдется сделать такие искусственные зубы, чтоб их не нужно было вынимать и класть в стаканчик с водой, и Наталья Ивановна ответила не приблизительно, а точно: это его приятно удивило и отчасти сгладило ужас перед названной суммой. Словно бросаясь в пропасть, он сказал, что согласен, и даже пошутил, что на старости лет обзаведется хорошими зубами. Наталья Ивановна равнодушно пожала полными плечами: она не пыталась уговорить Мышкина делать более дорогие зубы, а, напротив, еще раз сказала, что в его возрасте выбрала бы дешевую вставную челюсть, но, конечно, это его дело. Все это производило хорошее впечатление. Нужно будет еще много раз приходить в маленькую клинику, это хорошо, вот только бы знать, есть ли у них уборная. Мышкин встал с кресла и сказал всем трем женщинам:

— Спасибо.

Наталья Ивановна и Ленок ничего не ответили ему, а Евгения Викторовна своим тихим шепчущим голоском сказала:

— На здоровье.

— До свидания, — сказал Мышкин.

На этот раз все женщины ответили ему.


На третий сеанс Мышкин шел в плохом настроении: он не совсем отчетливо понимал его причину, но, по-видимому, дело было в том старике с собакой, которого он повстречал утром. Старик (старее Мышкина) сидел на лавочке у соседнего подъезда, собака была — колли, кобель, очень похожий на Рэнни; Мышкин, преодолевая смущение, сел на другую лавочку, напротив, и попытался заговорить — о погоде, затем о собаке, но старик отвечал односложно и почти грубо, а потом встал и ушел. Это событие оставило в душе Мышкина очень тяжелый осадок. Он корил себя за глупость и навязчивость, из-за которых старик ушел. Рэнни умер три года тому назад. Когда он умер, Мышкин плакал страшней, чем по жене, потому что хоронил его один и потому что эта потеря была последняя. Взять другую собаку Мышкин даже не помышлял, боялся, что умрет раньше, и перепуганная, воющая от горя собака останется одна в пустой квартире.

Шагая осторожно по скользкому тротуару, Мышкин думал о своей смерти. Смерти он не боялся, давно хотел и ждал ее, ждал теперь не со жгучим нетерпением, как в первые месяцы после смерти жены, а спокойно, как ждут чего-то хорошего, но обыкновенного: своей очереди к окошечку сберкассы или потепления в апреле после мартовских холодов. Жена Мышкина тосковала и не хотела умирать, потому что не представляла, как Мышкин останется в жизни один без нее. Но Мышкин ничего не оставлял здесь. Сын в нем не нуждался. Деньги сын отправлял не сам, это делала его секретарша, возможно, сын и забыл уже, что Мышкину ежемесячно высылаются деньги. Так что скажи Мышкину «завтра» — он был бы рад. (Жаль было лишь одного: не увидеть в будущем сезоне торжества «Манчестер Юнайтед» и возрождения «Динамо», до второго, впрочем, не дожить и внучке.) Пугала только смерть мучительная. Но это были неизбежные издержки. Хорошая смерть представлялась Мышкину худощавой женщиной в мужском пиджаке, похожей отчасти на мужчину, а отчасти на артистку Марлен Дитрих, одетую в мужской костюм. Она была деловита и суха, никаких там «покажите зубки» и «поверните головку», но — хороший, вдумчивый специалист. Плохая смерть тоже была женщина, но рыхлая, с неловкими руками. Все это, конечно, были глупости. И, однако же, Мышкину представлялось очень ясно, как женщина, похожая на Марлен Дитрих, подходит к нему и говорит:

— Идемте.


— Иду, иду, — суетливо сказал Мышкин (он, оказывается, уже сидел в приемной) и засеменил следом за некрасивой сестрой. — Скажите, пожалуйста, а уборная у вас есть?

Ленок молча развернулась и повлекла его в обратном направлении, он не успел сказать ей, что в уборную ему вовсе не нужно, спросил просто так, на всякий случай. Уборная была расположена не очень удобно: в том помещении, где обедали, был небольшой закуток. Мышкин, конечно, предпочел бы не проходить мимо обедающих женщин. Но сейчас никто там не обедал, все уже работали.

Мышкин вымыл руки под краном и вытер их бумажным полотенцем. В зеркале он видел свое лицо — худое, под глазами набрякшие мешки. Он брился очень тщательно, когда собирался в клинику, и даже не порезался, это было удивительно, обычно он резался — руки слегка дрожали. Повезло. Вообще-то Мышкину никогда ни в чем не везло: не то чтоб он был неудачником, вовсе нет, получил хорошее образование, был специалистом, его ценили, жену любил, но того, что называют везением, удачей, того, что бывает у других людей, в его жизни никогда не бывало. Кошельки с деньгами он только терял, но никогда не находил, в лотерею сроду не выиграл ни рубля, о картах нечего говорить, послед­ний троллейбус всегда уезжал, не дождавшись его, в магазине вставал всякий раз в ту кассу, где очередь шла медленно, билеты на поезд доставались верхние, а то и вовсе плацкартные, в разных вагонах с женой, если шил костюм в ателье, то неудачно, если покупал — еще хуже. Жену любил, но вообще-то хотел жениться не на ней, а на другой девушке, но та уехала в другой город накануне дня, когда он решился с нею объясниться. Не повезло. Жена давно любила его, потом и он ее полюбил и если вспоминал ту, другую девушку, то лишь как доказательство своего невезения. Телевизор ломался всегда в тот момент, когда показывали матчи «Манчестер Юнайтед» или «Динамо», любое учреждение, куда Мышкин приходил, оказывалось закрытым на обед, случалось, несмотря на всю пунктуальность, опоздать к самолету, один раз даже кирпич падал на голову, правда, ничего страшного, только оцарапал ухо. Сын полюбил немку, а не русскую — и в этом было невезение. Оно было и в разлуке с Саврасовым, да вообще во всем. Но сегодня он не порезался.


Дни, занятые делом, летели незаметно, идешь лечить зубы, потом отдыхаешь от лечения, думаешь о нем, собираешься идти снова (чем-то похоже на партсобрания тех, прежних времен), столько всяких мелочей нужно помнить, то час не кушать, то кушать можно сразу, но только не горячее — впору специальный блокнотик заводить, чтоб записывать все, касающееся лечения зубов; Мышкин и завел, записывал дату следующего посещения и расходы. Нести расходы оказалось неожиданно приятно, приятно было чувствовать себя свободным и богатым человеком, который может тратить свои деньги как ему вздумается. Третьего января Мышкин в первый раз пришел не к Евгении Викторовне, а к толстой Наталье Ивановне, Евгения Викторовна подготовила той плацдарм для работы. Мышкин знал, что с Евгенией Викторовной не закончено, когда Наталья Ивановна сделает часть своей тонкой работы, он снова пойдет к Евгении Викторовне. Он уже видел ее сегодня, когда сидел в приемной, видел и поздоровался, точней, она поздоровалась первой (без улыбки, но приветливо), видел и Ленка, но Ленок поздоровалась лишь ответно, и Мышкин не был уверен, что она его узнала.

Наталью Ивановну он побаивался, и, похоже, не без оснований: она была раздражительна, сильно кричала на свою сестру (рыжую прыщеватую девушку по имени Анжела), один раз даже швырнула в Анжелу кровавой ваткой, но все это было по делу, Анжела своей нерасторопностью и бестолковостью мешала Наталье Ивановне хорошо работать с зубами Мышкина. Сестра была плоха, работу свою не любила, никакого сравнения с той атмосферой согласия и взаимопонимания, почти священнодействия, что царила в кабинете Евгении Викторовны. С самим Мышкиным Наталья Ивановна была вежлива, говорила «сомкните зубки» и «поверните головку», но он все же боялся немного, что она может и на него закричать или швырнуть ваткой.

— Ну, а с этим что будем делать? — спросила Наталья Ивановна. — Удалять?

Она говорила об одном из коренных зубов Мышкина, который время разрушило до основания; у Мышкина никакого мнения на этот счет не было, и он пожал плечами и скорчил гримасу, так как говорить не мог из-за распяленного рта, где Наталья Ивановна возилась своими инструментами.

Наталья Ивановна к немым гримасам пациентов давно привыкла и понимала их язык.

— Значит, удаляем, — сказала она и зевнула легонько (зубы красивые, но опять-таки не белые, а лишь немногим светлей мышкинских). — Анжела, поди узнай, что там Евгения Викторовна, свободна? — И, Мышкину: — Чего улыбаетесь?

А Мышкин и не знал, что улыбается. Была непонятно откуда взявшаяся уверенность, что ему повезет и Евгения Викторовна окажется свободна для него.


Евгения Викторовна, если хорошенько разобраться, не была особо ласкова, говорила «голову», а не «головку», «зубы», а не «зубки», по имени-отчеству пациента не называла, да и не знала их, наверное; не заводила бесед на посторонние темы, не улыбалась, лишь в те мгновения, когда собиралась (не хотела, но неизбежно вынуждена была) причинить Мышкину боль, начинала в экстазе любви и жалости, задыхаясь, шептать: «Потерпите чуточку, совсем чуточку, вот так, умничка, хороший мой». Но нынче, когда он вошел к ней и доложился, как маленький мальчик, что его послала Наталья Ивановна удалять зуб, она ему улыбнулась, и даже суровая Ленок чуть-чуть улыбнулась ему. Укол анестетика в десну и особенно в небо всегда был довольно болезнен, но Мышкин держался, не подавал виду, только пальцы стискивал.

