Нелюди. Экзистенциальный боевик. Павел Селуков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Павел Селуков родился в 1986 году, живет в Перми. Лауреат премии «Знамени», финалист Национальной литературной премии «Большая книга». Предыдущая публикация прозы в «Знамени» — «Темная попутчица» (№ 5 за 2023 год).

Журнальный вариант. Книга готовится к выпуску в «Редакции Елены Шубиной» (АСТ) под названием «Отъявленные благодетели».




Павел Селуков

Нелюди

экзистенциальный боевик


Глава 1
Завязка. Пермь


Жил-жил, а потом беззастенчиво умер. Не я. Я пока держусь. Сосед мой Бориска умер, печень не выдержала. Я давно на его жену заглядываюсь, кстати. Когда она сказала, что он умер, я сначала потер ручки (они у меня маленькие, почти женские, но цепкие), а потом уже изобразил мину. Я к чужой смерти привык. Свою вот, наверное, не переживу, а чужую — запросто. Все умрут, а я останусь, думаю я в такие минуты.

Я сам тоже алкоголик. Уколоться могу. Могу дать прохожему в бубен за высокомерие. Сто граммов буквально внутрь, и такой прямо темперамент, такая Испания, а трезвый — ну просто финн. Но это надводная часть айсберга. В подводную лучше не заглядывать. Там осьминоги пляшут с анакондами под дружные хлопки ядовитых скатов. Ну, или как бы рефлексия, эмпатия и инклюзия снимаются в фильме Паоло Пазолини «Сто двадцать дней Содома» на главных ролях. Помню, была у меня такая концепция: человек развивается от примитивного к сложному, от сложного к очень сложному и от очень сложного к простому. Я недоразвился. Застрял на сложном. Генетика, видимо, потому что детерминизм социальной среды я взрезал. Не знаю, как взрезал. Бессознательно взрезал. Взрезался и все. Осталась одна генетика.

А генетику хрен взрежешь. Тут фокус нужен. Или чудо. Это как трусы сдернуть с самого себя через верх, минуя ноги, легким движением, сохранив материю в целости. Фокусники так умеют. Хоп! И вот они — труселя, в руке реют. Я раз попробовал. По пьяни. С Ниной накирялись на Первомай. Разделись до трусов в присутствии кровати. Тут я фокус и вспомнил. Стой, говорю, Нинель. Садись на кровать, щас будет номер. Села. Я настроился. Собрал брови в кулак. Взял семейники спереди, за резинку. Ну, думаю, Господь, давай вместе перешагнем через генетику! Рванул. Ой, думаю, Господь, сука такая! Повалился на пол. Нинель недоумела, конечно. Чуть жопу себе не порвал, до того в себя верил. Я в юности вообще много во что верил. В прошлое, в будущее, хотя ни там, ни там жизни, в общем-то, нет. Когда она есть — отдельный вопрос. Вроде, она есть сейчас, а что такое это «сейчас», когда оно заканчивается и когда начинается — никто не знает.

В общем, фабула такова — два дня назад умер Бориска, и сегодня мы будем его хоронить на Северном кладбище, а я сижу на кухне, оседлав табуреточку, и курю злую красную сигарету «Винстон». Мне тридцать пять, пять из которых я был счастлив, двадцать пять верил во всякую хрень, а пять — пью. Я — маргинал Олег Званцев из Перми. Рост — 178 см, вес — 80 кг, зубов — 34, не знаю, как это получилось, волос — мало (на голове), в кости — широк, по характеру — циник-идеалист. Циник-идеалист — это такой человек, который хочет сделать идеально, по-доброму, правильно и красиво, а когда у него не получается, он включает цинизм. Вся моя биография состоит из таких попыток. Например, в пятнадцать лет я полюбил идеальную девушку, а она меня не полюбила. Но уже через каких-то восемь лет я вполне уверился в ее тупости и ветрености. Или вот с Леной сошелся. Она показалась мне большой женщиной. Я тогда завидовал Сартру. Не тому, что он смышленый, а тому, что у него была Симона, которая де Бовуар. Даже так — тому, что он существовал в ее присутствии. Я тоже хотел посуществовать в присутствии большой женщины. Встретил Лену. Она училась в «кульке» на актерском. Внешность меня не сильно интересовала, но она была красивой.

