Об авторе | Максим Чертанов — псевдоним Марии Кузнецовой, под этим псевдонимом она работает с 2002 года. Родилась и выросла в Екатеринбурге. Автор десяти биографических книг в серии ЖЗЛ, восьми изданных романов, пьесы «Телефон доверия», десятый сезон идущей в МХТ им. Чехова, и ряда рассказов. Обладатель премии «Просветитель» за биографию Чарлза Дарвина.
Максим Чертанов
Плохие мальчики
рассказы
Новые Ивы
Январь
Сегодня Мирона впервые постригли в Новых Ивах. Мирон ходит стричься в первое воскресенье по нечетным месяцам. Такой порядок он завел уже давно. Мирон человек порядка и привычек, хоть и молодой. Он холост и работает по удаленке — если не придерживаться порядка, можно совсем уйти в аут.
В Новых Ивах сданы пока только две высотки, да и те заселены едва ли на треть. На первом этаже одной из высоток открылись парикмахерская и минимаркет. Больше в Новых Ивах пока ничего нет. Все будет, просто Новые Ивы еще строятся. Новые Ивы — выгодное вложение.
Сейчас Новые Ивы — равнобедренный треугольник, почти отрезанный от цивилизации. Гипотенуза — это Белёвская Топь. Топь осушат, прокопают из водохранилища канал, будет пруд с набережной, пляжем и причалом для яхт. Правый катет — железная дорога, по которой день и ночь мчатся электрички, скорые и товарные поезда; она огорожена непроницаемым забором в шесть метров высотой, чтоб не было шумно и дети не играли на рельсах. Левый катет — стройка, изрытая котлованами, там всюду, как больные зубы, торчат остовы зданий и подъемные краны. По краю стройки тянется разбитая дорога, выходящая к шоссе; по дороге грузовики привозят стройматериалы, а новые жители Новых Ив ездят на работу и за покупками в большой город. Новоивцы, у которых нет машин, могут, увязая в сугробах, пройти вдоль рельсов минут двадцать, там забор прервется и будет станция: садишься в электричку и доезжаешь до города. Мирон часто смотрит в окно со своего двенадцатого этажа, обзор у него прекрасный, и ему кажется, что все новоивцы работают на дому, как он сам, а в город ездят только за покупками к новоселью: беспрерывно там и сям выгружают новехонькую мебель.
В парикмахерской работают поочередно две девушки: русская Вера, худенькая блондинка с толстой косой, и мигрантка в хиджабе. Среди новоселов тоже есть девушки и женщины в хиджабах; они, их мужья и дети ходят к мигрантке, но все остальные — к Вере, и у нее часто бывает очередь. Мирон находит Веру красивой, у нее брови темней волос, ореховые глаза и маленький носик в веснушках. Но Вера замужем. И живет она не в Новых Ивах, а за железной дорогой. Мирон ленив, он мечтает найти подругу в Новых Ивах и с нею вить гнездо.
На работе Вера обута в туфли, но приходит она в валенках. Это так умилительно. В дни ее дежурства Мирон перед открытием и перед закрытием парикмахерской караулит у окна. Ни для чего, просто так. Мирон не бездельник, он веб-дизайнер и очень занят по работе. Ему просто нравится смотреть, как Вера стучит валенками на крыльце.
Март
Поговаривают, что застройщик обанкротился. И в самом деле, новоселы перестали приезжать, и грузовики со стройматериалами тоже. Подъемные краны, бульдозеры и экскаваторы спят, их заносит снегом. Весной еще и не пахнет. Весна в этих краях поздняя, холодная. Мирону как-то не до этого всего. Он работает. Стричься он ходит уже не по нечетным месяцам, а каждый месяц, в первое и третье воскресенье. Никакой девушки ему не встретилось, а на Веру приятно смотреть. Она неразговорчивая, как и Мирон. Иногда ей звонит муж. Она отвечает ему приветливо, но коротко. Говорит, что занята. И порхает вокруг Мирона и нежно щелкает ножницами.
Май
Давно не видать грузовиков из города. Инициативная группа судится с застройщиком, точнее, со всеми, с кем можно посудиться, потому что застройщика и след простыл. Некоторые новоселы, самые нетерпеливые, заперли свои новенькие квартиры и уехали обратно в цивилизацию — если им есть где пожить. Ведь продать квартиру в Новых Ивах теперь почти невозможно. Это надо найти какого-нибудь лоха или назначить бросовую цену. Поэтому большинство новоивцев, конечно, вздыхают и ждут. Встречаясь в магазине или парикмахерской, ругают власти, местные и всякие. Да еще конец весны выдался дождливым. Горячая вода в кранах какая-то бурая, в ванных комнатах сырость. Краны и экскаваторы проржавели, с них огромными хлопьями осыпается краска. С топи летят тучами комары, мошка и гнус.
От скуки женщины постоянно толкутся в парикмахерской. А мужчины, напротив, почти перестали ходить. Регулярно приходят стричься только Мирон и два старичка. Мирон уже дважды говорил с Верой. Она сама начинала разговор. Обычный, про погоду, про комаров. Вера живет не в большом городе, куда попадают электричкой или по шоссе, а в маленьком городке Старые Ивы, который отделяют от Новых железная дорога и шестиметровый забор. Новоивцы, ранее презиравшие Старые Ивы, теперь каждое утро гуськом плетутся двадцать минут по лужам вдоль железной дороги, проходят сквозь здание станции и оказываются почти что в цивилизации: в Старых Ивах есть улицы, перекрестки, Дом культуры, кофейни, салоны красоты, три супермаркета и даже спортивный комплекс. Мирон спросил Веру, почему она пошла работать в Новые Ивы, если живет в Старых. Вера ответила, что надоели бабьи склоки, а тут их, мастеров, всего двое, и мигрантка по-русски не говорит, так что никаких склок.
Закончились дожди, началась сушь и пыль. Каждый миллиметр земли в Новых Ивах был еще осенью изрыт экскаваторами, и теперь на этой земле ничего не растет. А в планах предполагались клумбы и даже небольшая ивовая роща. Ивы застройщики хотели пересадить из Старых Ив. В Новых Ивах своих деревьев пока нету, и неясно, когда будут.
Мигрантка в хиджабе уволилась. Теперь в парикмахерской работает одна Вера — каждый день, кроме понедельника. Мирон этому рад: конечно, если бы Вера брала выходной по воскресеньям, он бы сменил заведенную привычку, но хорошо, что можно не менять.
Июль
Когда в самую липкую жару начались перебои с холодной водой и электричеством, уезжать из Новых Ив стали массово. Пряча глаза, говорили соседям, что в отпуск, что обязательно вернутся. Как-то незаметно исчезла вся инициативная группа, что судилась. Детей совсем почти не стало слышно. Мирон уж давно не встречал в своем подъезде никого.