— Редко вижу таких мужчин, — сказала Евгения Викторовна. Она уже отстранилась от Мышкина и не шептала, а говорила обычным своим голосом, но слегка дрожащим от сдерживаемой улыбки. — Обычно женщины терпят, а мужчины хнычут.

— Мне не больно, — прошамкал Мышкин, чувствуя, как быстро деревенеют язык и губы, — совсем не больно.

Он как будто и не лгал; удивительное, сложное чувство, испытанное им в миг укола, нельзя было назвать болью; то есть физическая боль (короткая и ост­рая) в нем, конечно, была, но была и мальчишеская гордость от того, что выдержал пытку не вздрогнув и тем самым помог работе маленькой докторицы; присутствовало и что-то совсем уж необъяснимое, что-то сродни восторгу, словно то был не укол стальной иглою, а нежный укус или поцелуй. В молчании ждали пять минут, пока рот Мышкина хорошенько заморозится, то есть молчал Мышкин, к которому никто и не обращался, а Евгения Викторовна и Ленок деловито, негромко беседовали меж собой о каком-то сложном и коварном зубе, с которым они столкнулись сегодня утром и к которому Мышкин, к сожалению, отношения не имел. Мышкин знал от жены, что некрасивые женщины к красивым и даже просто симпатичным относятся плохо; Ленок была уродлива, но в ее отношении к Евгении Викторовне не ощущалось ничего, кроме почтения и желания помогать, исполняя свою подсобную работу как можно лучше. Мышкин подумал, что она видит в Евгении Викторовне свой идеал, наверное, хочет пойти учиться в медицинский институт, а может, и учится на вечернем или заочном, если, конечно, у медиков бывает заочное обучение. Девушки заговорили о материалах и инструментах, которые нужно заказать; это напоминало Мышкину родной трест, беседу прорабов со снабженцами. Потом Евгения Викторовна снова подсела к Мышкину и взяла в свои маленькие ручки тяжелые, жуткого вида щипцы (почти такие же, как у святой Аполлонии на гравюре, в этом аспекте зубоврачевания большого прогресса не наблюдалось), а Ленок без всякого распоряжения или напоминания подошла сзади и легонько обхватила руками его голову; она впервые прикасалась к нему, и ее руки оказались так же легки и нежны, как у старшей девушки. Все произошло очень спокойно, мягко и быстро, он даже не понял, что зуба уже нет.


Снимая голубые бахилы, он спохватился, что забыл спросить Евгению Викторовну, нужно ли ему записываться к ней до тех пор, как он вновь посетит Наталью Ивановну (через две недели), или пока лучше не стоит. Евгения Викторовна с ним уже попрощалась, и он видел, как она прошла в обеденную комнату. В другой раз он бы, наверно, не решился беспокоить ее, но после удаления зуба в чуть кружащейся голове его была какая-то легкость, и он едва ли не развязно обратился к регистраторше (была не высокая блондинка Юля, а другая девушка, Даша, брюнетка, они работали, как и врачи, по сменам) и спросил, нельзя ли Евгению Викторовну позвать; Даша спокойно кивнула, как будто в его просьбе не было ничего неудобного, приоткрыла дверь, и тут же Евгения Викторовна вышла — нет, выбежала к нему. Первый раз они разговаривали так, что оба стояли, до сих пор Мышкин всегда лежал пред нею в кресле; он подивился тому, какая же она маленькая — голова ее едва доставала ему до плеча. Русые волосы ее были убраны в хвостик и сбоку придерживались маленькими заколками. Никакими духами от нее никогда не пахло, вообще ничем. Да, сказала она Мышкину, если хотите — да. Запишитесь, если вам удобно, на понедельник.

О, какая легкость, какая!.. Наконец установилась нормальная зимняя температура, минус восемь градусов, снег утрамбовался, был плотен и чист, Мышкин привык уже к твердым ботинкам, и идти ему было легко; он шел и повторял про себя, чтоб не забыть (записать в блокнотик сразу, как придет домой): «Уточнить про полтора часа, про полтора часа». Это было очень важно. Евгения Викторовна и Ленок сегодня говорили о случае, произошедшем накануне, говорили долго, с возмущением: Юля записывает пациента на три часа, а потом, не спросясь врачей, пишет другого на полчетвертого, получается ужасно неудобно, с первым работаешь второпях, второго заставляешь ждать. Обычно каждому пациенту уделялся час, а в сложных случаях — полтора или даже больше, об этом врачи заранее предупреждали, но Юля все путала своей неорганизованностью, Даша совсем другое дело. Особенно возмущалась Ленок, она повторила раз десять, наверное, что Юле следует в подобных случаях подходить к Евгении Викторовне и спрашивать, на какое время можно записать пациента, и Евгения Викторовна должна сейчас же со всей возможной строгостью указать Юле на это; Евгения Викторовна кивала, но Мышкин почему-то подозревал, что она не сумеет поговорить с Юлей достаточно строго. Даша по распоряжению Евгении Викторовны записала Мышкина на полтора часа, вроде бы все в порядке, но Мышкин высчитал, что в следующее его посещение дежурить будет Юля, следовательно, могла случиться любая неприятность, необходимо будет сразу же, как придет в клинику, заранее уточнить у Юли, точно ли она не записала никого лишнего на то время, когда с Мышкиным будет работать Евгения Викторовна.


— Проверьте, пожалуйста, вашу запись, — сказал он Юле. — У меня должен быть сеанс продолжительностью в полтора часа…

— Да, да, конечно. Все в порядке.

Мышкин не знал, что Евгения Викторовна и Ленок, находившиеся в обеденной комнате, через приотворенную дверь слышали этот разговор. Он понял это лишь тогда, когда уже лег в кресло и услыхал, как Евгения Викторовна говорит Ленку:

— Пациенты какие сознательные, сами запись проверяют.

— Н-ну, — сказала Ленок.

Они ничем не показали Мышкину, что речь шла о нем. Но с этого момента что-то в его отношениях с девушками изменилось. Так, десятого января, когда было очень холодно, Евгения Викторовна спросила его, едва он вошел:

— Замерзли? (Мышкин закивал головой.) Я тоже замерзла. Ой, такой холод, просто ужас. Пациенты один за другим звонят, отменяют запись…

В этих фразах было все: и сдержанная похвала мужеству и порядочности Мышкина, не позволивших ему отменить назначенную запись и тем создать неудобства для врачей, и намек на какую-то общность, какую-то степень близости, позволяющую обсуждать с ним других пациентов; в груди Мышкина разлилось покойное тепло. Он был счастлив.

— Ленок, анестезию, — сказала Евгения Викторовна (сказала так, для порядка, ибо умница Ленок уже стояла подле нее со шприцем наготове). — Глубоко вдохните... Потерпите чуточку, мой хороший, родной… Умничка. Вот так.

Зуб, который лечили на этот раз, находился далеко слева, а стульчик, на котором Евгения Викторовна сидела во время работы, стоял справа от мышкинского кресла; ей было немного неудобно, она тянулась, привстав, изогнувшись вся; на несколько мгновений она даже легла щекою на грудь Мышкину. Лицо ее было от Мышкина так близко, что он зажмурил глаза. Она же поняла это так, что ему больно.

— Все, все, мой хороший, все… Умничка, вот умничка…

Мышкин был когда-то мужчиной; он не мог не подумать о том, как молодые мужчины воспринимают этот задыхающийся шепот и что они чувствуют, когда теплая русая головка ложится к ним на грудь. Что за невозможная доброта, что за странная болезнь души побуждала ее так шептать?


По тому, как много сотрудники клиники друг с другом консультировались и совещались, как часто, не находя готовых ответов, размышляли совместно над решением проблем, Мышкин понимал, что до сих пор его никогда не лечили, а просто бездумно заделывали цементом дырки. Так что как минимум в одном аспекте жизнь прошла неправильно и впустую. Но теперь, на склоне лет, возник шанс все это исправить. Январь таял стремительно; Мышкин накупил освежающих пастилок для рта, не ел ни чеснока, ни лука, ни мяса, чтоб не оскорбить маленькую докторицу своим нездоровым дыханием. Лечение все больше захватывало его, решались одни проблемы, возникали другие, процесс усложнялся, ширился и рос, все сильней напоминая Мышкину строительство дома или промышленного объекта. Зубов у Мышкина становилось все больше, денег — меньше. Денег не было жаль ничуть, он платил не за зубы, а за то, что к нему проявляли внимание, за то, что он (пусть не как личность, а как носитель зубов, достаточно сложных и коварных, чтобы время от времени провоцировать консилиумы) был кому-то интересен, за ласку, за нежный шепот — так ли уж глупо и не за это ли самое всегда платят мужчины?