В те годы я был заражен одним образом и одним словом. Образ — качающийся маятник, слово — метамодернизм. Я хотел жить, как бы раскачиваясь, перетекая от одного к другому, в каком-то смысле совершая над собой постоянный эксперимент. С метамодернизмом сложнее. Если в модерне добро и зло за­креплены за конкретными героями, а в постмодерне постоянно меняются местами и не существуют как таковые, то в метамодерне добро и зло блуждают. Они есть, но есть где пожелают, не только уживаясь в одном человеке, но и уживаясь, не вступая в борьбу, а пребывая параллельно, когда один и тот же человек может спасти ребенка и убить ребенка. Потому что и желание спасти ребенка, и желание убить ребенка в нем естественны и во многом зависят от обстоятельств. Метамодерн не говорит, что один человек добр, а другой зол, не говорит он и того, что добра и зла не существует. Он просто говорит, что и то и другое совершенно в духе каждого человека. Без исключений.

Лена оказалась маленькой. Я так хотел верить в ее огромность, что понял это только спустя два года, а потом долго думал, как ей об этом сказать. Как сказать девушке, что она изначально была проектом, а не спонтанным раздражителем моей чувственности? Как сказать, что она прошла селекционный отбор, который поначалу казался селекционеру верным, а потом он осознал свою ошибку? Как сказать, что сто последних Лениных оргазмов произошли по недоразумению? Я не нашел слов. Запил по-черному. Трахнул шалаву. Поступил как трус. Лена повела полными плечами и уехала в Москву. Нет, она много плакала, говорила необязательное, заламывала руки. А я сидел на табуреточке, как сижу сейчас, курил, кивал и думал, что пить, видимо, придется больше, иначе не подействует. Когда Лена исчезла, я остался один и возликовал: заводик коптел, водка пилась, марались текстики, сношались телочки. Водка пилась особенно хорошо. Собственно, на этой почве я и сошелся с Бориской. Бориска прожил говенную жизнь. Рос с мамашей-тираном. Умел превосходно вырезать по дереву, но умение это пропил. Точнее, пропил желание его использовать. Отслужил морпехом во Владивостоке. Я-то вообще двенадцать лет на острове Русском отбарабанил.

Я живу на восьмом этаже панельного убожества, Бориска жил на девятом. Он привлекал меня сильными руками и какой-то хтонической неправдоподобной примитивностью. Он был фантастически туп. Я исследовал Бориску, как редкого жука — под микроскопом великих сомнений. Он изменял жене и не чувствовал угрызений совести. Бил мать, когда ему казалось, что она кругом неправа. Жену Бориски зовут Ангелина. Она приехала в Пермь из какого-то маленького городка. Статная, с грудью и молочными плечами, на которых охота сжать зубы. Она тоже не Спиноза, но привлекательна своей жертвенностью. От жизни с алкоголиком ее черты подернулись чем-то библейским. Мне хочется трахнуть Ангелину, как Иуде, наверное, хотелось трахнуть Деву Марию. Ну, или Марию Магдалину, чтобы не травмировать вас святотатством. Бориска, хоть и пьяница, работал плотником на заводе. Ангелина торговала мясом в гастрономе. С тридцати до тридцати пяти, то есть пять лет, я частенько кирял с Бориской. Было время, когда я забавлялся идеей цивилизовать его алкоголизм, но быстро понял — цивилизовать некультурного человека можно только запретительными мерами, а окультуривать Бориску я и не пытался. Я уже был недостаточно для этого глуп.