В короткие северные ночи топь светилась гнилушками. А в первую субботу июля изумленные новоивцы обнаружили, что закрылась железнодорожная станция, и на ее месте возвышается шестиметровый забор. Впрочем, чему удивляться? Она была нерентабельна. У староивцев есть другая станция, чуток подальше. Но на сторону Новых Ив там нет прохода. Получается, теперь, чтобы попасть из Старых Ив в Новые и обратно, нужно выбраться на шоссе и ехать в обход топи. Кому это надо? Да есть ли вообще у Веры машина? У Мирона оборвалось сердце; на следующее утро он без всякой надежды таращился на закрытую дверь парикмахерской, но ровно в десять утра, как обычно, Вера приехала — на такси. В тот день Мирон, смущаясь, вручил ей купленную в местном магазинчике (где ассортимент товаров становился день ото дня бедней) коробку шоколадных конфет «Родные просторы». Вера поблагодарила. И тихо улыбнулась ему.
…Жара наливается силой. Жара свирепеет. Легковушки одна за другой, утопая в пыли и глине, проваливаясь на каждом полуметре в ямы, протыкая шины о брошенные строителями и вросшие в землю железяки, тащатся в объезд стройки к шоссе. Во всяком случае, считается, что где-то там есть шоссе.
Сентябрь
В первый выходной осени дорога, по которой новоивцы выезжали на шоссе, в самом широком месте просела, и в отвесную яму провалились новая «Лада» и «Фольксваген Гольф». Службы спасения в Новые Ивы ехать отказались, мотивируя тем, что санэпидемстанцией в районе была замечена вспышка бешенства среди бродячих собак. Черт знает, каких собак они имели в виду: в Новых Ивах никакой бродячей живности не имелось, а домашнюю всю давно вывезли. Может, напутали что-то.
Людей вытащили веревками, машины остались в яме грудой битого железа. Но это ладно, беда в том, что дороги не стало. Машины бросали, пробовали через саму территорию стройки, обнесенную колючкой в три ряда, кто-то прорвался (молодые здоровые мужчины; во всяком случае, назад они не вернулись), кто-то не смог. Продавщица, бледная как смерть, не стала дожидаться, когда магазин возьмут штурмом, отперла двери, ушла. Доставке-то из Старых Ив тоже теперь не проехать. Она и раньше не больно-то охотно ездила в Новые Ивы, а уж из большого города не ездил вовсе никто. Два мужичка-бодрячка, забравшие последний ящик пива, уверяли народ, что по зиме можно будет встать на лыжи и уйти топью. «А до зимы чего кушать?» — спрашивали их. Один мужичок пожал плечами и ушел пить пиво, второй сказал, можно попробовать и сейчас: он-де читал в старой краеведческой книге, что через Белёвскую топь проходит гать, ее только отыскать надо. Больше его никто не видел.
Мирон делал большой заказ по работе, и все эти происшествия как-то прошли мимо него. Лишь назавтра, придя стричься в свой обычный день и час, он понял: что-то неладно. Вера была непричесанная, в мятой юбке и словно бы даже не умывалась. Она рассказала о случившемся. Из-за блокады ей пришлось заночевать в парикмахерской, а воды нет и одежки на смену тоже. Еще и позавтракать нечем.
«Но как же ваш муж? — недоумевал Мирон. — Он же должен вас забрать отсюда!»
«Как — по воздуху? Да он и в отпуске сейчас, в санатории… и… и… и, пожалуйста, давайте не будем говорить о нем».
«Надо писать, звонить в РЖД», — сказал Мирон беспомощно: сам он не мог ни в какие инстанции писать и звонить, даже если б от этого зависела его жизнь (а так, в сущности, оно и было).
«Звонили вчера. Уж обзвонились. Обещали рассмотреть вопрос».
«И… и что?»
Вместо ответа Вера не глядя взяла со столика свой китайский телефон и сунула Мирону под нос. Экран был сер и мертв. Мирон зашарил по карманам, выхватил айфон, охнул — умер и тот.
«Но еще утром все работало… — пролепетал он. Жизнь в понимании Мирона была возможна без еды, воды, дорог, но только не без связи с миром, хотя вся его связь с миром, кроме как по работе, была сугубо односторонней. — Что же теперь… штурмовать ограждение?»
«Ах, не смешите меня. Кто штурмовать будет? Одни пенсионеры остались. Да хоть бы и не пенсионеры… Вы с людьми-то разговариваете? Не знаете, что подростки на той неделе пытались поверху перелезть? А ограждение под током…».
Мирону пришлось ощутить себя мужчиной. Он вдруг сообразил, что в его-то квартире, а стало быть, и в подъезде есть вода, и припомнил, что одна из квартир первого этажа уж несколько дней стоит открытая: Вера могла бы в ней не только мыться, но и жить, пока все не наладится. Они пошли туда вместе и обнаружили, что хозяева уносили ноги налегке: в шкафах было полно всякой одежды и косметики, и даже продукты кой-какие нашлись. Вера была рада, что можно устроиться с удобствами.
Домашний интернет не работал тоже. Заняться Мирону было решительно нечем. Он много читал, совершал моцион вдоль рельсов или к стройке, убеждался, что ничего не изменилось, шарился по опустелым квартирам, собирая на случай чего свечи и всякую дрянь для растопки, и вечерами докладывался Вере. Та вообще не выходила из своего нового жилья и, когда бы Мирон ни пришел, смотрела телевизор. Телевизор-то работал, что ему сделается, но показывал лишь те каналы, что транслировались из Останкино. Лишь бы электричество не отключилось.
Сперва Мирон все изводил Веру вопросами: как же ее муж? Другая родня? Неужто не ищут?
«А тебя? — огрызнулась Вера на третий день этих расспросов. — Кому мы нужны на хрен… да я и сама не хочу к мужу. Не люблю я его. Пятнадцать лет живем, из них четырнадцать — не люблю. Веришь, нет, мне все равно, а только я сейчас — свободная… И мне хорошо».
Ноябрь
На улице минус десять и метель который день хозяйничает, сугробов намела. Мирон и Вера сидят при свечах, в пуховиках и перчатках без пальцев, экономно жгут в самодельной печурке мебель и книжки, топят снег для питья. Они уже не помнят, когда последний раз видели в Новых Ивах еще каких-нибудь людей. По утрам Мирон заговаривает несмело, что надо встать на лыжи — и через топь, куда-нибудь да выйдешь. «Куда в такую метель? — отзывается Вера, подперев кулачком непричесанную голову. — Не пойду я… Куда торопишься? Подождем…»
Однажды у них заканчивается еда. А обходить все подъезды в ледяных высотках, ломиться в запертые двери неохота и лень. «Пора», — говорит Вера. «Что пора?» — спрашивает Мирон. «Пойдем к тебе».
Они поднимаются на двенадцатый этаж. У Мирона не топлено. Но Вера словно не чувствует холода. Она скидывает валенки и пуховик, стаскивает через голову кофту, снимает юбку, шерстяные леггинсы и белье. Мирон понимает, что сейчас произойдет что-то важное. Он тоже раздевается донага. Пытается обнять Веру, но та выскальзывает из-под его руки. Манит к окну. Встает на стул, со стула на стол, со стола на подоконник. Распахивает рамы. Мирон следует за ней. Они стоят голые на режущем, как бритва, ветру. Мирону делается страшно. Он не знает, что сказать Вере. И вдруг спохватывается:
«Сегодня третье воскресенье месяца. Мне нужно постричься».
«Ладно», — говорит Вера.
Они спускаются по лестнице, босиком идут по снегу. Под крыльцом парикмахерской Вера нашаривает ключи, отпирает дверь. Усаживает Мирона в кресло. Стрижет его машинкой — под ноль. Берет ножницы и отрезает с усилием свою спутанную косу. И себя тоже стрижет машинкой налысо. Затем она сбривает все волоски на их телах. Теперь между ними ничего, кроме воздуха. А надо, чтоб и его не было. Они выходят из парикмахерской, и Вера запирает дверь и кладет ключ под порог. В небе будто бы слышится басовитый рокот, но вой и стон ветра заглушают его.
Они проделывают весь путь обратно в Миронову квартиру. Забираются на подоконник. Низкий рокот ближе, ближе; Мирон хочет посмотреть в ту сторону, откуда он доносится, но Вера ладошкой закрывает ему глаза.
«Так, как сейчас, там не будет, — говорит Вера, — там у меня муж. Нам с тобой там нет места. Нам нигде нет места». Мирон кивает, глаза его слезятся от ветра. Вера нежно тянет Мирона за руку, и они летят.
Вертолет МЧС еще не встал на лапы, а люди с носилками уже выскочили и бегут.
Бегут, спешат, торопятся, увязают в снегу.
Плохие мальчики
— Дай сюда вот эту ногу. Почему ты так похожа на кенгуру?
— Ой, мне щекотно. Почему на кенгуру?
— Теперь давай другую. Не брыкайся. Я сложу тебя пополам. И еще раз пополам. Вот так. И никогда не выпущу. Так и спать будем. Ты кенгуру, кенгуру, кенгурушка. У тебя ноги такие длинные…
— Ты хочешь сказать, что руки у меня короткие? …О, Темирхан, что ты делаешь, я теперь не вижу, где моя голова. Ах! ай, ай, а-аа-а…
— Тебе больно?
— Мне классно…
— Тогда ты должна стонать. Громко и отчетливо. Вот так вот: «А-а-а-а!!! О-о-о-о!!!» Или рычать от страсти: «Р-р-р-р!»
— А я что делаю?
— А ты пищишь. И всхлипываешь. Ты меня с ума сводишь, поняла, кенгурушка?..
* * *
Весь год Лиза и Наташа, землячки (первокурсница и аспирантка), вдвоем снимавшие квартиру, рано утром выходили на охоту. Собирали чинарики, искали и сдавали бутылки. На полученные деньги покупали чего-нибудь поесть, если были талоны и хватало терпения отстоять очередь. Очередь за сигаретами всегда была такой, что только какой-нибудь сверхтерпеливый йог мог дождаться окончания ее. И Лиза с Наташей курили чинарики, и им ни капельки не было стыдно. Наташа быстро научила Лизу общаться с факультетскими парнями, и это тоже оказалось не стыдно, а весело, хотя произошло всего два раза и не имело продолжения. А в общаге вечерами — так рассказывала Наташа — все сидели по подоконникам, курили травку и обсуждали Шаламова, или «Красное колесо», или как грамотно свалить в Америку, или как скоро можно будет «подняться» тут — только знай крутись. Но это, по словам Наташи, были обыкновенные, скучные разговоры, зато средь избранных поддерживались иные темы — эзотерические. И в общаге всегда хоть у кого-нибудь была выпивка и еда. (Все было у таксистов, складывались и брали у них.) Лизе хотелось в общагу. А Наташе не хотелось приводить в свою компанию малявку. Тем более хорошенькую. Под Темирхана-то подкладывать — дура она, что ли? Он сам как-то зашел к ним. Высокий, черный, красивый, худой. Видно, что татарин. Спросил Наташу, той не было, ожег Лизу глазами и ушел.
Второй раз Лиза и Тимур-Темирхан встретились на похоронах Гревцова. Наташа взяла Лизу на похороны. Гревцова любили за потрясающий ум, хоть он уже давно нигде не учился, а просто жил в общаге, как и его подруга-аспирантка Света Соколова, как и Тимур, который после рабфака отучился по полсеместра на трех факультетах и бросил. Никому они не платили, такая неразбериха была — жили да и все. Некоторые академщики ухитрялись прятаться по общагам годами. И Гревцову и Тимуру было уже под тридцать. Гревцов писал какую-то книгу, а потом взял и спрыгнул с крыши. Может, потому, что Света Соколова была уж очень некрасивая. А может, просто так. Иногда они умирали просто так, никто не понимал почему. Ведь жили они тогда счастливо: собирали чинарики, кололись грязными шприцами, по три раза смотрели «Холодное лето 53-го» и читали друг другу Бродского.
Кончился второй семестр, шла летняя сессия, Лиза уже считала себя прожженной и не вздрогнула, когда заметила Тимура и он тремя долгими взглядами на нее посмотрел — в лицо, на ноги, потом куда-то ниже губ. Они стояли друг к другу не очень близко, она — маленькая — на возвышении, откуда могла спокойно направить взгляд поверх его атласных бровей. А вечером Наташа собрала свои чемоданы и ушла жить в общагу.
— Что я тебе сделала? — плакала Лиза. — Как я тут буду одна? Я не умею готовить… Да и из чего готовить, если ничего нет? Не уходи, пожалуйста! Ты же обещала моей маме…
— Одна ты тут долго не пробудешь, — сухо сказала Наташа, — дверь только закрывай на цепочку и плиту не сожги.
Наташа, Света Соколова и еще несколько аспиранток и старшекурсниц, пользовавшихся в разное время благосклонностью Тимура, уже давно знали о его внезапном интересе к первокурснице — он сам спрашивал о ней. А на поминках по Гревцову Тимур в коридоре перегнул Наташу через перила, задрал подол — она вся поплыла — и вдруг отпустил ее и ушел. Это было уж чересчур, даже для необидчивой Наташи. «Все равно он ее получит, раз захотел. Вот пусть ее раком и ставит. Полезная будет школа». А Тимур больше в тот вечер в общаге не появлялся. (Все знали, что у него есть еще одна хата, не с аспирантами и студентами, а с какими-то уголовниками, о которых он упоминал неясно и вскользь.)
* * *
И вот Тимур уже три недели живет с Лизой, ну то есть как — живет? Почти каждый вечер приходит ночевать. Сессия кончилась, Лиза наврала маме, что уехала в стройотряд. Днем она стоит в очередях, отоваривает какие-нибудь талоны или покупает на рынке одно-два яйца за бешеные деньги. Готовит в основном картошку, картошку или картошку с картошкой, но Тимуру нравится. Он приходит, они ложатся на тахту и любят друг друга как сумасшедшие, а в перерывах меж приступами любви курят (у Тимура всегда есть нормальные сигареты), смотрят по телевизору порно или вслух читают «Архипелаг ГУЛАГ». Иногда они садятся в такси и едут в какой-нибудь ресторан. В ресторанах ничего нет, даже вилок. Есть только ложки, пластиковые стаканчики и молодой картофель со сметаной. Нету мяса, даже для Тимура нет. Хотя шампанское для Тимура всегда находится. Лиза не ревнует Тимура к официанткам, глядящим на него собачьими глазами. И даже когда узнает от Наташи, что часть ночей Тимур проводит на хазе, где курят и ширяются, и там у него есть какая-то Зойка, — все равно не ревнует. Она знает, что Тимур не станет читать с Зойкой «Архипелаг ГУЛАГ» и звать ее кенгурушкой.
Лиза маленькая не только ростом, но и годами: после первого курса ей всего 16 лет, в универ она поступила в 15 — в детстве была вундеркиндом, пошла сразу в третий класс, золотая медалистка, победительница конкурсов, а в универе все это сразу куда-то делось — и студентка она так себе, середнячка, и уже дымит как паровоз: Наташина школа. Мама жестоко ошиблась, когда поселила Лизу с Наташей, но ведь она не знала, какая Наташа на самом деле и какие нынче студенты вообще. У Лизы наивная, мягкая, доверчивая мама (которой даже в страшном сне не приснится, что ее дочурка потеряла невинность в 15 лет, а теперь живет со взрослым мужчиной) и добрые, как в сказках, бабушка с дедушкой. Лиза их очень любит, в течение года она ездила домой, в маленький городок, каждую субботу, а то и среди недели срывалась. Но теперь для нее существует только Тимур.
Недели две Тимур ее ни с кем не знакомил, а потом привел сразу двух приятелей: Лиза чувствует, что друзей у Тимура после смерти Гревцова нет. Одного приятеля зовут Вася Кучкин, ему лет двадцать, он кудрявый, смазливый, но Лиза его побаивается: в прозрачно-зеленых Васиных глазах плещутся сумасшедшинки, это потому, что он всегда слегка обкуренный или «датый». Вася не учился в университете, он и в школе-то недоучился, и Лиза понимает, что при нем не нужно упоминать «Архипелаг ГУЛАГ», Бродского и тому подобное. Тимур говорит, что Вася — как чемодан без ручки: нести тяжело и бросить жалко.
Зато другой приятель, Данила, с первого обмена словами нравится Лизе. Ему года двадцать три — двадцать четыре, он отслужил в армии, поучился на журфаке, а сейчас болтается в бессрочном академе. Мама у него профессор. С ним можно говорить обо всем. И он так классно рассказывает смешные истории! Когда Данила приходит, с ним будто приходит солнышко, и Лиза совершенно не замечает, какой он некрасивый (Данила сложен прекрасно, как спортсмен, но лицо у него почти уродливое, с крючковатым носом и оттопыренными ушами; правда, как у всех по-настоящему веселых людей, глаза хорошие.) А еще с появлением Данилы можно больше не беспокоиться, что нечего есть: в привокзальном ресторане у Данилы имеются свои люди в кухне, люди, которые стряпают пирожки немыслимой вкусноты и нежности, пирожки с яблоками, капустой, мясом, печенкой, луком, щавелем, земляникой, картошкой с грибами; Лиза понимает теперь, чем питаются на хазе (Данила и Вася живут на хазе, той самой, где изредка ночует Тимур и обитает Зойка), и ей хочется тоже там пожить, особенно теперь, когда Тимур сказал ей, что Зойка — не его баба, а Данилы. Лиза представляет себе, как Зойке или еще каким-нибудь людям говорят про нее, Лизу: «Это Тимура баба», и ей сладко-сладко. Она думает, что жить на хазе ужасно весело: там целыми днями пьют, веселятся, едят пирожки и делят награбленное.
Ни Тимур, ни его приятели не скрывают от Лизы род своих занятий. «Мы жулики», — говорят они и хохочут. Данила специализируется на поддельных документах, Тимур, идя в ногу со временем, занялся недавно фальшивыми авизо, а также они вместе крутят разные мелкие мульки; а Вася на подхвате и еще иногда тырит лопатники, то есть кошельки. Лизе, еще не вышедшей из школьного возраста, все это кажется ужасно романтичным. Она обожает, когда вечером в ее квартире сидят Тимур с Данилой (желательно без Васи) и обсуждают детали какой-нибудь мульки. Как-то они обсуждали один сложный момент, и Лизу вдруг осенило, как надо сделать; она робко произнесла: «А что, если…», и Вася захохотал грубо, а Данила сказал: «Пусть говорит», — и Лизу выслушали, и все сказали: «голова!», и Тимур ее обнял, а Данила засмеялся очень по-доброму и в шутку назвал ее воровайкой.
Не все мульки нравятся Лизе одинаково: так, в самый первый вечер Тимур попросил у нее взаймы (а у нее были деньги на книжке, которую открыл дедушка и регулярно делал взносы) и, кажется, забыл об этом, но Лиза поняла, что такие мульки проделываются и с другими женщинами. Что ж, думает она, тогда он еще не любил меня, а теперь и вправду забыл, не напоминать же, это так неловко, это все равно что предложить ему оплачивать квартиру, которую Лиза снимает, пополам. И ведь Тимур принес ей кожаную куртку, и нежно-голубые джинсы «пирамида», так разве можно им промеж собой считаться лавэ?
Тимур за свои делишки уже сидел, точнее, был на химии, но Лиза почему-то не боится, что это может произойти вновь. Он так весело об этом рассказывал! Например, о знаменитом певце Новикове, с которым сидели вместе… Ну а на самый худой конец Лиза будет носить передачи, ездить на свидания и ждать — хоть пять лет, хоть десять, она и через десять лет будет еще не очень старая: 26. Немного неприятно только, что в поселке, где у Тимура была химия, он любил одну девушку, Лану, Ланочку: разумеется, Лизу он никогда не разлюбит, а все ж не надо бы ему про эту Ланочку так нежно вспоминать. Лана — что за фальшивое, мерзкое имя, как антистатик!
В сентябре студенты поехали на картошку, а Лиза не поехала: добродушная Наташа, давно сменившая гнев на милость, устроила ей отработку в приемной комиссии. Холодно, сыро. И счастье-счастье-счастье. Вася куда-то делся, а Тимур, Лиза и Данила часто сидят или ходят куда-нибудь втроем. Вот какой-то вечер, почему-то они не поехали в привокзальный ресторан на такси, а идут пешком. Лиза идет посередине и держится за обоих мужчин. Все трое одеты в вареную джинсу, а носки у всех белые. Поздний вечер, сеется изморось, под ногами темно и чавкает грязь. Тимур вчера купил себе крутые мокасины и под фонарем демонстрирует свою ногу:
— А мои башмаки самые классные.
— А мои самые старые, — тут же откликается Данила: он обут в кроссовки «адидас», не поддельные, фирмá, но малость потрепанные.
— А мои самые грязные! — смеясь, говорит Лиза. На ней туфельки из кожзама под Гуччи, купленные на дешевой барахолке; удобные и красивые, она будет носить их, пока не износит до дыр, хотя еще не знает об этом.
И все трое хохочут.
* * *
В октябре Тимур уехал почти на месяц — взялся машины из Польши перегонять, с фальшивыми авизовками у него ничего не вышло. Но в этой грусти для Лизы есть и радость: конечно, преступная жизнь — это замечательно, это весело, но рано или поздно надо будет рожать, знакомить любимого с семьей, а перегон машин — вполне пристойное занятие. Только б он не раззнакомился с Данилой. Данила такой добрый, он понимает, что Лизе одиноко, и заходит проведать ее почти каждый день — с пирожками. Они часами болтают, курят, пьют чай и уминают пирожки, Лиза еще так молода, что может сколько угодно съесть пирожков и не потолстеть. Раза два или три Данила попросился поспать часик на диване — устал. Засыпает он мгновенно и совсем не храпит. Лизе с Данилой так спокойно и хорошо, даже если он спит, и сердце совсем не трепыхается и не рвется в клочья, как рвется, когда Лиза одна и страдает в разлуке с любимым.
В один из таких дней, когда Данила спал, а Лиза читала учебник, в дверь позвонили условным звонком. Это не мог быть Тимур — во-первых, у него есть ключ, а во-вторых, он только вчера звонил из Москвы. Это может быть только Вася. Поэтому Лиза вздрагивает. Ей абсолютно не хочется, чтобы Вася портил хороший тихий вечер своим присутствием или утащил Данилу куда-нибудь. Она не собирается открывать. Данила проснулся, она мотает головой — спи, мол. Но звонки продолжаются снова и снова — настойчивые, злые.
— Если сразу не открыла, теперь не надо, — говорит Данила.
Но Лиза не может сосредоточиться на учебнике. Ужасная мысль пронзает ее: с Тимуром что-то случилось, Вася пришел сообщить об этом. Она бежит к двери. Она не открывала на звонок больше десяти минут.
Входит Вася и сразу ломится в комнату. Он сильно бухой. Видит Данилу, расплывается в похабной улыбочке. Только теперь Лиза понимает, как все это можно истолковать.
— Усатому-то скажу, — как бы в шутку грозится Вася. Усатый — это кличка Тимура, хотя у него нет никаких усов.
Они втроем наскоро пьют чай, и Данила уводит Васю. Проходит почти месяц, Лизе исполнилось семнадцать, магазины выглядят все богаче. У Тимура ничего не вышло и с машинами, но он очень хочет стать бизнесменом, у него новые знакомые, уже не похожие на уголовников, он представляет им Лизу не как «бабу», а как жену. Но однажды приходит в каком-то непонятном настроении и не обнимает Лизу, а говорит, что она подстилка, изменщица, дрянь…
— Сука! В глаза смотри, сука, тварь! — он держит в руке лампу, направляет свет прямо в глаза Лизе, держит ее за подбородок.
— Клянусь, я тебе ни с кем не изменяла… Люблю тебя, думаю только о тебе!
— Кому нахер нужна твоя любовь! Все вы суки, готовы лечь под каждого… В глаза смотреть, сказал!
— Ты для меня — всё… Обняться и умереть, так сильно я тебя лю…
Первый удар по лицу такой резкий, что у Лизы чуть не ломается шея. Второй — виском о стену. Остальных она не помнит. Тимура нет, она одна, затылок мокрый, липкий от крови, глаз нет, вместо них — слепые щели в чем-то вспухшем и страшном. Но рот и зубы, кажется, целы. У Лизы едва хватает сил позвонить в общагу и вызвать Наташу.
— Простишь? Лежи, лежи, не дергайся, — Наташа, усмехаясь беззлобно, поправляет холодный компресс.
— Нет, конечно!
Но как не простить, если назавтра он пришел с ошеломительным букетом алых роз, если стоял на коленях, целовал руки, целовал пальцы ног и подошвы тапочек? Если лечил компрессами и мазями, конфетками и обнимашками? Если сам ходил по магазинам, если сделал справку для универа, ведь Лиза весь ноябрь не могла показаться на люди? Стервой быть надо, чтоб не простить; Лиза, может, и хотела бы быть стервой, да что толку от хотения?
* * *
Когда синяки сошли, в доме опять стали появляться Данила и пирожки. Конечно, только в присутствии Тимура, теперь-то Лиза понимает, что была во всем виновата сама. Но все чаще Тимур приходит не с Данилой и не со своими новыми знакомыми (с ними бизнес тоже не пошел почему-то), а с Васей, который как чемодан без ручки. Втроем они посещают рестораны, где начали появляться вилки и еда. Вася явно предпочел бы рестораны без Лизы, но Лиза почти рада Васе: когда они с Тимуром одни, он быстро начинает скучать и мучит Лизу ревностью, хоть и без битья. Лиза боится сказать ему, что вроде бы беременна: вдруг скажет, что не от него? Она совсем запустила учебу, ее подташнивает от беременности, реальной или воображаемой, и от страха, и голова все время какая-то мутная. На Новый год они сильно ссорятся и она уезжает домой. Но после недолгой разлуки он так нежен и, кажется, ревновать перестал. Он вновь занимается какими-то мульками — что ж, пусть, раз ему от этого лучше…
В обстановке любви и покоя Лиза быстро собирается с умом и неплохо сдает сессию. И нет, она не беременна. Она празднует последний экзамен с группой — Тимур разрешил, — а позднее в тот же вечер они идут в ресторан, и Вася с ними. Они выходят из ресторана часа в два ночи, небо звездное, снег хрустит под ногами, Лиза скользит в сапогах на шпильке, Тимур крепко держит ее, чтоб не упала, а Вася голосует на обочине дороги, но машины редки, и никто не останавливается. Подваливает компания из нескольких парней в кожаных куртках с овчинными воротниками и вязаных шапочках, им тоже нужно такси, они встают впереди Васи, Вася лезет пихаться, удар валит его на землю, Тимур отпускает Лизу и бросается Васе на помощь, у него нож с выкидным лезвием, те парни намного крепче, Тимура моментально сбивают с ног, нож блестит на снегу, Лиза визжит «Не надо!» и «Помогите!», но никто не слышит ее. Вася приподнимается и хватает одного из парней за ногу, но тут же получает удар в голову кованым ботинком — звук такой, словно раскололся арбуз. Парни убегают, Тимур и Вася лежат недвижно, Лиза на коленях ползет к Тимуру, приподнимает его за плечи, он садится, криво, разбитым ртом, улыбается ей, встает, держится за бок, говорит, что ему сломали ребро, и что-то лихорадочно ищет на снегу: где нож, вроде был тут, а нету…
— Валим отсюда, быстро, — говорит он. Лиза сразу понимает все: на ноже отпечатки Тимура, а Вася мертв, хоть и не от ножа, но все равно лучше валить. И они бегут прочь от дороги и добираются до дому кружным путем.
* * *
Студенты вовсю занимаются бизнесом, одногруппник Лизы, полный ботаник на вид, торгует стальным прокатом. Ему нужны сотрудники. Лиза знакомит его с Тимуром. Тимур подавлен и тих и на все согласен. Он с энтузиазмом изучает стальной прокат и начинает работать. Лиза беременна, теперь уже по-настоящему, она говорит Тимуру, вроде бы он рад, а вроде и не очень, и просит Лизу ничего пока маме не говорить. И он пьет почти каждый вечер, Лиза не понимает почему, раньше он пил не так уж и часто, не кололся совсем и всего один раз при Лизе курил травку (а ей не разрешил). Но все-таки она счастлива. Данила очень давно не появлялся, Лиза скучает по нему, но так лучше: с самого Нового года Тимур не устроил ей ни одной сцены ревности. Но она слишком рано расслабилась.
— Убью, сука. — Он пьяный и держит ее за горло. — Ублюдка от кого нагуляла, говори.
Лиза хрипит, задыхаясь; он отшвыривает ее, она ударяется головой о журнальный столик. Он уходит, шарахнув дверью, а ей приходится снова оттирать с ковра липкое, мокрое, красное.
Наташа и Света Соколова, подруга покойного Гревцова, по блату устраивают Лизу в клинику «пограничных состояний» для женщин. Там чисто, тихо, спокойно, получила предписанные уколы (витамины в основном) и можешь заниматься чем угодно, можешь жить в клинике, а можешь до завтрашних уколов идти на все четыре стороны. Наташа и Света уже договорились про аборт, Лизе делают операцию под наркозом, пациентки клиники чуть не каждый день делают аборты, это в порядке вещей, многие только для того и ложатся. Соседки по палате все время меняются, а чаще отсутствуют, Лизе быстро делается скучно, к тому же надо постираться, она собирает грязные вещи и едет на автобусе домой. Ехать долго, больше часу, Лиза смотрит в окно и грезит о том, как Тимур сделается большим бизнесменом, перестанет пить, и они помирятся. Поворачивая в двери ключ, она уверена, что в квартире никого нет.
Тимур на диване, голый, с ним красивая платиновая блондинка. На журнальном столике, о который Тимур недавно шарахнул Лизу, — шампанское и фрукты. Тимур почти трезв, а блондинка пьяненькая и улыбается Лизе. Они лежат на Лизином диване, на Лизиных привезенных из дому простынях, в квартире, за которую платит Лиза.
— Познакомься, — говорит Тимур, — это Ланочка. — И целует блондинку взасос. Они оба даже не пытаются прикрыться. — А ты знаешь, что незваный гость хуже татарина? Какого черта приперлась?
— Это моя квартира, — только и может сказать Лиза, — захотела и пришла, мне постираться надо...
— Засунь себе в жопу свою драгоценную квартиру! Грязь развела, ты, корова, тут невозможно находиться!
— Мне надо постираться, — тупо повторяет Лиза. Она понимает, что при Ланочке Тимур не станет ее бить. Больше она не понимает ничего и не думает ни о чем. Сейчас она хочет лишь одного — чтоб эти двое поскорей ушли.
— Ща уйдем, — говорит Тимур и закуривает. — Ну что уставилась? Выйди в кухню, там подожди.
Пепел падает на простыню, которую мама Лизы крахмалила, а бабушка вышила по краю цветочками. Тимур все постельное белье перерыл, выбрал лучшее для Ланочки. Лиза еще не успела поспать на этом белье. Она сидит в кухне, курит, и ей становится так жалко простыню, что хочется плакать.
Минут через пятнадцать хлопает входная дверь. Лиза выходит и видит на тумбочке ключи, которые оставил Тимур. Значит, он ушел навсегда. Конечно, зачем ему Лиза, когда блондинка такая красивая и волосы на ногах ей брить не надо. Лиза ощущает какую-то странную заторможенность — видимо, в клинике ей кололи не только витамины. Она не спеша моет ванну, потом моется сама, переодевается в домашнее и устраивает грандиозную стирку, потом — уборку. В шифоньере много вещей Тимура, а в обувном шкафчике его кроссовки и мокасины. Значит, не навсегда. Тимур любит свои вещи, любит красиво одеваться. Зря он оставил ключи, думает Лиза. Вечером она смотрит по видику «Кошмар на улице Вязов» и засыпает на свежих простынях.
* * *
Он появляется — надо же! — восьмого марта. Лиза видит в глазок: в руках у него цветы. Она готова к вторжению. Здоровенный мешок давно стоит у двери. Почему-то она больше не боится. В мешке все перемешано и засыпано пеплом: джинсы, рубашки, пуловеры, носки, трусы. С самого верху лежит одинокая кроссовка, вторая где-то на самом дне. Лиза одной рукой отпирает замок, а другой одновременно вышвыривает кроссовку на лестницу. Тимур стоит, ошеломленный. Мимо его ног по ступенькам летят носки вперемешку с трусами, один мокасин, еще трусы, кашемировый пуловер, второй мокасин. Все целое, только немножко испачканное. Лиза не говорит ни слова, и Тимур тоже ничего не говорит, только желваками играет. Потом размыкает губы и говорит одно только слово:
— Запомню. — И спускается собирать свои вещи.
Лиза выбрасывает последний носок и вторую кроссовку. Она не настолько великодушна, чтоб и мешок выбросить — пусть собирает во что хочет.
Наташа звонит ей дня через три, в воскресенье. Лиза слушает, ее затопляет кипучая смесь боли и торжества. Повесился — ах, и смерть-то какую гадкую выбрал, тоже мне жулик, даже волыны нет. Повесился в общаге, в комнате, где кантовался с Ланочкой. А может, его кто-то повесил, хер знает. Но Лизу не интересуют подробности. Она то плачет, то смеется — истерика. Поздно вечером она едет на хазу — Тимур пару раз ее туда брал с собой — ей открывает Зойка, фигуристая, с роскошной копной смоляных волос. Тут же выходит Данила, он жует пирожок. Деликатная Зойка скрывается в комнате.
— Он умер, — говорит Лиза, — мне плохо сегодня одной.
— Сегодня не могу, — отвечает Данила и слегка касается ее руки. — Как смогу, приеду. (Появляется Зойка и молча подает Лизе пакет с пирожками.)
На следующий вечер Лизе звонит женщина, голос интеллигентный и милый, как у Лизиной мамы, и плачущий.
— Не могли бы вы позвать Ланочку? — тихо спрашивает женщина. — Извините за беспокойство…
— Кого? — До Лизы не сразу доходит, о ком спрашивает женщина.
— Она оставила этот телефон, когда уезжала, сказала, тут остановится, а вчера только один раз позвонила, и я беспокоюсь… Я ее мама…
— Вы что — ненормальная? — обрывает ее Лиза. — Сами ищите свою шлюшку, — и вешает трубку. Сперва она горда тем, что проявила крутость, но голос женщины так похож на мамин, и Лизе делается невыносимо стыдно.
В среду приезжает Данила, и как-то само собой получается, что он остается на ночь. С ним совсем не так, как с Тимуром, но классно по-своему. Лиза не любит его, как любила Тимура: обняться и умереть… Она совсем его не любит. Но с ним уютно, с ним интересно, и они все время смеются. Лиза не против делить его с Зойкой, если Зойка тоже не против.
Никто из них троих не ходил на похороны Тимура, как и на Васины похороны никто не ходил.
Спустя полгода — талоны на еду отменили, Лиза учится уже на третьем курсе — она понимает, что любит Данилу без памяти, больше жизни, больше всего на свете. Ночью они признаются друг другу в любви. Лиза не до конца уверена, что это мешает Даниле спать с Зойкой — он, как и прежде Тимур, приходит ночевать не каждый день. Но ей все равно, она не ревнивая, ей только надо, чтоб ее любили и не обижали.
Данила, в отличие от Тимура, даже не пытается заняться каким-нибудь легальным бизнесом. Он купил компьютер и на нем печатает свои поддельные документы. Он купил машину — черную «девятку» с тонированными стеклами. Он купил на шею золотую цепь вместо серебряной. Он купил Лизе песцовую шубу. Он отремонтировал Лизин книжный шкаф. Он, кажется, не против того, чтобы познакомиться с Лизиными мамой, бабушкой и дедушкой, только чуток попозже. И со своей мамой он ее познакомит, но тоже не сию минуту, надо еще немного обождать. Лиза ждет терпеливо, она уверена в нем. Она только пугается всякий раз, когда его нет дома больше суток. Но как радостна встреча потом! Лиза не говорит Даниле о своем страхе. Что-то подсказывает ей, что говорить не нужно.
Однажды Данила не появляется пять дней… шесть… неделю. Лиза сходит с ума. Она едет на хазу. Зойка заплаканная.
— Взяли. Сто пятьдесят девятая.
— Вторая часть?
— Ох, подруга, до десяти лет…
Мама Данилы профессор не где-нибудь, а в юридическом институте, и у нее, надо полагать, есть связи. Данилу отмазывают — условка. Но, освобожденный в зале суда, он уходит не с Лизой и не с Зойкой, а со своим адвокатом, шикарной женщиной лет тридцати: они садятся в ее красную иномарку и уезжают. Лиза ищет, выслеживает, пытается что-то у кого-то узнать. Наконец она ловит Данилу у его нового дома. Он очень элегантно одет, и у него равнодушное лицо.
— Иди, девочка, играй в свои игрушки…
Этой же ночью Лиза травится таблетками, но их оказывается слишком мало: когда сознание возвращается, она еще долго (на самом деле не больше часу, но ей кажется, что бесконечно) ползает по комнате полуослепшая и не может встать, чтобы дотянуться до телефона или крана с водой.
* * *
На пятом курсе, аккурат перед распределением, она выходит замуж за аспиранта, перспективного нацмена из высокопоставленной, но очень интеллигентной нацменской семьи, симпатичного узкоглазенького очкарика старше нее на шесть лет и ниже на полголовы. Мама и бабушка с дедушкой рады, она улыбается им. Любовь? Это игра для молодых, а ей уже девятнадцать. На улице май, она стоит перед загсом в белом платье и белых туфельках из натуральной лайковой кожи. Солнце лезет в глаза, она жмурится под фатой, опускает взгляд на свои ноги и видит другие туфли, из кожзама, черные, забрызганные грязью. Видит эту же улицу под дождем и маленькую девочку, шагающую меж двух высоких парней: все трое в «варенке» и белых носках, один говорит: «А у меня башмаки самые классные», другой отвечает: «А у меня самые старые», девочка смеется: «А у меня самые грязные», и дождь им нипочем.
Ночь хрустальных ножей
Черные деревья, март, луна легкая, скачет через деревья, я лечу, луна летит следом, лететь так легко, летим с луной наперегонки. Я возвращаюсь. Холод адский, я обнажена, но не чувствую холода. Почувствую, когда обернусь. Тогда — горячая ванна, горячий чайник, шерстяной плед, шерстяные носки и спать. Завтра на работу.
Луна говорит мне, что лететь еще без малого час. Младшие не умеют читать время по луне, надевают на запястье часы или берут с собой телефон, чтоб не опоздать вернуться, мы говорим, что это опасно, они не верят. Часы или телефон такая маленькая вещь, говорят они, радары не заметят. Они б еще в шубах летали! Нет такой вещи, которую рано или поздно не поймает радар, никакой вещи, кроме нагого невидимого тела ведьмы. Мы, взрослые, помним своих сбитых, и мы осторожны.
Хотя если тебя собьют, это не так уж страшно. Быстрая, легкая гибель. Гореть не будешь, просто разнесет на кусочки. Страшное, о чем мы стараемся не думать и думаем все время, — это костер. Нет, боли и там не будет: обернешься — и ее нет, как нет холода. Но есть злоба, ненависть, ликование толпы; твое тело в оковах, невидимое, но ты-то помнишь его; десятки рук, шарящих по тебе, на ощупь, наугад рвущих твою плоть; камни, летящие в лицо. Не ощущаешь, но видишь — пока не нащупают и вырвут глаза. Когда огонь доберется до сердца, наступает смерть. Хотя вообще-то скрепы предписывают, что ведьмино сердце должно быть вырезано. Специальным ножом. Но с этим редко кто морочится.
Так странно: костер одновременно и самая жуткая вещь и самая прекрасная. Когда мы встречаемся, то зажигаем костры и танцуем вокруг. Мы держим друг друга за руки. Младшие и взрослые прыгают через костер, не только на Ивана Купала, но и в другие дни. Старшие не прыгают, только танцуют. А старейшие просто сидят около костра, греют зябкие плечи — ведьмино начало уже угасает в них, и им холодно, — и рассказывают истории, которые кажутся нам сказками. Летом, конечно, лучше. Летом мы откапываем зеркало, давно зарытое какой-то смелой и предусмотрительной ведьмой, и красим соком ягод губы и щеки. Летом мы делаем мыло из трав и моем волосы в речке. Мы делаем друг другу прически и красим ногти на руках и ногах. Из цветов и листьев мы плетем платья.
Лик луны скользит за моим левым плечом, луна льется лучами, в лунном свете стадионы, заводы, стройки, площади, занятые боевыми машинами, пустые площади — все кажется красивым и призрачным. Правей и ниже пыхтит тяжелый бомбардировщик и вьется стайка изящных истребителей. Вот бы решиться и улететь за Стену, думаю я иногда. Но кто знает, что там? Ведь никто еще из-за Стены не возвращался. Старейшие и старшие, что помнят другую жизнь, рассказывают, что там все по-другому. Как по-другому, допытываются младшие и мы, взрослые. Но они не могут объяснить, а мы не умеем понять, так много непонятных слов они произносят. Они говорят, раньше, до Стены, были какие-то Сети и там нас ловили, когда мы уговаривались о встречах. И будто бы в Сети можно было попасть из телефонов. Ужасно глупо, думаю я, встречаться в сетях, ведь сеть — это все равно что капкан, и как сеть может помещаться в телефоне?!
Теперь нас сдают коллеги по работе, соседи, мужья, родители, братья, сестры, дети. Моя дочь обер-лейтенант полиции, замужем, мать двоих малышей. Я никогда их не видела и не увижу. Моя дочь самый лучший, самый благодарный человек на свете, ведь она знает, кто я, и молчит. Чудовищным грехом было бы требовать большего.
Но чаще всего мы выдаем себя сами. Старейшие говорят, раньше были специально обученные люди, которые лекарили хвори. Назывались — «доктор». Не доктор артиллерии или авиации, как сейчас, а просто доктор. И были большие дома для хворых, назывались — «больница». Я не понимаю, ведь лекарить — страшный грех, так записано в скрепах, да и как может лекарить обычный человек, а не ведьма? И почему теперь нет таких домов, если раньше были, спросила я у одной из старших. Оказывается, много лет назад, когда Стена только строилась, всех женщин обязывали рожать по десять детей, не меньше. Чтобы были защитники Стены. Но потом такую прорву народу стало нечем кормить и все больницы переделали в крематории.
Многие из нас не выдерживают и соглашаются лекарить, когда просят, особенно если смертной хворью больно дитя. О, они знают, кого просить. Всегда есть мелочи, наводящие на подозрение: слишком яркие губы, отсутствующий взгляд, ночные отлучки, дневная сонливость, незакрытое окно, подозрительная смерть соседской собачонки. Не каждый, кому помогли, доносит сразу, но рано или поздно доносят всегда. Пишут на дверях V — ведьма. Скоро за той, что лекарила, приходят.
После танцев вокруг костра у нас бывают диспуты. Что делать? Улететь за Стену, где то ли есть жизнь, то ли нет? Какие-то формы жизни там, конечно, существуют, но они глубоко враждебны человеку (а ведьма все-таки человек), от них предостерегают телевизоры и скрепы — не могут же они все придумывать. Старейшие говорят, будто там такие же люди, только разговаривают непонятными словами. По-моему, это все сказки. Сидеть и не высовываться, задавить ведьминское в себе, стать такой, как все? Старейшие говорят, мы должны сберечь знания до лучших времен, это главное. Откуда они возьмутся, эти лучшие времена? Я не понимаю. Мы спрашиваем старейших, почему они не улетели тогда, когда Стены еще не было? Мы были глупые, отвечают одни и рвут ногтями свои лица, и по лицам течет кровь. Мы остались, чтобы передать вам наши воспоминания, говорят другие, заплетая нам косы, и учат нас запретному колдовству: читать и писать.
Младшие время от времени улетают за Стену. Мы достоверно не знаем, конечно, улетели они или нет, но они просят прощения у всех остающихся и исчезают. Вам, взрослым, хуже всего, говорят старейшие: у нас есть память об иных временах, у младших есть задор, а у вас ничего нет.
Луна тает, луна прозрачно-белесая, вот ее уже почти не видно — хлопьями повалил снег. Это очень опасно: снег очерчивает мой силуэт. Самые осторожные из нас вообще не летают зимой. Но я уже почти дома. Резко снижаюсь — воздух свистит в ушах. Едва не промахиваюсь мимо окна. Обращаюсь и сразу чувствую себя усталой, замерзшей и разбитой. Горячая ванна, горячий чайник, шерстяной плед, шерстяные носки и спать. Завтра на работу. Но я не ложусь спать сразу, я мою волосы черствым хлебом и яйцом и споласкиваю уксусом. Как они блестят! Нет, я все понимаю, скрепам видней, наверное, обувь, которая открывает пальцы ног, и платье вместо брюк — это в самом деле недопустимо, но почему нельзя мыть яйцом и хлебом волосы, ведь я же не собираюсь идти на работу с распущенными волосами или косой, я скручу их в пучок и прикрою серой шерстяной косынкой. Втираю в волосы тальк, чтобы не отличаться от всех. Старейшие говорят, были еще какие-то цвета, кроме серого, но их все постепенно запретили. Если запретить слово — исчезает и сам предмет. Деревья и трава летом не серые, это и дураку видно, поэтому в городах нет деревьев и травы, они остались в лесах, куда ходить нельзя и где бываем только мы.
На работу мне во вторую смену, и я сплю долго. Меня будит стук в дверь. Отчаянный какой-то стук. И не унимается. Сердце едва не выпрыгивает у меня изо рта. Я не успею обернуться, они сейчас вышибут дверь… но нет, стук какой-то не такой, да и буквы V на моей двери нету. Вслушиваюсь. Явно там всего один человек. Не прекращает барабанить, сейчас весь дом поднимет на ноги. Я набрасываю на ночную сорочку халат, сую ноги в чуни и плетусь открывать. Она кулем валится мне в ноги, словно в вертикальном положении ее держала только дверь. Обнимает мои колени. Целует. Смертный холод входит в меня.
«Не откажите, — говорит она, хлюпая носом, — спасите мальчика моего. Клянусь, я никому не скажу! Рот себе зашью до самой смерти! Только помогите…»
«Не понимаю, о чем вы, — говорю я. — А что стряслось-то?» (Демонстративно зеваю.)
«Не откажите… я видела, я знаю, что вы… травой пахнет и свет по ночам… я не донесу, клянусь, давно знаю, но и не думала донести, ведьмы хоть и нелюдь, но ничего мне плохого не сделали…»
Она наконец поднимает на меня глаза. Они мокрые, серые и пустые от непереносимой муки. Я ощущаю ее муку, ее боль, ее страх.
«Не подумайте, я не буду вас ша… шан… шантажировать, я только прошу… молю… жизнью его клянусь — буду молчать…»
«Что с ним?»
«Корчится и воет от боли. И до живота дотронуться не дает».
«Ждите. Я соберу лекарские инструменты».
Мы бесшумно поднимаемся на этаж выше. Мальчишке лет восемь-девять, он весь в ледяном поту и кричит не переставая. Вдыхаю воздух, чую воспаление слепой кишки. Как же мы ненавидим резать! Старейшие говорят, раньше хворого легко и быстро можно было погрузить в сон, для этого были специальные аппараты и вещества. У меня ничего этого нет. Даю хворому выпить отвар. Мать суетится как курица, охает, ахает, всхлипывает, мешает работать. Прогоняю ее в кухню. Кладу хворому руку на лоб. Он уже почти не ощущает боли. Глядит на меня в упор. Мне не нравится этот мальчишка. Еще не поздно уйти. После его смерти она, конечно, на меня донесет, но сейчас ей не до этого. А мне нужно плюнуть на все и сию же минуту улететь. Улететь через Стену.
«Гори, ведьма», — шепчет он и глядит бесцветными глазами.
«Сам гори, сучий выродок», — отвечаю я и поворачиваюсь, чтобы уйти. Но в дверях стоит она, она вновь падает предо мной на колени. В ее расширенных зрачках пляшут языки костров.
И я слышу, как чужой голос внутри меня говорит:
— Успокойтесь. Прежде всего нам понадобится чистая кипяченая вода…
…Тысячи костров, тысячи хрустальных ножей.
|