Евгения Викторовна теперь почти всякий раз обменивалась с ним одной-двумя фразами, не относящимися к зуболечению, фразами, из которых он многое узнал о ней — то о погоде холодной что-нибудь скажет (она, оказывается, была родом из Сыктывкара, где значительно холодней, но подмосковные морозы переносила не очень хорошо из-за высокой влажности, которой в Сыктывкаре не было), то о своей маме, у которой с правым коренным зубом была точь-в-точь такая же проблема, как у Мышкина. Однажды она, обращаясь к Ленку, спросила:

— Как малышонок? — Она всегда употребляла это слово по отношению к детям, Мышкин слышал его не раз: детей приводили много, по-видимому, маленькая клиника была у горожан на хорошем счету.

— Кашляет, — ответила Ленок. — А так ничего, лучше.

— Муж на работу-то устроился?

— Да вроде. Вчера ходил на собеседование.

В этом кратком диалоге Мышкину открылся целый мир: оказывается, все его предположения касательно Ленка были ошибочны, Ленок была, во-первых, постарше, чем он думал, во-вторых, Ленок была благополучна, имела мужа и ребенка — вот почему она не завидовала миловидной Евгении Викторовне, а спокойно, как равная, любила ее, преклоняясь пред нею лишь в одном отношении — профессиональном. Но и тут Ленок не собиралась уступать, как только муж наконец устроится на хорошую работу, она будет поступать в медицинский институт, тот самый, который закончила Евгения Викторовна. Евгения же Викторовна, в свою очередь, не сдавала позиций, неуклонно повышала квалификацию, раз в неделю ездила на консультации к своему завкафедрой, однажды брала с собой снимок зуба Мышкина, чтобы проконсультироваться относительно него. Сын Мышкина, будучи студентом, тоже учился очень хорошо и вдумчиво, и теперь Мышкин будто заново переживал приступы родительской гордости. Он по-прежнему не знал почти ничего о семье Евгении Викторовны. Была ли она замужем? В своих разговорах с Ленком она никогда не упоминала о муже или ребенке, но это ничего не значило, девушки вообще крайне редко говорили о личном. Однако же маму свою она упоминала несколько раз. Вероятно, если бы были муж и ребенок, она б их тоже хоть однажды упомянула. С другой стороны, о маме речь заходила опять-таки в связи с зубами, а у мужа, возможно, с зубами не было проблем и потому он не заслуживал упоминания.


Утром первого февраля Мышкин почувствовал себя плохо: в боку кололо и было трудно дышать. Это было ужасно некстати, к трем часам его ждала Наталья Ивановна. Он положил под язык таблетку валидола и лег на спину. Во всем теле были слабость и тревога, хотелось заплакать. Несмотря на то новое, что внесло в его жизнь зуболечение, он по-прежнему хотел умереть поскорей, правда, лучше бы все-таки не сейчас, а на будущий год, а то получается, что все труды Евгении Викторовны и Натальи Ивановны пойдут коту под хвост. Жена Мышкина умерла плохой смертью: от второго инсульта. Сам Мышкин был для своего возраста довольно-таки здоров, прихрамывали желудок и печень, но ни для инсульта, ни для инфаркта прямых предпосылок вроде бы не наблюдалось. Против инфаркта, впрочем, он ничего, по большому счету, не имел, Саврасов пережил два инфаркта и рассказывал, что это очень страшно и больно, но недолго; Мышкин надеялся, что в его годы первый инфаркт окажется последним. Он закрыл глаза и увидел, как к его кровати подходит женщина: она была не в мужском пиджаке, а в простенькой кофточке с короткими рукавами, как всегда ходила Евгения Викторовна, потому что в клинике было жарко. Женщина была очень молода, почти девочка, с толстой светлой косой. До сих пор Мышкин не замечал сходства; когда ему стало лучше и он пришел к назначенному часу в клинику, то сразу же надел сильные очки и посмотрел на гравюру: действительно, святая Аполлония была — вылитая Евгения Викторовна.

Сложная и большая работа меж тем близилась к завершению; Мышкину оставалось еще раза три посетить Наталью Ивановну и один-два — Евгению Викторовну. По дороге домой Мышкин купил в газетном киоске несколько журналов и газет (на прессу он не скупился, читал все подряд), в том числе газету с программой телевизионных передач на следующую неделю: он всегда покупал программу заранее и ему доставляло удовольствие подчеркивать цветным карандашом футбольные матчи и другие передачи, которые следовало посмотреть. Газета была полна рассказов о жизни артистов, они не были Мышкину интересны, но он все равно просматривал их, просматривал даже на последней странице гороскопы и сведения о религиозных и иных праздниках, которые также не интересовали его.

