— Дмитрий Зиновьев. Бозон Хиггса. Борис Кутенков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 2, 2025

№ 1, 2025

№ 12, 2024
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Но неизвестно, что дальше

Дмитрий Зиновьев. Бозон Хиггса. — М.: Синяя гора, 2024.


Жизнь в информационном мире, где «транзитом / пролетает селевой поток, / титры, литеры…»; пресыщенность и усталость офисного работника средних лет — ключевые сюжеты в новой книге Дмитрия Зиновьева. Порой при чтении сборника вспоминается Андрей Тавров, который советовал каждому пишущему отрешиться от медийного шума, всмотреться в себя и найти в себе драгоценную минуту тишины. Зиновьев нередко использует прием равнодушного перечисления — отражая в нем утомленность своего героя социальными реалиями и не давая выхода из ситуации. В этой безвыходности он даже по-своему честен.


обряды процедуры прейскурант

выборы инаугурация импичмент

действующие лица исполнители

первое лицо

второе лицо третье лицо четвертое лицо

другие официальные лица


Вспоминаются стихи Олега Дозморова (периода его книги «Смотреть на бегемота», 2012). Сейчас Зиновьев ближе всего (при отчетливой разнице поэтик) Павлу Лукьянову с его форсированием составляющих современного информационного мира и своему литинститутскому учителю Андрею Василевскому. Кажется, в этом педалируемом «все равно», прямо выраженном у младшего современника («Ирина курит, глядя в окно, / мне все равно»), откликается название книги учителя; кажется, «но дух уже не захватывает / ни по какому поводу» Василевского могло бы стать эпиграфом к книге. Но полное принятие своей участи и ставший сутью индивидуальной эстетики легкий цинизм Василевского, его всепроникающая язвительная ирония видятся более продуктивным путем творческого развития — зиновьев­ская же попытка преодолеть лирический авитаминоз души ставит читателя междуэстетическим и мировоззренческим выбором. Цинизм как эстетический выбор вряд ли будет этически оправданным пожеланием. И все же при чтении книги не раз ловишь себя на коварном пожелании радикализма — и преодоления растерянности, окружающей лирического субъекта.

Впрочем, в сочетании флера социальности с метафизикой (что отчетливо проявлено на лексическом уровне) есть известное мастерство. В одном из лучших стихотворений книги «рыба и пища небесная» становятся «антуражем», «улов небывалый» — «знакомой сказкой», а вся жизнь — «запредельной артелью». В этом смысле права Клементина Ширшова, в предисловии к сборнику сосредоточившая внимание во многом на попытке героя «показать нам хотя бы немного больше известного». Этот оборот в контексте книги Зиновьева выглядит двояко: с одной стороны, тут речь о том, что «известное» в книге преобладает. С другой — в рвении за границы повторяющегося лирический герой обретает самоцель. Присутствие вещества поэзии как синонима воспарения здесь осознанно маркировано:


снова в дороге туманной твои рыбари,

к нам по воде будто посуху гости из космоса,

обременяются датами календари,

и не хватает контенту свободного доступа


Граница между подлинным лиризмом и романтизированной бенедиктовщиной здесь неочевидна и тонка. Кажется, моменты, где медийному шуму противопоставляются отжившие штампы XIX века и высокопарность, становятся для лирического героя контрастом задавленности. В настоящем они создают эклектику, но намечают перспективу движения; иногда в них можно увидеть чаемое сопряжение далековатых понятий. Разные «пронзительны до слез» символизируют неприбранную эмоцию, — в современной культуре она ассоциируется с попсой, с блатняком, с клише позапрошлого века, — с чем угодно, кроме «высокой поэзии». Возможно, их присутствие у Зиновьева внутренне обусловлено — в силу резкости контраста; не исключено, что будущий путь развития — в их тонком встраивании в систему образов, в сосущест­вовании с «медийным» фоном (либо необходимо уже совсем оглушающее читателя противопоставление), в преодолении соблазна романсовых штампов — и работа с клише отразилась в них наглядно (в том, что эта работа подразумевается и речь не идет о сбоях вкуса, не сомневаюсь).

Борьба с инерцией, попытки выхода из нее отражаются на мировоззренческом и стилистическом уровне: «череда бесконечных лакун, / тайны слова в процессе движенья, / шумерийский спасительный шум / и автобус как преображенье». Этот фрагмент, как свойственно Зиновьеву, эклектичен; сложно уловить целое, читателя бросает в разнообразие ощущений. Если «бесконечные лакуны» кажутся чем-то предельно абстрактным, то намек на «тайны слова» уже выводит из тягучести медийного существования, а «шумерийский спасительный шум» пришел из Мандельштама: он напоминает о его свойстве путешествовать одновременно в любых временах, мирах и культурах, существуя здесь. Целостности на уровне фрагмента не получается — но интересны сами попытки движения к ней.

Главный недостаток книги: если где-то конфликт между условными «формой» (тем, как произносится, — с безразличием) и «содержанием» (в котором порой отражаются жутковатые вещи) становится продуктивным минус-приемом, то, например, в «Басне» — при том, о чем говорится, интонация отстранения, типичная для Зиновьева равнодушная перечислительность вызывают недоумение. Налицо конфликт между интонацией и лексическим наполнением.


Небезопасный лес,

кто в этот лес исчез

за ягодами и за грибами,

с какими-то бьется врагами,

томят обитателей слухи,

лесные и прочие духи.


Хозяева в лесу медведи,

мои соседи. Сам я, видимо, игуана,

люблю застывать неподвижно,

нирвана,

малодоходно и не престижно.


В серьезность этих слов не верится. Но и типичный для Зиновьева эффект иронии (слова «малодоходно», «не престижно» не сочетаются с эстетикой страшного леса; добродушный автопортрет «выбивает» из ощущения страшного) не доведен до убедительности. Здесь встает вопрос судьбы поэта, того, насколько вообще этично желать какой-либо судьбы.

Более очевидные в смысле иронии моменты отсылают скорее к эстетике современного минимализма; в сборнике они расширяют пространство художественных возможностей:


отношения с богом под вечер

отношения с богом с утра


Голос автора в целом индивидуален, но, кажется, здесь необходимо отстраивание от условной линии наследников Ивана Ахметьева. Да, эти сюжеты наиболее мнемоничны в силу жанра — в них усиливается функция запоминаемости, легкой, даже легковесной цитируемости. Но в таких текстах особенно важно преодоление остроумной житейской зарисовки: она ограничивает семантические возможности слова.

В одном из безусловно удачных текстов книги («вакуум времени снова…») такие возможности налицо: разные определения Создателя («эколог», «археолог», «строитель») работают как звуковые, мелодические сопряжения, а их перечисление уводит в трансовое внерациональное пространство — абсолютную противоположность унылым перечислениям.


руки раскинул эколог,

местности всякой хранитель,

впрочем, методика ниппель,

только вперед, археолог

на полпути или больше,

но неизвестно что дальше


Этой неизвестности и стоит пожелать стихам Зиновьева и его лирическому герою.


Борис Кутенков




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru