ЭССЕ
Об авторе | Сергей Григорьевич Боровиков — литературовед, критик, эссеист. В 1984–2000 годах — главный редактор журнала «Волга». Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация в журнале — «Андрей» (№ 4, 2024).
Сергей Боровиков
Запятая-26
В русском жанре-86
,,,
В очерке о журнале «Волга»1 среди прочих умолчаний и пропусков я не описал, как меня в 1984 году утверждал в СП РСФСР Юрий Бондарев и задал мне единственный вопрос: «Вот вижу, что у вас два сына, они должны быть с вами в конфликте, да?» Значит, это было ему интересно, а все, для чего меня привели к нему, безразлично. И совет дал один: не ссориться с обкомом. Если бы я потом не услышал от Евгения Носова, что Бондарев недавно звонил ему с предложением возглавить «Волгу», то можно было бы предположить, что «волжскую» тему ему только что навязали.
Да и как ему успевать исполнить все обязанности…
«Член правления (с 1967), секретарь правления (1971–1991), член бюро секретариата (1986–1991) и председатель правления Союза писателей России (декабрь 1990–1994). Был председателем правления Российского добровольного общества любителей книги (1974–1979), членом редколлегии журнала “Наш современник” (вышел из редколлегии в знак протеста против публикации романа А.И. Солженицына “Октябрь Шестнадцатого”). Член Высшего творческого совета СП России (с 1994), почетный сопредседатель СП Подмосковья (с 1999). Член редколлегий журналов “Наше наследие”, “Роман-газета”, “Кубань” (с 1999), “Мир образования — образование в мире” (с 2001), газеты “Литературная ЕврАзия” (с 1999), Центрального совета движения “Духовное наследие”. Академик Академии российской словесности (1996). Герой Социалистического Труда (1984). Кавалер двух орденов Ленина (1971, 1984). Лауреат Ленинской (1972), двух Государственных премий СССР (1977, 1983), Государственной премии РСФСР им. братьев Васильевых (1975) и Государственной премии РФ имени Маршала Советского Союза Г.К. Жукова в области литературы и искусства (2014)» (Википедия).
И здесь в ту же тему другая история.
Год тогда шел семьдесят пятый, и едва «Наш современник» опубликовал новый роман Бондарева «Берег», как заместитель Шундика Дедюхин воспламенился и Шундика воспламенил планом обсудить роман не в критическом закоулке, а в большой, скажем, институтской аудитории. К своей затее Борис, отмахнувшись от моего прохладного отзыва о романе, привлек недавно переселившегося из Волгограда в Саратов Володю Васильева. Я не читал привезенные ими, если не путаю, из Иваново стенограммы обсуждения «Берега» в пединституте.
И все-таки: почему роман именно Бондарева?
В те годы на съездах писателей России я неоднократно бывал наблюдателем, а главное — слушателем аплодисментов, переходящих в овацию, которыми сопровождались претенциозные речи Бондарева. Вижу мрачноватого обычно Сергея Викулова, вскочившего во весь рост в соседнем ряду, отбивая что есть мочи ладони: откровенная для верхов демонстрация того, кто признанный вождь русской партии2.
Вот откуда и затея Дедюхина — Шундика «народного» обсуждения, что было тогда не принято в толстых журналах.
Еще деталь тех лет. Зашел в редакцию наш земляк, служивший инструктором в ЦК КПСС, Анатолий Цветков, любопытствовал, увидев верстку с обсуждением «Берега», спросил не без усмешки: «А почему Бондарев?» Завотделом критики Авдеева, вспылив, спросила: «А почему не он?» Цекист ответил: «Есть и кроме него писатели». — «Кто, например?!» — «Ну, Федор Абрамов…»
Спустя десять лет, когда я был в ЦК, этот Цветков сказал мне вполне доброжелательно, но как бы сожалеюще: «Мы знаем о вашей близости к писателям, условно говоря, славянофильского направления…».