Вдруг его точно что толкнуло в грудь: он увидел знакомое имя. От волнения у него сильно задрожали руки. Девятого февраля, прочел он, отмечается Международный день стоматолога; с этим профессиональным праздником связана удивительная легенда, ибо это день памяти Святой Аполлонии, которую дантисты считают своей покровительницей; по преданию, за веру она подверглась жестоким пыткам, но отказалась отречься от своих убеждений, и тогда ей вырвали все зубы и затем сожгли на костре; суеверные люди до сих пор считают, что стоит только произнести имя мученицы, как зубная боль утихнет. Мышкин не поздравлял Евгению Викторовну с Новым годом, потому что тогда они еще не были так близки, как сейчас; с Восьмым же Марта он не успевал поздравить ее, так как зуболечение должно было закончиться раньше. И вот теперь он мог поздравить ее с профессиональным праздником, это было очень кстати: на девятое февраля он еще не записывался, записался на пятое, но девятого февраля Евгения Викторовна работала, и он вполне мог записаться на девятое тоже. Однако Евгения Викторовна могла закончить свою работу уже пятого, при мысли об этом Мышкин испугался и ему в голову полезли идеи одна другой причудливей и авантюрней: отменить запись на пятое и перенести на девятое или, если пятого с ним будет кончено, прийти девятого и сказать, что внезапно разболелся еще какой-нибудь зуб, или даже подкараулить Евгению Викторовну девятого числа на улице как бы случайно и поздравить ее. Голова его пылала; он охватил ее руками. Ночью он никак не мог уснуть и все думал про девятое число. Потом он поймал себя на мысли о нотариусе, но побоялся додумать эту мысль до конца.

Но утром он все-таки снова думал о нотариусе и еще — о мебели; это были совсем уж несуразные и дикие мысли, от которых он не мог отделаться и которые боялся четко формулировать, но постепенно, цепляясь друг за друга, как колесики в часах, они против его воли складывались в цельную картину, такую ослепительно-чудесную, что он не мог усидеть в кресле и заходил, почти забегал по комнате. Оформить завещание на квартиру в ее пользу, а за это предложить ей немного пожить в его квартире, пока он не умрет. «За это» звучало низко, завещание он оформит в любом случае, это вопрос решенный, завещание само по себе, предложение само по себе. Комнаты не смежные, он ни в чем не будет ее стеснять, есть деньги, можно купить в ее комнату новую мебель, еще один телевизор (у Мышкина был хороший телевизор и даже спутниковая антенна была, он приобрел ее ради футбола), сделать ремонт, питаться можно раздельно или вместе, как она захочет, все хозяйство он возьмет на себя, просыпается он рано, когда она встанет, завтрак будет уже готов. Мечты были наивны, несбыточны, он прекрасно сознавал это. У нее, возможно, есть муж, ребенок; а если даже нет, то есть мама (ровесница сыну Мышкина, надо полагать), которая не одобрит подобного шага даже за квартиру, ведь Мышкину не девяносто лет, а лишь семьдесят два, он может прожить еще долго, а если Мышкин даст честное слово коммуниста, что покончит с собой не позднее будущего года, маму Евгении Викторовны это вряд ли склонит в его пользу, скорей она сочтет его опасным сумасшедшим. Да и сама Евгения Викторовна никогда не согласится, надеяться на такое — просто смешно.

Мышкин был хоть и технарь по образованию, но человек разносторонний (влияние жены), любил (умеренно) художественную литературу; он слыхал о Гёте и его поздней любви, знал и строки из Тютчева, но тут было совсем другое, ничего такого тут не было, было просто желание видеть рядом с собою милое существо, существо не столь привязчивое и беспомощное, как собака, существо такое, чье сердце не разорвется от тоски и ужаса, а, напротив, укрепится в горе, чтобы спокойно и четко, как подобает хорошему, вдумчивому специалисту, организовать похороны и все что полагается. У него будет хорошая смерть.


Юрисконсульт (печальная, сильно раскрашенная дама) сказала, что если Мышкин намерен завещать имущество постороннему человеку, то не худо бы указать в завещании более точные сведения об этом человеке (паспортные данные, например), а не только ФИО — вдруг придет еще какая-нибудь Е.В. Фальк и станет заявлять свои права? Мышкин понимал, что совет (обошедшийся в две тысячи рублей) правильный, но пока не представлял себе, как получить у персонала клиники эти данные, не вызывая подозрений.

Пятого числа он был записан не на три, как всегда, а на двенадцать часов дня, и ему пришлось ждать приема чуть дольше обычного, так как между предыдущим пациентом и им вклинилась мать с двумя детьми, которым требовалось срочно удалять зубы. Мышкин попросил у Даши позволения воспользоваться уборной, как просил всякий раз, когда у него возникала такая надобность, хотя другие пациенты, он замечал, никакого позволения не спрашивали, а по-хозяйски, громко топая, проходили через обеденную комнату в направлении уборной, ничуть не смущаясь присутствием обедающих или заполняющих свои журналы врачей и сестер. Самочувствие у него было какое-то лихорадочное, руки холодны как лед. Он так и не придумал способа узнать паспортные данные Евгении Викторовны и решил в конце концов, что просто укажет в завещании ее ФИО, а как соберется умереть, зайдет в клинику и попросит передать ей завещание, упрятанное в конверт; если даже в городке живет еще одна Евгения Викторовна Фальк, вряд ли она сможет как-то узнать или догадаться о наличии завещания. Тут была, однако, сложность: он мог и не почувствовать, когда придет смерть, а ежели передать Евгении Викторовне завещание заблаговременно, то она, пожалуй, еще откажется. В общем, этот план требовал еще некоторого обдумывания. О другом своем плане — предложении совместной жизни — он не хотел размышлять всерьез и старался выбросить этот план из головы. Но ничего не получалось. Он вышел обратно в приемную очень вовремя: мать и дети уже одевались. Мать была кавказской наружности, вся в черном, расплывшаяся, рано увядшая, но дети были великолепны: черный мальчик необыкновенной красоты и девочка-блондинка с огромными синими глазами и косой толщиною в руку. Мышкин старался не разглядывать их уж очень пристально, но дети были так красивы, что не любоваться ими было невозможно. Мальчик сказал, смеясь: хорошо, что только один зуб выдернули. Мышкин вздохнул. Был еще один страх: вдруг Евгения Викторовна скажет, что этот прием последний и больше ничего делать с зубами не надо; на этот случай, правда, он уже придумал, что девятого числа нарочно расковыряет какой-нибудь зуб проволочкой и придет, жалуясь на острую боль, но эта ложь его смущала. Все чувства в нем были напряжены и обострены до предела, как в юности. Вышла Ленок и позвала его, он пошел за ней.

— Какие красивые дети, — сказал он Евгении Викторовне после обмена приветствиями.

— Да, Григоряны… А девочка беленькая такая…

Мышкин давным-давно слыхал от кого-то, что настоящие чистокровные армяне (и евреи, кажется, тоже) — блондины с синими глазами; он сказал об этом Евгении Викторовне, и она ответила:

— Надо же, а я не знала.

Анестезии в этот день не было, пломбировали уже умерщвленный зуб, и Евгения Викторовна ничего не шептала Мышкину, но щекою на грудь — ложилась. Он был без очков, и ее лицо виделось ему расплывчатым светлым пятном. Она никогда не душилась и не пахла ничем, но теперь, после долгого принюхивания, Мышкину показалось, что от нее все-таки исходит запах — очень слабый, едва уловимый аромат какого-то цветка, но, возможно, он этот запах просто придумал. В мертвом зубе обнаружилась какая-то непредвиденная трудность, Евгения Викторовна и Ленок трижды поднимали Мышкина с кресла и водили в комнатку для рентгена, Евгения Викторовна вообще часто водила Мышкина делать снимки, в общей сложности, наверное, раз двадцать водила, она не любила работать наобум, все хотела знать точно. В комнатке он садился на стул, Ленок надевала на него тяжелый фартук и такой же фартук надевала на Евгению Викторовну, затем Евгения Викторовна прилаживала к лицу Мышкина аппарат и держала его, пока делался снимок. Фартук был очень тяжел, Мышкину всякий раз казалось, что хрупкая Евгения Викторовна вся гнется под его тяже­стью, да и облучение вредно для молодой женщины; ему хотелось сказать ей, что не надо снимка, пусть пломбирует как-нибудь, как придется, но он понимал, что такое предложение было бы для нее как для серьезного и вдумчивого специалиста оскорбительно.

Из-за этих снимков и других трудностей сильно задержались, дважды заходила регистраторша Юля, говорила, что в приемной ждет следующий пациент, ребенок, и Мышкин думал, что Юля осуждает его за то, что он своим старче­ским, никому не нужным зубом задерживает ребенка, а Евгения Викторовна с ее любовью к детям хоть и не осуждает, но предпочла бы Мышкина поскорее выпроводить. В сущности, это было б ему даже на руку, так как давало возможность напроситься на прием еще раз, девятого; он хотел сказать Евгении Викторовне, чтоб она оставила его и занялась ребенком, но во рту его были инструменты и он мог лишь беспомощно моргать. Однако Евгения Викторовна и Ленок на упреки Юли реагировали очень хладнокровно; Евгения Викторовна спросила, сколько лет ребенку, и, услыхав, что десять, сказала спокойно:

— Ничего, не такой уж маленький. Не могу же я бросить пациента. А ты спрашивай у меня, прежде чем записывать.

И Ленок тоже сказала (кинув на Юлю сердитый взгляд):

— Ничего, подождут.

Зуб, хоть и был мертв, все ж оказался хитер и коварен настолько, что Евгения Викторовна попросила Мышкина, если ему не трудно, прийти еще раз.

— Девятого? — спросил он, торжествуя.

— Когда хотите.


Мечта Мышкина не унималась, и он наконец дал ей волю и стал обдумывать во всех подробностях, как будет складываться совместная жизнь. Он предложит Евгении Викторовне большую комнату, но если она захочет другую, то это, конечно, на ее усмотрение. Как удачно вышло с этим обменом, в старой-то квартире комнаты были смежные. Мышкин не подумал о том, что, не будь обмена, он вообще не познакомился бы с маленькой докторицей: порою мелкие причинно-следственные связи уже ускользали от него. В дни, когда она работает в клинике, он будет к ее возращению готовить ужин, а в другие она, наверное, будет много заниматься и читать. Она, конечно, любит зверей и птиц, не может быть, чтоб не любила; можно завести собаку, ходить с ней в лес и на речку. По выходным они смогут ездить в Московский зоопарк. Мышкин забывал время от времени, что Евгении Викторовне не восемь лет. Мороженое хоть каждый день, сейчас столько разных сортов мороженого, глаза разбегаются, раньше не обращал внимания, а вчера в универсаме специально присматривался, и к конфетам тоже. Вечерами он не станет навязывать ей свое общество, но, может быть, иногда они вместе посмотрят телевизор в ее комнате или в его, как ей захочется. Быть может, он даже сумеет заинтересовать ее футболом, как сумел в свое время заинтересовать жену, та, конечно, страстной болельщицей не стала, но иногда смотрела матчи с удовольствием и даже лучше некоторых мужчин понимала, где был офсайд и где его не было, а ведь это вещь настолько тонкая, что не всякий арбитр правильно понимает ее; Евгения Викторовна очень внимательна и вдумчива, она бы скоро научилась понимать.

Вечером в канун Международного дня дантиста он стал готовиться к завтрашнему визиту в клинику. С записью получилось не совсем удачно, девятого было свободно только одно время, десять утра; вставал-то Мышкин рано, но беда в том, что в первой половине дня ему чаще хотелось в уборную, чем во второй, а посещение уборной в клинике каждый раз было ему неловко и мучительно, ему казалось, что Юля и Даша замечают, как часто он ходит туда, чаще других пациентов, и смеются. Но это можно пережить, главное все-таки не это, а другое: скажет ли он ей? Что он ей скажет? Поздравит с профессиональным праздником и все? Или решится сделать предложение? Это была какая-то игра с самим собой, Мышкин рассудительной частью своего сердца понимал, что никакого предложения сделать не посмеет, и в то же время обдумывал его так, словно мог сделать. Как отнесутся к его предложению коллеги Евгении Викторовны? Наталья Ивановна, которую он поначалу боялся, вроде бы в последнее время стала неплохо относиться к нему. Он чувствовал, что Наталья Ивановна истолкует его предложение в дурном смысле, но в глубине души одобрит и посоветует Евгении Викторовне (если та спросит совета, конечно) принять предложение, так как двухкомнатные квартиры на дороге не валяются. Но Ленок — о, Ленок будет врагом. Ленок тоже неплохо относится к нему, пока он обычный пациент, но она станет ревновать и будет врагом, он был в этом уверен. Однако ж Евгения Викторовна самостоятельный человек, она не станет слушать ничьих советов. Но — муж? Мышкин как-то совсем позабыл о нем, а ведь узнать, есть ли муж, было не так сложно, всего лишь завести какой-нибудь такой разговор, из которого это станет ясно. Спокойнее, конечно, никакого разговора не заводить и думать, что мужа не существует. Все равно ведь Мышкин не сделает предложения.

Или — сделает? Мышкин глубоко задумался и не заметил, как прожег утюгом брючину — вот оно, его вечное проклятое невезение! Но ничего страшного не случилось, у него есть еще одни хорошие брюки, коричневые. Мышкин достал из шкафа коричневые брюки и выгладил их. Потом он завел будильник и лег в постель. Хватит терзать себя. Все решится завтра, в ту самую минуту, когда она (или строгая Ленок) скажет ему:

— Идемте.


— Евгения Викторовна, как ваш малышонок?

— Чихает — от папы заразился… Даша, где же Мышкин? Он всегда вовремя приходил.

— Проспал или позабыл, наверно. У старичков всегда ветер в голове.

— Нет, — сказала Евгения Викторовна, — мне кажется, с ним что-то случилось.

Чуткая, она догадалась: перед рассветом Мышкин умер. Он умер без мучений, тихо, во сне. Наверное, так распорядилась святая Аполлония. Или, может, ему просто повезло. Должно же человеку повезти хоть один раз в жизни.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru