НЕПРОШЕДШЕЕ
Об авторе | Геннадий Евграфов — член Комитета московских литераторов. Публиковался в Советском Союзе, России, Франции, Германии и Австрии. Автор эссе о поэтах и писателях Серебряного века — Аделаиде Герцык, Надежде Тэффи, Александре Блоке, Иване Бунине, Василии Розанове и др. Лауреат премии журнала «Огонек» за 1989 год. В 1986–1989 годах — один из организаторов и редакторов редакционно-издательской экспериментальной группы «Весть», возглавляемой Вениамином Кавериным. Составитель, редактор, автор предисловий и комментариев к книгам Зинаиды Гиппиус, Василия Розанова, Андрея Белого, Евгения Шварца, Григория Бакланова, Давида Самойлова, Юрия Левитанского, Венедикта Ерофеева, к собранию сочинений Сергея Есенина и др., выходившим в издательствах «Аграф», «Вагриус», «Время», «Прозаик», «Текст», «Терра» и др. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Чего боялся Евгений Замятин, или Последний еретик советской литературы» (№ 7, 2024).
Геннадий Евграфов
В предлагаемых историей обстоятельствах можно жить достойно
Из неизданной книги1
Зимой 1986-го я летел к Давиду Самойлову в Пярну на встречу Нового — 1987-го — года. От Москвы до Таллинна 867 километров. От эстонской столицы до Пярну — 127 километров.
Думаю, что ничего не изменилось и в новые времена, когда свободно в Эстонию из России можно въехать только с шенгенской визой.
Рейсовый автобус преодолевает это расстояние за два часа. Летел я от одной столицы до другой почти столько же — 1.40.
Вылетев утром 30 декабря, вечером того же дня я уже входил в дом Самойлова на улице Тооминга. В Пярну стояли тридцатиградусные морозы. Небольшой красивый прибалтийский городок, сохранивший черты Средневековья, утопал в снегу.
Было тихо, быстро темнело, на улицах зажигались большие железные ажурные фонари, напоминающие старинные, фонари чуть поменьше лепились к дверям частных домов, освещая небольшие дворики домовладельцев. Иногда редкий кот пробегал дворами, усыпанными белоснежным снегом, оставляя естественные следы, и все опять замирало до следующего дня.
Самойлов был мудр, предпочитал говорить не о преходящем, а о вечном, а вечным для него во все времена оставался Пушкин. И мы больше говорили о нем, нежели о ком (или чем-то) другом, хотя Москва яростно, утопая в перестроечных спорах, обсуждала происходившие в литературе и искусстве процессы. Иногда я просил его читать стихи. И он вместе с новыми читал и «Болдинскую осень», и «Пестеля, Поэта и Анну», и «Пусть нас увидят без возни…».
* * *
Один из разговоров Д.С. начал не с Пушкина, а с его предка Ганнибала, знаменитого арапа Петра Великого, жившего в Пернове в XVIII веке, о котором он сложил поэму в веке XX.
Необычный для этих мест, вызывавший удивление у бледнолицых северян, чернокожий Ганнибал учил кондукторов2 математическим наукам, фортификации и черчению, затем служил комендантом крепости. Он был женат на красавице-гречанке с русским именем и русскою душою, которую родители выдали замуж за арапа против ее воли. Это и подтолкнуло Евдокию к измене. Гнев Ганнибала был ужасен, кровь взыграла, он потерял рассудок и решил наказать жену, нарушившую супружескую верность самым страшным образом — обвинил ее и ее любовника в попытке отравления. Изменщица была заточена в монастырь, где и нашла последний приют — «и жалко всех и вся, и жалко // закушенного полушалка, / когда одна, вдоль дюн, бегом / душа — несчастная гречанка... / а перед ней взлетает чайка / и больше никого кругом»3.
Как известно, человеческие страсти — любовь, измена — во все времена неизменны.
Д.С. заинтересовал этот сюжет, и он изложил его с присущим ему блеском и философичностью.
Поэму «Сон Ганнибала» он закончил такими строками:
А что потом? Потом проходит бред,
Но к прошлому уже возврата нет.
Всходили в небо звезды Ганнибала,
Гречанка же безвестно погибала,
Покуда через двадцать лет Синод
Ей не назначил схиму и развод.
Арапу бедный правнук! Ты не мстил,
А, полон жара, холодно простил
Весь этот мир в часы телесной муки,
Весь этот мир, готовясь с ним к разлуке.
А Ганнибал не гений, потому
Прощать весь мир не свойственно ему,
Но дальше жить и накоплять начаток
Высоких сил в российских арапчатах.
Ну что ж. Мы дети вечности и дня,
Грядущего и прошлого родня...
Бывает, что от мыслей нет житья,
Разыгрывается воображенье,
Тогда, как бы двух душ отображенье,
Несчастную гречанку вижу я,
Бегущую вдоль длинного причала,
И на валу фигуру Ганнибала.
А в небесах луны латунный круг.
И никого. И бурный век вокруг.
Самойлов своей поэмой был неудовлетворен, потому что видел в ней насильственное благородство, а это было против его натуры. Но читателям поэма нравилась. Самая важная мысль, во всяком случае, для меня, заключалась в том, что гений, уходя, прощает этот мир — Ганнибал гением не был, он был предвозвестником гения. Который, уходя, простил этот мир с холодной морошкой на губах.
Может быть, именно поэтому Д.С. заговорил о том, как надо писать исторические стихи и современные, о том, как создавались его стихи и поэмы на исторические сюжеты, а потом разговор пошел вширь и вышел на другие, философские, но так или иначе связанные с историей и литературой темы.
* * *
О вечных категориях
Прежде всего попытаемся ответить на вопрос: что такое история и современность? Думаю, четкой границы провести между ними нельзя, потому что само понятие истории не очень четкое: то, что сегодня современность, завтра уже становится историей. Нагляднее будет, если мы возьмем какое-нибудь глобальное историческое событие. Скажем, вчера произошла Октябрьская революция, а завтра это исторический факт. Но процесс существует, и есть литература, которая стремится этот процесс воспроизвести и запечатлеть. Разные писатели, естественно, делают это по-разному: одни пишут с установкой на сегодняшний день, на максимальное приближение к грани сегодня — вчера, другие интересуются более отдаленными временами. Мне кажется, что писатель должен относиться к современному произведению как к историческому и к историческому как приближенному все-таки или нацеленному на современность. Особенно в смысле изображения характеров, так как наши познания в истории при самом блестящем знании ее довольно относительны. Мы можем знать все факты, и все равно стопроцентно точно восстановить психологию и мировосприятие человека другого времени мы не можем. Как угодно, но мы все-таки примеряем это к себе. Подтверждение мы находим во многих научных работах, особенно последних десятилетий. Вот, кажется, вечные категории — пространство и время, но человек античности, как доказывают исследователи, воспринимал их совсем иначе, нежели человек Средневековья, не говоря уже о человеке современном, потому что постоянно происходило увеличение знаний об этих предметах, менялась точка зрения на восприятие этих категорий, которые с детства фиксируются всем окружением человека. И исторические произведения необходимы, как необходимо знание, что люди были другими — это само по себе существенно и помогает нам ориентироваться в современности. Уже на наших глазах происходит смена поколений, и последующее поколение всегда другое. Ощущение историчности существования человека чрезвычайно важно все время подкреплять и осознавать.
Об исторической правде и аллюзиях
Есть исторические произведения, которые мне не очень близки и менее интересны, потому что они аллюзионны. Там берется некое историческое событие, соответствующие одежды напяливают на современных людей, и они высказывают современные идеи, иногда такие, которые по каким-то причинам нельзя высказать прямо. В результате получается сочинение псевдоисторическое. Но есть аллюзионность истории не умышленная, а связанная с нашим ограниченным представлением о ней. Ведь исторические драмы или романы эпохи классицизма вовсе не про греков, а про себя, и авторы почти не скрывают этого, хотя за этим кроется и другое, чем у нас, понимание истории, ее движения и развития.
«Там, где кончается документ…»
Кроме знания того или иного времени, художнику, пишущему на исторические темы, необходимы талант, такт и умение воспроизвести картину мира в собственной фантазии на основании документов, как умел это делать Лев Толстой или почти наш современник Юрий Тынянов. Я считаю, что для новой эпохи Тынянов — это образцовый исторический писатель, соединивший в себе и замечательного ученого. Отсюда уникальность и особенность его положения. Он очень много знал и еще больше угадывал, причем необычайно точно. Нередко встречаются исторические романы, где автор очень хорошо или сравнительно хорошо знает небольшой отрезок истории, и, как правило, в них не хватает воздуха, потому что необходимо знать намного назад и намного вперед, что весьма характерно для Тынянова. Кроме того, он очень крупный стилист, у него и форма литературная всегда на очень высоком уровне, и умение сочетать авторский текст с документом, с несобственно прямой речью героев.
Мастерству у Тынянова могут поучиться наши многие современные писатели. Он говорил: «Там, где кончается документ, там я начинаю». Но если ученый, историк излагает свою версию, как это было, то художник, поэт излагает образ, причем, я думаю, исходные знания необходимы поэту так же, как и историку. Если поэт органически знает то, о чем пишет, тогда все получается. Конечно, поэт, художник очень многое угадывает, потому что знать все мы не можем, но угадывает по-своему, иначе, чем историк. И тот и другой пытаются реконструировать процесс, один — отталкиваясь от документов и выстраивая многое в собственной фантазии, другой — только опираясь на источники. И порой версия художника оказывается действеннее, нежели ученого. Бориса Годунова и его время, войну 1812 года мы представляем все-таки по Пушкину и Толстому. Многое из Гражданской войны мы представляем по произведениям Булгакова и Вс. Иванова. Как было на самом деле, никто не знает, это невозможно восстановить. Я не берусь дать даже краткую формулировку такому сложному явлению, как исторический процесс. Но ясно, что это процесс не только политический, экономический, человеческий — ведь все строится на человеческом материале, — но и связанный каким-то образом с существованием самой Вселенной.
Об отношении художника к истории
Что касается конкретного отношения художника к истории и воссоздания им отдельных ее периодов, то, конечно, здесь домысел и возможен, и нужен, потому что есть такие пробелы, которые ничем другим, кроме домысла, фантазии, и не заполнишь. Когда писатель располагает исторический материал будущего романа, то у него, видимо, получается не сплошная фактура, а сетка, своеобразные ячейки, которые нужно заполнить. Поэтические произведения отличаются по другим уровням: композиции, форме и т.д., но принципиальное отношение к материалу должно быть то же самое. И историческое понятие об историческом процессе может сформулировать не только историк, но и художник, только по-своему. И, может быть, это и есть наиболее действенное приближение к тому, что действительно происходило в истории.
О назначении исторической литературы
Историческую литературу читают повсеместно, интерес к ней огромный, да и начинаем мы читать, собственно, с исторических романов, чаще всего Дюма. И какими бы они легкомысленными с точки зрения истории ни были, это все же сочинения исторического характера. Но мы читаем и Мериме, и Цвейга, и «Капитанскую дочку», и «Арапа Петра Великого» Пушкина. Значит, у нас есть потребность в таком чтении, и, я думаю, потребность не совсем утилитарная, как и всякая потребность в искусстве. Мы ведь не только извлекаем оттуда исторические сюжеты и сведения о прошлом, видимо, главная функция исторической литературы такая же, как и у всякого искусства, — это концепция жизни, это образ жизни, это учение о том, как должен поступать человек в определенных обстоятельствах, а в целом, если взять всю историческую литературу, это некое построение идеала, может быть, более протяженного во времени, чем какие-то более конкретные практические наши идеалы и представление о человеке вообще, и история здесь не должна являться предметом чисто информативным. Для этого достаточно заглянуть в учебник. Историческая литература показывает, что человек живет в конкретных обстоятельствах и соотносится с жизнью, вот с такой, вот с другой; и как человек должен вести себя в данных обстоятельствах.
Безусловно, на протяжении веков менялись и установки, и концепции, скажем, категория долга высокого в расиновских трагедиях отличается от ее трактовки в романах Дюма. Но вместе с тем и там и там действуют некие человеческие типы, которые дают всем читающим определенные образцы поведения и жизни.
О судьбе поколения
Очень любопытна судьба моего поколения, когда речь заходит об исторической литературе. Мы оказались на том рубеже, когда, может быть, всерьез и широко стала разрабатываться историческая тема. Произошел какой-то большой идеологический поворот. До него была вселенская история, чаяния мировой революции, другие темы, и лишь затем вернулись к отечественной истории. Неслучайно стихи Павла Когана: «Я патриот. Я воздух русский, я землю русскую люблю…» воспринимались как знак нашего признания новой исторической темы. Пора нашего духовного взросления и формирования как поэтов, я имею в виду Кульчицкого, Майорова, Слуцкого, Наровчатова и других, совпала с главным историческим событием того времени — войной. Она во многом определила наши характеры, отношение к жизни, к литературе. Война сформировала наши понятия и нравственные ценности.
В 1941 году я был студентом-филологом и уходил на войну, отягощенный литературными ассоциациями. Но они не помешали мне. Тогда, в первую военную осень, я повсюду таскал с собой «Войну и мир». И до сих пор уверен, что правдивей Толстого о войне никто не писал. Я находил там «свою» войну, войну справедливую, а его размышления о «войне народной» были не только мне близки, но и каким-то образом облегчали первые самые мучительные тяготы военной жизни.
О человеческом выборе
Безусловно, никому не дано выбирать себе время и место рождения, но в предлагаемых историей конкретных обстоятельствах можно жить достойно и недостойно. И это в огромной степени зависит от самого человека. Становление моего поколения и гражданский подвиг, который предложила совершить ему история, были связаны с Великой Отечественной войной.
Я думаю, есть определенная зависимость между временем, в котором приходится жить, и интересом к тем или иным историческим периодам и историческим личностям. В разные эпохи интересуются разными событиями, например, во время войны возник естественный интерес к завоевателям — Чингисхану, Батыю и т.п., с другой стороны, все хотели узнать как можно больше о тех исторических деятелях, которые являли образцы патриотизма, успешной борьбы с нашествиями и завоевателями. В эпохи более спокойные внимание привлекают другие вопросы и проблемы. О Лопатине, духовном движении людей конца ХIХ века очень интересно пишет Юрий Давыдов; интересуется — по-своему — ХIХ веком и Булат Окуджава, не с военной точки зрения, хотя у него и присутствуют военные сюжеты — его, как и Давыдова, интересует больше нравственный смысл истории, чем ее батальная часть.
О связи поэзии и истории
Если говорить о своих интересах и пристрастиях, то у меня всегда была тяга к истории. Я рос в кругу молодых поэтов, где был живой интерес к истории, близкой и более отдаленной, и особенно к истории России. Это была та среда, которая всегда стремилась постичь смысл истории, смысл существования, связь времен и связь событий. Я написал довольно много стихотворений на исторические темы и сюжеты, есть среди них и связанные с биографией моей семьи, есть стихи о Пушкине, драма о Меншикове, поэма о Ганнибале.
Мне кажется, что поэзия и история теснейшим образом связаны между собой, даже поэзия лирическая, потому что создается она в конкретных исторических обстоятельствах, а в каждых исторических обстоятельствах людские отношения разные, разные представления о морали и нравственности. Есть еще просто исторический жанр поэзии, но вся поэзия не только вообще исторична, она еще исторична конкретно, и лучшие наши поэты — Пушкин, Лермонтов, Блок, Алексей Константинович Толстой — писали вещи на исторические сюжеты.
Об историческом сюжете
Что означает в поэзии исторический сюжет? Иногда это увлеченность поэта какой-нибудь исторической личностью, как это было у Марины Цветаевой, написавшей драму о Казанове или стихи о Марине Мнишек. Это одна сторона дела — увлеченность данной исторической личностью, но есть и другая сторона исторической поэзии — это некая аналогия с современностью. Плохие поэты просто трансформируют исторический сюжет в современность. Я, например, не считаю, что это хорошая и нужная историческая поэзия. Такие произведения написаны, что называется, «эзоповым языком», который всегда несколько отличается от языка поэзии. Эзопов язык — язык басен, а не язык истинной поэзии. Настоящий поэт где-то соединяет в себе некую трансформацию поэзии в истории и органическое ощущение и понимание исторического процесса, как произошло в «Борисе Годунове» Пушкина или в его же «Полтаве». Это и есть самое главное. В пушкинских произведениях мы видим не картонные фигуры, а подлинные исторические лица, как понимает их поэт, они с плотью, с кровью, с характерами, и вот в этом, мне кажется, и познается истинная история. А желание в исторические одежды упрятать современность, как правило, приводит к дурному результату. Меня всегда привлекал именно первый путь.
О личности в истории и исторической личности
В наше время историческая тема — одна из самых главных тем отечественной поэзии. Не всегда это признак силы, часто это признак слабости. Когда нечего сказать о современности, люди пишут стихи исторические. Я уже не раз говорил, что не очень люблю те исторические стихи, которые являются всего лишь схемой современности, повернутой в историю, то есть стихи аллюзионные. Но, наверно, в какие-то моменты истории литературы они и нужны.
Сам я поэт вполне исторический, но меня никогда не интересовали аллюзии, меня интересовал нравственный смысл истории, меня интересовал вопрос личности в истории. Что такое личность в истории и когда и как она становится личностью исторической. По этому поводу я уже однажды заметил: современные стихи нужно писать как исторические, а исторические как современные. Потому что при всех изменениях только человеческая личность остается константой. Все меняется: мода, одежды, надежды, идеи, а человеческая личность остается постоянной величиной. Поэтому личность историческая и личность современная составляют некое единство. В жанре историческом, да и не только в нем, меня интересует не реконструкция — как это было, не аллюзии, а историческое существование человека. И что любопытно, оказывается, многие проблемы соединялись именно в истории.
Стихи должны вписываться в исторический поток
Мои стихи «Солдат и Марта» — о жестокости войны к любви. Когда пишут о Екатерине I, о которой пишут много и часто, забывают об одной трагедии, происшедшей в ее жизни. Она только что вышла замуж за солдата Рааба, а на следующий день или через несколько дней пал Мариенбург, и она становится сначала рабыней, пленницей, а потом императрицей. Это колоссальная человеческая драма, но стихотворение было навеяно современной реалией. В 1941 году моя знакомая, молодая девушка, вышла замуж, а на следующий день ее муж должен был уходить на фронт. Они отправились на свою первую брачную ночь за город, и в них попала бомба немецкого бомбардировщика, летевшего на Москву. Они погибли оба. Ощущение жестокости войны к любви и явилось причиной этого стихотворения, то есть не просто данный случай, а некая историческая категория, историческая трагедия, которая, собственно говоря, была и тогда, и теперь, и если это стихотворение аллюзионно, то только так, а никак иначе. Бывало и наоборот — какой-нибудь исторический факт порождал современное стихотворение, но интересно не это, интересно тогда, когда проблема просматривается от сегодня до вчера и позавчера, именно проблема сама просматривается. Стихи должны вписываться в исторический поток.
«Анна! Боже мой!»
Кстати, в исторических стихах поэта всегда присутствует его современная жизнь. Так написано мое историческое стихотворение «Пестель, поэт и Анна», где, кажется, все исторично, кроме Анны, которая существовала на самом деле, но не с Пушкиным и не при Пушкине, а в наше время, в городе Кишиневе, где мне довелось быть однажды. Это была совершенно очаровательная молдаванка, и я понял, что если бы Пушкин ее увидел, он бы воскликнул: «Анна! Боже мой!» И это, соединившись с этим, именно и создает стихотворение. То есть непосредственное впечатление о том, что должно быть не исторической аллюзией или какой-то картонной ассоциацией, а сутью истории. Потому что мы не знаем, что и как было на самом деле, мы можем только реконструировать историческую личность, мысли, разговоры, и вот вся эта контаминация современного впечатления со знанием истории или воспоминанием о ней, по-моему, и создает художественное произведение.
Из чего складывается история
Когда я писал «Сухое пламя», у меня было ощущение какого-то переходного времени, которое как-то связалось с послепетровской эпохой, трудной, жестокой и героической, и, видимо, поэтому Меншиков меня заинтересовал. А потом я уже увлекся самим сюжетом, размышлениями людей того времени о своем времени и людей нашего времени о том времени, и писал все с большим увлечением. Но для меня нет принципиальной разницы между Меншиковым и Цыгановым. История состоит не только из переломных моментов, а из течения времени, когда происходят нормальные человеческие проявления, когда человек живет жизнью не только внутренней, но и внешней, он ест, пьет, растит детей. В переломные моменты происходит то же самое, но в более тяжелом, ужасном виде. Когда история течет медленно, в мире рождаются, устраивают дом, любят и умирают. В переломные моменты это совершается иначе, но все равно совершается. Процесс не прерывается, не останавливается, хотя жертв там очевидно много, но даже в самую тяжелую и ужасную пору, скажем, во время войны, я всегда утверждал это в своей военной поэзии, не только убивали, но и жили, существовали. Потому что когда занимаются только убийством, кончается нравственность.
Но она — иногда ручеек, а иногда река — всегда сохраняется. Потому что есть категории жизни человека в истории, которые по природе своей уже нравственны: любовь, семья, дети, стремление к просвещению, к культуре. А есть явления, которые по природе своей изначально безнравственны, например, опричнина, лагеря смерти и т.п. И меня всегда интересовала личная судьба человека в истории, играющего, может быть, не главную роль, а второстепенную, скажем, безызвестный Фердинанд-маркитант. Но мне кажется, что и те и другие почти одинаковы где-то, что каждый человек, обладающий каким-то нравственным потенциалом, является лицом историческим. Роль человека в истории для меня определяется именно этим нравственным потенциалом, поэтому для меня современность пишется как история, а история как современность. И «Сухое пламя» писалось в общем-то по этому принципу. Оно неслучайно состоит из сцен исторических (их историчность вполне оценили ученые еще при первой публикации) и сцен народных: вот как проживает историю народ и не народ, хотя для меня народ — это и те и другие. Народ состоит из разных слоев, и когда мне говорят, что народ, предположим, только работяги, то здесь не все верно — начальство тоже народ.
О царе и народе
В цикле «О царе Иване», написанном в конце 1940-х годов, тоже есть тема царя и народа — Иван и холоп. И у каждого своя правда. И вместе они — народ и государь — и составляют суть истории. Не только народ и не только государь, а именно народ и государь, принадлежащие одному временному пласту истории. Мысль народная — общая мысль, образующаяся из мыслей и великих людей, и не великих. Где-то все вместе это сочетается. Нельзя отвергать великих людей, значительных исторических личностей, которые остались в истории, но нельзя отвергать и других. Замечательные «Записки Болотова» ничуть не хуже какой-нибудь переписки царей и отражают эпоху не меньше, чем мемуары государственных деятелей. Я еще раз хочу повторить: каждый человек является исторической личностью, если в нем содержится нравственный потенциал.
О смысле поэзии
«Цыгановы» явились для меня тем, что я всегда ощущал в народе: его философское значение, быт, мощь характера. Я пытался написать не портрет, не биографию, а характер. Сам Цыганов — не философ, не государь, не государев деятель — думает о тех проблемах, в которые, в конце концов, все и упирается: рождение ребенка, общение с людьми, работа, вопросы жизни и смерти. Размышляя над смыслом поэзии, я пришел к мысли, что ее эстетика должна состоять из трех принципов: писать кратко, писать ясно, писать по существенным поводам. Один мой знакомый заметил: «Так что же, о любви и смерти?» Да, ответил я ему, о любви и смерти. Потому что все остальные вопросы поэзии, именно поэзии — это не относится ни к государственной деятельности, ни к устройству карьеры, все основные вопросы поэзии касаются только этого: любви и смерти, самых существенных вопросов бытия. Назовите мне хоть одно хорошее стихотворение, которое было бы не на эту тему? «Я Вас любил…» — о любви и о смерти. «Катюша» — о любви и о смерти. «Жди меня и я вернусь…» — о любви и о смерти. Подлинной поэзии не на эту тему просто нет. О чем «Фауст» или «Гамлет», или «Дон Кихот» — тоже о любви и о смерти. Они разные вариации одной темы, и я считаю, что поэт, если он истинный поэт, должен писать только об этом, потому что это еще и глубоко гражданская тема, потому что «Расцветали яблони и груши…» было одно из самых действенных стихотворений Великой Отечественной войны, которое мы любили. А «Вставай, страна огромная», о чем это стихотворение? Тоже о любви к своей стране и смерти за нее. Я не вижу третьего варианта. Поэтому в «Цыгановых» я хотел изобразить, как проявляется народный характер в самых обычных повседневных обстоятельствах, где высоким делом оказывается обычная жизнь и обычная смерть. Но смерть осмысливается им как философская категория, человек из народа постигает высоту самых высоких понятий. Умирая, он открывает для себя смысл существования:
«Неужто ради красоты
Живет за поколеньем поколенье —
И лишь она не поддается тленью?
И лишь она бессмысленно играет
В беспечных проявленьях естества?..».
И вот такие обретя слова,
Вдруг понял Цыганов, что умирает.
О мистификации истории
Когда меня спрашивают по поводу «Цыгановых», в какое время это происходит, я отвечаю — всегда. Но в то же время меня постоянно тянет на иронию. Там, где всего решить нельзя, что-то можно понять при помощи иронии, даже некой фантастичности, и в том, что я пишу на исторические сюжеты, фантазия играет существенную роль, она даже иногда является некой мистификацией истории, попыткой переписать историю с точки зрения не того, как было, а того, как могло быть, а что было бы, если бы… и т.д. Видимо, это уже где-то за рамками собственно исторического жанра, это некий психологический, вернее, историко-психологический эксперимент, на который меня всегда в общем-то тянет. Наиболее характерна в этом смысле поэма «Струфиан», где я излагаю свой вариант похищения Александра I. Это откровенная мистификация, мистификация ироническая, какой-то допуск с выходом на совершенно иную ситуацию. В то же время у меня есть стихотворение «В третьем тысячелетьи…(Свободный стих)» — о том, как бы представили себе Пушкина в третьем тысячелетии, которое заканчивается образами итальянских белокурых мадонн на фоне итальянского пейзажа — так воспринимался тогда исторический сюжет итальянскими художниками Возрождения. А рядом стоит стихотворение «Брейгель» («Отрывок»4) — про то, какой, вероятно, была Мария подлинная, не приглаженная и не причесанная искусством. Думаю, в этих моих исторических сопоставлениях есть некий общий смысл, историю все-таки мы знаем по-своему, и кванты объективности у нас всегда перемешаны с квантами фантазии.
О Пушкине
Говоря об истории и поэзии, невозможно не сказать о всеобъемлющем интересе к Пушкину, его поэзии, его окружению, хотя я не могу назвать этот интерес собственно историческим, потому что он, я писал уже об этом и в стихах, и в прозе, — явление непрекращающееся, живое, питающее нас и сегодня. Это не интерес архивиста или даже искателя исторических сюжетов — это любовь к нему, русскому гению, проявившему себя во всех областях интеллекта и, конечно, в общении, в отношениях с современниками. Почти в любой фразе Пушкина, в найденной случайной записке есть такие необычайно глубокие связи со всей жизнью России и ее духовным богатством, что нам интересно и все, что вокруг поэта. Пушкин выразил что-то такое важное для России, что мы еще не исчерпали всего этого содержания. Он необязательно высказывался на все темы, но его связи были столь богаты и ответвления их столь многочисленны, что все это представляет целый мир, существующий еще для нас и как реальный мир поэзии, нравственности и духовности. Отсюда, наверно, и мой интерес к его происхождению, истории его характера, к его духовной структуре. Прожив несколько лет в Эстонии, я написал «Ганнибала», но меня интересовал здесь не только XVIII век или извечная тяга россиян к северному морю, сколько история происхождения Пушкина, вариант его судьбы, просматриваемый через судьбу весьма незаурядного предка. Пушкин незримо присутствует в поэме, к нему обращены заключительные ее строки.
О молодых и историческом оптимизме
Я внимательно слежу за творчеством молодых поэтов, интересующихся историей. Среди них могу выделить Михаила Поздняева, Андрея Чернова и, в известной мере, Олесю Николаеву. Это поэты, у которых я вижу прямой интерес к истории. Но мне неприятны и отвратительны слащавые стихи об истории, где создается миф того, чего не было, никогда не было, где исчезает подлинная поэзия. Вот это и есть уход от современности, уклонение от ответа на главные вопросы времени. Сегодня, когда самому биологическому существованию человечества существует прямая угроза, говорить о каком-то безоблачном историческом оптимизме трудно. Человечество насчитывает не одно тысячелетие, но нельзя сказать, чтобы оно пришло к некой гармонической жизни, жизни безопасной, без войн и несчастий. Это с одной стороны, а с другой — все-таки есть надежда, что человечество в целом как биологический вид будет себя защищать. Есть инстинкт самосохранения рода, поскольку мы не только интеллектуальные существа, но и физические, и, в конце концов, присутствует разум, главная наша надежда.
А в конце нашего разговора я еще раз хочу повторить: любая истинная поэзия исторична, а вот неистинная — совершенно никакого отношения к поэзии не имеет, как и к современности. Она вообще ни к чему не имеет отношения.
* * *
…долгими зимними пярнускими вечерами по радиоприемнику мы слушали «голоса», которые доносили до нас все, что происходило в Горьком и Москве — и о том, как Сахарову по распоряжению Горбачева установили на квартире телефон, и звонке нового генсека ссыльному академику, и о его распоряжении об освобождении Андрея Дмитриевича и Елены Боннэр и триумфальном возвращении в Москву в декабре 1986 года.
И, конечно же, радовались.
И за Андрея Дмитриевича Сахарова.
И за Михаила Сергеевича Горбачева.
Которому очень хотелось верить.
Во всяком случае — мне.
(По прошествии некоторого времени я вновь убедился в истине, что верить можно только Господу Богу — или в Него, и себе — и то не всегда).
Народ, как сообщество, почти всегда легковерен.
А отдельные (крупные) личности — нет.
Тот же умудренный опытом Самойлов в 1987 году, обращаясь к очарованным и зачарованным перестройкой, написал:
Поверить новым временам
Не так легко при ста обманах.
И впрямь, нужна ли правда нам
В разоблачительных романах?
И нужно ли разоблачать
То, что давно уже знакомо:
Умение не замечать
Попранье права и закона?
И неужели в том открытье,
Что мы должны во все поры
Правдиво освещать событья,
А там пусть хоть в тартарары?!
Я думаю, что М.С. Горбачев, к которому я отношусь с большой долей симпатии, сам искренне верил в то, что обещал и говорил, ораторствуя не только на трибуне съездов, но и на площадях.
А колосс — Советский Союз — оказался на глиняных ногах. Разрушить его можно было только сверху.
Что М.С., желая того или не желая (полагаю, что не желая, — он хотел не разрушить, а реформировать, но нельзя исправить то, что исправить невозможно), и сделал.
И сделал правильно.
Но получилось — что по форме, а не по содержанию.
Такие вот дела.
Сегодня имеем то, что имеем.
Когда я уезжал из Пярну, по-прежнему стояли необычные для этих мест морозы. Ртутный столбик в термометре как будто застыл на тридцатиградусной отметке. Но исправно работали магазины, почта и другие учреждения. Как всегда вовремя, без опозданий, отправился автобус на Таллинн. Неподвижно висело над заливом оранжевое замерзшее солнце. Наугад открыл томик Самойлова:
Пусть нас увидят без возни,
Без козней, розни и надсады.
Тогда и скажется: «Они
Из поздней пушкинской плеяды».
Я нас возвысить не хочу.
Мы — послушники ясновидца…
Пока в России Пушкин длится,
Метелям не задуть свечу.
1 Первая часть публиковалась в «Знамени» № 2, 2024.
2 Кондуктор (от лат. сonductor — ведущий) — воинское звание в российском императорском флоте. Присваивалось унтер-офицерам, прослужившим установленный срок и сдавшим экзамен по открытым вакансиям.
3 Пярнуские элегии (1976–1977).
4 Первоначальное название стихотворения «Брейгель», написанного в 1973 году. Название было дано Д.С. по цензурным соображениям. В феврале 1977 года он писал Николаю Дубову: «…посылаю стихотворение “Брейгель», которое на самом деле называется “Отрывок” и к Брейгелю не имеет никакого отношения — это название для цензуры — может, пройдет в книге» (см.: Давид Самойлов. Стихотворения. — СПб.: Академический Проект, 2006. — (Новая библиотека поэта). — С. 689). В настоящее время публикуется под названием «Отрывок».
|