,,,
Мы еще школьниками были, когда он показал мне следующее место в романе Толстого «Воскресение»:
«И, наконец, третий член суда, тот самый Матвей Никитич, который всегда опаздывал, — этот член был бородатый человек с большими, вниз оттянутыми добрыми глазами. Член этот страдал катаром желудка и с нынешнего утра начал, по совету доктора, новый режим, и этот новый режим задержал его нынче дома еще дольше обыкновенного. Теперь, когда он входил на возвышение, он имел сосредоточенный вид, потому что у него была привычка загадывать всеми возможными средствами на вопросы, которые он задавал себе. Теперь он загадал, что если число шагов до кресла от двери кабинета будет делиться на три без остатка, то новый режим вылечит его от катара, если же не будет делиться, то нет. Шагов было двадцать шесть, но он сделал маленький шажок и ровно на двадцать седьмом подошел к креслу...».
Повторяю: в школе на перемене.
Ну, пусть в десятом, пусть успели, может, и покурить, и еще что-то, но попробуйте вообразить двух юношей, поглощенных оценкой текста не для чего-то, а лишь потому, что иначе и быть не могло. И долгие годы потом, отданные мной литературе, выросли не из пяти курсов филфака, а из той перемены в десятом классе.
Его коллега по больнице рассказывал, как он поражал их, читая в ординаторской наизусть «Онегина», а вот мой сын сказал недавно: жаль, что Петрусенко, несмотря на редкие способности, в своей профессии ничего не добился, закончив палатным врачом.
Да, у новых поколений не в чести начитанность. Конечно, штука эта бесполезная, а если она подменяется нахватанностью, какой был переполнен наш рановато ушедший приятель Володя Тартер, то и вредная.
Была при соввласти в ходу фраза «Вырос(ла) в культурной семье». А что такое культурная семья? Наверно, Тартер так алчно хватал и демонстрировал культурную информацию, потому что происхождение имел из семьи заведующего овощной базой.
В школе классом водили в Радищевский музей, но живопись я стал принимать куда позже и все через того же Илью.
В кино брала с собой мама. Тогда были так называемые трофейные фильмы, все рассказывали о «Тарзане», но я его так и не видел, потому что мама ходила на «Сестру его дворецкого» или «Индийскую гробницу».
Музыка? В каждом советском доме работала радиоточка, и порой от той же мамы я слышал слова «Лемешев», «Нежданова», «Каварадосси». Патефон вроде был, но гостей не было, и когда у старшего брата появилась радиола с зеленой лампочкой, оттуда раздавался джаз и Лещенко.
,,,
При воспоминании об Алексее Слаповском не могу не коснуться его какой-то — нет, не неграмотности, а глухоты. Литературной глухоты, а житейски был он добросердечен. Однажды в фейсбуке я воспроизвел поразивший меня его отзыв о Гоголе. «Знаете, С.Г., — сказал он, — разочаровался я в Гоголе, писал-то он не очень-то…»
А вот из дневниковой записи А.П. Чудакова: «Недавно Слаповский в какой-то передаче о Фете сказал про себя: “Поэту, когда он пишет «Шепот, робкое дыханье», все равно, какого он слушает соловья: парагвайского или аргентинского, в момент вдохновения это не важно — по себе знаю!”. Милый Алексей Слаповский! Неужели Вы не понимаете, что разница меж Вами и Фетом больше, чем меж слоном и котом, что великий поэт — существо совсем другой породы!.. И я все бы Вам простил, извинись Вы хотя бы косвенно: я, мол, конечно, не сравниваю, но… и т.д. Но Вам это и в голову не приходит»3.
,,,
Недавно была какая-то юбилейная дата Вилли Токарева, и на многих каналах звучало «Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой», и я не мог не вспомнить своего друга Гогу Анджапаридзе.
Много о нем уже сказано, и от себя что-нибудь добавлю, процитирую вспоминательный отзыв Наталии Трауберг:
«Гога Анджапаридзе, воспитанный двумя интеллигентными, отчасти грузинскими женщинами, отца своего не знал, но предполагал, что фамилия его — Монигетти. Он родился в апреле 43-го, в тот день, когда в Москве кончились бомбежки. Гога быстро пошел вверх по ступеням издательств. Едва перевалив за 30, он стал главным редактором “Радуги”; в сорок с небольшим — директором “Художественной литературы”. Естественно, это не одобряли, а тут он еще влип в какую-то историю со сбежавшим писателем. Вообще, он был выездным и даже сопровождал туристические группы — ну что тут скажешь! Мне он долго объяснял, как что было, и я очень жалела его. <…> Когда обнаружилось, что Кузнецов остался, Анджапаридзе, как рассказывают, заявил зарубежным корреспондентам: “Господа, я больше никогда не увижу Англию!” Но ему повезло: он увидел Англию, и не раз: Георгий Анджапаридзе сделал неплохую карьеру, на время став директором крупнейшего издательства “Художественная литература”, и в этом качестве не однажды выезжал за границу. Встречался с зарубежными писателями. Приезжал и к С. Довлатову, но не одной книги Довлатова так и не выпустил».
Свою первую американскую поездку Гога отработал, выступая по радио с байками о впечатлениях, и там впервые в советском еще эфире открыто прозвучали «Небоскребы» Токарева, что, как рассказывал Гога, потребовало от него дополнительных усилий. А рассказывал у меня дома, ежелетне бывая в Саратове в англоязычном волжском круизе. Когда я провожал его до борта трехпалубника, он радостно куражился над своими подопечными американцами, всячески вынуждая их к неловкой реакции. «Ни хера в нашей жизни не понимают!» — кричал он, ковыляя по набережной.
Хромал он, собственно, всегда, даже Википедия не забыла сообщить, что «с молодых лет пользовался ортопедической обувью», но настоящим инвалидом стал в 1990 году, когда вдруг, впрочем, в своем духе, снялся в кинофильме «Русский дом», в роли камео. Вот как пишут: «В фильме, показывающем тесную работу бюрократов английской и американской секретных спецслужб, в небольшой роли “буквально и подробно сыграл самого себя”». Георгий Анджапаридзе, теоретик детективного жанра и директор (1987–1990) «Худлита», — «издатель, жуир, бонвиван, одна из ярких фигур циничной эпохи конца 80-х, друг британских писателей, завербованный стукач, “красный директор” издательства “Художественная литература”».
Гога, конечно, знал о своей репутации осведомителя и даже мог с хохотком пройтись на этот счет. А тогда на торжественной премьере в кинотеатре «Октябрь» на Арбате, получив наконец слово, говорливый Гога шагнул поближе к обширному сонму слушателей-зрителей, которых всегда жаждал, и в силу возбуждения и врожденной косолапости ступил за край высоченной сцены.
В Саратове он появлялся во всем своем роскошном говорении, однажды прихватив с собой московскую блядешку из тех, что жили у него на квартире у Чистых прудов.
,,,
И вновь встаем перед выбором: или — или? Творец или человек. Писатель или чиновник. Талант или негодяй. Для себя я давно заменил один союз на другой: не или — или, а и — и. В этом давнишнем противопоставлении особенно много дали советские и последующие до наших дней обычаи и нравы. Нам представляется, что чиновник, да к тому же успешный, творцом быть не может, и ссылки на Гаврилу Романовича Державина не звучат.
Причем этот мнимый выбор возникает лишь в случае уж очень явного противоречия, когда очевидно: талант, но негодяй, и более деликатный обратный сюжет: талантом не блещет, зато человек-то редкостных достоинств, а в обычном варианте остается на уровне разговора: «Слушай, мне Игорек, сука, долг так и не отдал! — Ладно тебе, последняя подборка у него ничего…»
И все же, все же…
Я грех свячу тоской.
Мне жалко негодяев —
Как Алексей Толстой
И Валентин Катаев.
И т.д.
Там и высокомерное сведение написанного этими персонажами к ушедшей в песок воде, и странное пристрастие к трупным метафорам, но Борис Чичибабин в силу репутации правдолюба с пятилетним лагерным сроком как бы имел право… но на что? На моральный суд над презираемыми им коллегами?
Вот как отозвался на этот суд другой поэт, скажем, с не менее чистым именем — Семен Израилевич Липкин:
«Один даровитый поэт сочинил четверостишие, в котором бичует его и Алексея Толстого, с фамилией “Катаев” рифмуется “негодяев”. Можно понять его гражданское возмущение, но законы искусства вечные, а не временные. И Алексей Толстой, и Валентин Катаев — крупные таланты, они останутся в великой русской литературе. И вполне возможно, что в будущих академических собраниях их сочинений в примечаниях будет упомянуто имя автора этого четверостишия»4.
В советской литературе тема приобретала специфическое звучание, если касалась соединения в одном лице писателя и литературного чиновника: или — или? Но в чичибабинской попытке низведения к нулю Ал. Толстого и Катаева смысл только в их печатном преуспевании, а назвать литфункционерами ни того, ни другого невозможно даже и при самом высоком градусе ненависти к ним. Самый первый и яркий пример этого — Фадеев, но и без разногласных споров очевидно, что автор талантливого «Разгрома» смолоду предпочел служебно-партийную карьеру, в которой и преуспел, а немногие попытки возвращения в литературу оказывались неудачей, даже и в случае с «Молодой гвардией». И в продолжение нам известны десятки примеров более-менее талантливых литераторов, выбравших службу, и самое стыдное из их действий — это привлечение к своему тексту литературных негров. Примеров достаточно, но хватит и одного Александра Чаковского.
Дело, казалось бы, очевидное, но и в наши дни уже, можно сказать, середины ХХI века раздаются голоса в защиту самых отъявленных ушкуйников от пера. Когда этим занимаются новые пропагандоны, им верят одни дурачки, но в наше долгожительное время сохранились и живые авторитетные свидетели.
В телевизионном фильме «Андрей и Зоя» (апрель 2024 года) в беседе 2010 года Зоя Богуславская восхищалась Сергеем Михалковым, который дал им с Вознесенским квартиру и «сам талантливый очень».
«На собрании партийной группы правления Союза писателей СССР 25 октября 1958 года. Михалков предложил выслать Пастернака из СССР, опубликовал хамскую подпись к карикатуре “Нобелевское блюдо” художника М.А. Абрамова: “Антисоветскую заморскую отраву / Варил на кухне наш открытый враг. По новому рецепту как приправа / Был поварам предложен пастернак. / Весь наш народ плюет на это блюдо: Уже по запаху мы знаем, что откуда!”5 И в неуемном антипастернаковском раже, «прибыв в Ленинград, кричал, грозя пальцем залу: “Надо проверить, сколько среди нас прячется пастернаков!”»6
,,,
Давно хотел написать о чеховской «Тине», но не писал, даже не пробовал. Случается, что один текст возбуждает к писанию, а другой нет. И вдруг толчок от чтения в дневнике Юрия Нагибина о Чехове.
«30 августа 1969 г. Почему-то у всех писавших о Чехове при всех добрых намерениях не получается обаятельного образа. А ведь сколько тратится на это нежнейших, проникновеннейших слов, изящнейших эпитетов, веских доказательств. Ни о ком не писали столь умиленно, как о Чехове, даже о добром, красивом Тургеневе, даже о боге Пушкине. Писали жидкими слезами умиления о густых, тяжелых, как ртуть, слезах Толстого над ним. Писали, какой он тонкий, какой деликатный, образец скромности, щедрости, самоотверженности, терпения, выдержки, такта, и все равно ничего не получается. Пожалуй, лишь Бунину что-то удалось, хотя и у него Чехов раздражает. И вдруг я понял, что то вина не авторов, а самого Чехова. Он не был по природе своей ни добр, ни мягок, ни щедр, ни кроток, ни даже деликатен (достаточно почитать его жесточайшие письма к жалкому брату). Он искусственно, огромным усилием своей могучей воли, вечным изнурительным надзором за собой делал себя тишайшим, скромнейшим, добрейшим, грациознейшим. Потому так натужно и выглядят все его назойливые самоуничижения: «Толстой первый, Чайковский второй, а я, Чехов, восемьсот восемнадцатый». «Мы с вами», — говорил он ничтожному Ежову. А его неостроумные прозвища, даваемые близким, друзьям, самому себе. Все это должно было изображать ясность, кротость и веселие незамутненного духа, но, будучи насильственным, отыгрывалось утратой юмора и вкуса. Как неостроумен, почти пошл великий и остроумнейший — русский писатель, когда в письмах называет жену «собакой», а себя «селадоном Тото» и т.п. Его письма к Книппер невыносимо фальшивы. Он ненавидел ее за измены, прекрасно зная о ее нечистой связи с дураком Вишневским, с Немировичем-Данченко и др., но продолжал играть свою светлую, благородную роль. А небось про изменившую жену, что похожа на большую холодную котлету, он о Книппер придумал! И какой же злобой прорывался он порой по ничтожным обстоятельствам — вот тут он был искренен. Но литературные богомазы щедро приписывают все проявления его настояще-сложной и страстной натуры тяжелой болезни. Убежден, что живой Чехов был во сто крат интереснее и привлекательнее во всей своей мути и непростоте елейных писаний мемуаристов»7.
Нелепо, конечно, вроде как примазываться, но и мне при безмерной любви, преклонении перед писателем Чеховым, лично, человечески, так сказать, за кадром, то есть за пером, он был не слишком приятен.
Вызванную публикацией «Тины» (1886) негативную реакцию читателей Антон Павлович не воспринял, как часто у него бывало, с ухмылкой, но ответил на нее столь жестко, словно заранее подготовил ответ. Это письмо М.В. Киселевой (январь 1887 года) столь часто цитировалось, что я уж этого делать не стану. Это писательский манифест, раскрывающий и секрет того, и в самом деле, равнодушия, исключающего умиление, гнев или презрение к героям, которым столько лет чарует по преимуществу и, наверно, в единственном роде именно Чехов.
А про «Тину» не напишу. Не хочу.
,,,
Когда-то мне нравились саратовские образцы конструктивизма, гигантский дом-коммуна на Провиантской, где жили знакомые по фамилии Бегучевы, и образ хозяина-доктора в старорежимном пенсне совмещался у меня с их крохотным двухэтажным жилищем, где была фисгармония, на которой после рюмки-другой хозяин играл Шопена.
Словом, я имел наглядное понятие о конструктивизме, особенно от первой с ним встречи. А раз можно узнать год смерти саратовского архитектора Дмитрия Карпова, то могу сообщить, что ужас, меня обуявший, случился в 1951 году на его похоронах. В толпе все было интересно, и толпа, и покойник в гробу, и вдруг, это первое «вдруг» в моей четырехлетней жизни, нечто беспощадное обрушилось сверху, заставило затрястись всем телом. Это грянули лабухи своего похоронного Шопена, который и во всю последующую жизнь был для меня невыносим. Тот страх, думаю, во многом сформировал мою недоблестную натуру.
,,,
Все поумирали. Все-все. С кем поговорить, чтоб на одной волне, чтоб без пояснений, чтоб без страха, что не поймут? А мне еще нет восьмидесяти.
2024
1 Знамя, № 2, 2023.
2 Любопытно, что рядовые служащие правления не скрывали насмешливого отношения к Ю.В., вместо фамилии, ловко прикрывая ладошкой его утиный нос, тогда как «дядю Степу» любили как старого барина.
3 Александр Чудаков. Ложится мгла на старые ступени. М.: Время, 2016. С. 618.
4 Знамя. 1997. № 1. С. 216.
5 Комсомольская правда, 29 октября 1958 г.
6 М.Н. Золотоносов. Гадюшник. М.: НЛО, 2013. С. 583.
7 Юрий Нагибин. Дневник. М.: Книжный сад, 1996. С. 240–241.
|