Два года назад Бориску увезли из дома на «скорой». В больнице, кроме панкреатита, у него обнаружили цирроз. Вместо бесполезного лечения Бориска стал поддавать еще больше. В своем самоубийственном пьянстве он был даже красив и как-то более сдержан в смысле глупых эксцессов, видимо, от осознания финала. А мне надоели шалавы. Я хотел прижать Ангелину к стенке и зацеловать ее лик горячими губами. Мне хотелось стать для нее чувственным счастьем. Я был уверен — Бориска никогда не лизал свою жену. Когда мы ехали с Ангелиной в лифте три дня назад, я чуть не встал перед ней на колени, но сдержался, хотя внутри у меня все дрожало. Именно она сказала мне о смерти Бориски. Бориска пошел срать и умер. Простите. Ангелина сказала — «в туалет». «Борис ушел в туалет и там умер». Я потер ручки и состроил мину. Мне было плевать на Бориску, кроме одной его просьбы. Незадолго до смерти он пришел ко мне трезвый и попросил его кремировать, а прах развеять над Камой с Коммунального моста. В Перми нет крематория, потому что сильно кладбищенское лобби. Зато крематорий есть в Екатеринбурге. Отвези меня туда, сказал Бориска, и я впервые посмотрел на него не с научной, а с человеческой точки зрения. Почему, говорю, ты хочешь быть кремирован? Ответ Бориски меня потряс. Я, говорит, прожил говенную жизнь, а тут хотя бы после смерти приму в красивом участие. Я прослезился. Примешь! Обязательно, говорю, примешь. Разумеется, о послед­нем желании Бориски я рассказал Ангелине. Вначале она согласилась ехать в Ёбург, а потом отказалась, потому что Борискина мать и другая кондовая родня не захотели крематория, а захотели классической могилы. Воскресение Бориски накануне Страшного суда представлялось им сомнительным после крематория. Ангелина, привыкшая поддаваться (виктимная моя прелесть), поддалась и на этот раз.

Докурив третью красную сигарету и додумав всю эту херню, я оделся и пришел в Борискину квартиру. На табуретках стоял гроб. Бориска был желтым, худым и сморщенным, как китайская жопа. Я и еще трое работяг с завода спустили гроб к подъезду. Шел дождь. Бабьим летом сентябрь не баловал. Заплаканная Ангелина в темном платке была удивительно хороша. К подъезду подъ­ехал катафалк. Не ПАЗик, а самый настоящий катафалк, из американского фильма. Закапал дождь. Мать и кондовая родня Бориски сгрудились под козырьком. Заметив катафалк, мать встрепенулась:

— Это что за иномарка? А ПАЗик где?

Я отреагировал:

— Я катафалк заказал, чтоб Бориска отдельно ехал, барином. А мы все в ПАЗике рванем. Давайте, мужики, грузим Бориску в катафалк.

Загрузили. Когда похороны, все не в своей тарелке. Русское отношение к смерти напоминает отношение к зиме — лучше не замечать, перетерпеть, не высовываться. Я подошел к Ангелине.

— Садись в катафалк. Поедем уже в храм. Остальные подтянутся.

— Да я со всеми, в ПАЗике.

— Нет. Жена не должна от мужа отлучаться. Не по-христиански. Чего тут стоять, толкаться?

Ангелина покорилась и села в катафалк рядом с гробом. Я сел на переднее сиденье. Водителем был мой приятель по училищу, совершенно отвязный наркоман Павлик. Он знал, куда ехать. Ангелина поняла, что происходит что-то не то, уже на выезде из Перми.

— Куда мы едем, Олег?

— В Ёбург. Кремировать Бориску. Сейчас тебе позвонит его мать. Вот листочек. Зачитаешь с него.

На листочке было написано, что жена имеет право хоронить или кремировать мужа на свое усмотрение, а мать со своим мнением тут нужна, как заноза в пальце.

Ангелина приняла зигзаг сценария стоически. Во всяком случае, скандалить не стала, а мать отбрила чуть ли не опасной бритвой. Мать, подозреваю, впала в помутнение. А я всю дорогу ехал и думал — вот бы трахнуть Ангелину прямо в катафалке!

До Ёбурга мы доехали за пять часов. Кремировали Бориску на раз-два (я договорился заранее). Выбрали урну. Серая такая, на Париж похожа. Ночью вернулись в Пермь. Вылезли из катафалка на Окулова. Дошли до середины Коммунального моста. Ангелина сняла крышку и посмотрела на меня вопросительно. Я кивнул. Звезды. Катер какой-то огоньками мигает. Темная вода. Прощай, говорю, Бориска! Участвуй в красивом, хитрая ты жопа! Развеяли. Поцеловал. Ждал пощечину, дождался языка. Маятник Фуко. Говно в проруби. Метамодернизм. Зашибись. На самом деле, мы не весь прах развеяли. Треть только сыпанули, когда я Ангелину за руку перехватил. Бориска, говорю, хотел побывать в Москве, в Питере и на Черном море. Пусть побывает, а? Давай, говорю, развеем его над Красной площадью, над Невой и в Гагре? Это, говорю, будет наше прахо-медовое путешествие. Хочешь, спрашиваю, в прахо-медовое путешествие? Ангелина захлопала глазами. Это такое выражение. Писатели так неточно говорят, потому что в действительности люди хлопают веками. Хотел бы я посмотреть на ушлепка, который хлопает глазами. Технически говоря, мы вообще только ладонями можем хлопать. Некоторые, правда, хлопают ушами. Не знаю, откуда родилась эта метафора. Слоны, наверное, виноваты. Люди всегда завидовали слонам. Ну, тому, что у них нет врагов в живой природе. Типа — мы тут все такие слоны, похлопать вот ушами можем! Я не склонен обольщаться по поводу врагов. Ангелина похлопала и говорит:

— Поехали. Называй меня Ангел.

— Чего это?

— Ангелиной меня Борис называл.

— Это как-то слишком тонко для тебя. Ты ведь глупенькая.

— Я книжки читала. Но глупенькая, да. Зато ты умный и крутой.

Я потупился. Что есть, то есть. Жалко, у меня герба нет — вывел бы на нем готической вязью эти слова. Если вдуматься, у меня много чего нет. Хорошо хоть деньги на путешествие есть. Технически они принадлежат Сбербанку. Но у Сбербанка их много, поэтому эмпирически они принадлежат мне. Сто пятьдесят тысяч рублей на кредитной карте, которую я даже в страшном сне не собираюсь погашать.

Молчание затягивалось. На мосту было прохладно. Молчание тоже делалось прохладным. Чтобы что-то сказать, я сказал:

— В сериале «Баффи — истребительница вампиров» главного вампира звали Ангел. Я его смотрел в юности. Мечтал уехать в Калифорнию и охотиться на кровососов вместе с Баффи.

— Хотел ее?

— Спал с ней. Дистанционно. Вручную.

— Хорошо время проводил. Поспишь со мной?

— Конечно. Я для этого тебя и поцеловал.

— А я думала, из жалости.

— Мне тебя не жалко.

— Спасибо.

Я взял Ангела за руку, и мы вернулись в катафалк. Павлик чесался за рулем. Павлик не чешется просто так, потому что эпителий надо поскрести. Павлик чешется исключительно по героиновой указке. Пришлось взять такси. Чешись, говорю, Павлик дальше, а ключи я у тебя заберу. А то ты опять детей передавишь и будешь потом три дня сам не свой. На такси и уехали. Прямиком ко мне в спаленку. В спаленке у меня чего только нет. Там все создано для женщины, даже наручники, дилдо и плетка из колючей проволоки. Плетка Ангела немного смутила. Она потрогала колючку белым пальцем. У нее длинные пальцы, но не худые, а как бы спелые, налитые типа светом, но, может, я гоню, потому что она попросила называть себя Ангелом, а из этого имечка только такие метафоры и вытекают. Через полчаса я стал лакомым блюдом на столе ее голода. Бориска, в силу бессилия, редко трахал жену. У Бориски не стоял. У меня стоит постоянно. В армии думали, что я эротоман. Армии, конечно, видней, но, мне кажется, я просто шалава мужского рода. В юности меня не любили девушки, которых я любил. Меня не любили: Моника Беллуччи, Ева Грин, Анджелина Джоли, Памела Андерсон, Сальма Хайек и принцесса Лея Натали Портман. Теперь я трахаю все, что движется, с единственной целью — доказать самому себе и Господу Богу, как эти суки глубоко ошибались. В каком-то смысле, секс в моем исполнении —  это не половой акт, а теургический. Иногда я даже жалею, что девушки об этом не догадываются.

Ангел на меня набросилась. Сквозь библейский лик жены алкоголика проступило что-то обезьянье. Я как бы превратился в прелесть из «Властелина колец». Неприятно, на самом деле. Пыл Ангела был направлен не на меня, как на личность, а на меня как на воплощенную в мясе свободу от Бориски. Исступление. Подсунь я Ангелу вместо своего члена член какого-нибудь таджика, она сосала бы его с тем же рвением. То есть вообще не уловила бы изменений. Это было рубежом к новой Ангеловой жизни, немецким дзотом, который надо взять прямо сейчас. Вот о такой херне я думал, совершая ритмичные движения внутри Ангела, прикованной к бронзовому изголовью кровати. Я ведь сделал изголовье бронзовым, похожим на могильную оградку, чтобы и во время секса пом­нить о смерти. Вообще, ритмичные движения здорово способствуют размышлениям. Не зря восточные мудрецы любят щелкать четками. Хотя я не очень доверяю восточным мудрецам. Вы видели Индию? Там же говно кругом. Как-то трудно верить мудрецам, живущим в говне. Что это за мудрость такая, если она с ним спокойно мирится? Вы не видите, а Ангел встала раком и поскуливает, как псинка. Десять лет она копила свой темперамент. Боюсь и предвкушаю наше прахо-медовое путешествие. Боюсь и предвкушаю. Самые главные чувства на земле, на мой взгляд. Когда боишься и предвкушаешь — похер дым вообще. Боясь и предвкушая, можно на конвейере работать без особых последствий для психики. Уснула Ангелина резко. Повалилась на живот после пятого оргазма, забормотала, зашлепала искусанными губками и отрубилась. Между прочим, поперек кровати. Ладно уж, думаю, не буду кантовать. В гостиную ушел, на диван. К Ильичу, может, Бориску подсыпать? В Мавзолее будет лежать, как важная птица. В обнимку с вождем.

Утро наступило внезапно, потому что оказалось солнечным. Солнечное утро в Перми чуть менее диковинно, чем, например, «U2», играющие в переходе возле Центрального рынка. Я хожу по квартире голым, чтоб вы знали. Ходить голым, смотреть на себя голого в зеркало, ощущать яйцами лед табуретки — очень важно в философии метамодернизма. Своей голостью я как бы выпадаю из цивилизованного мира в легкое варварство, но не варварство Венцингеторикса, а варварство Диониса. Из этого варварства дохрена чего видать в смысле современности. Например, я четко вижу, как слабенько я цивилизован. И что цивилизация вообще не бином Ньютона, а просто трусы и рубашка поверх члена и кожи. Если б я мог, я бы даже кожу снимал, чтобы вообще без иллюзий. Снял кожу, постоял перед зеркалом, надел назад — и мир никогда не будет прежним. И ты не будешь. Маятник, фигли.

Проснувшись, я пошел на кухню мимо спальни. Я не хотел заходить к Ангелу. Если б я зашел к Ангелу, мне бы пришлось сесть на кровать, взять ее за руку и сказать какую-нибудь чушь. Я стащил слово «чушь» у Брет Эшли из «Фиесты». Когда я учился делать куннилингус, то представлял себя чуваком-импотентом, раненным штыком в пах на Первой мировой. Дело не в брезгливости. Я в первые же секунды, по запаху понимаю, та ли щелка передо мной. Просто, когда я представляю себя чуваком-импотентом, раненным в пах на Первой мировой, то я и в роли девушки представляю Брет Эшли. А лизать Брет Эшли — это не то же самое, что лизать какую-нибудь Ксюху из ларька. Лизание приобретает французский флер, а я люблю Францию. Не современную Францию, полуафрикан­скую, а ту, в которую всякие Джойсы понаехали, чтобы советоваться с Гертрудой Стайн.

Несмотря на то что я болтаюсь, как говно в проруби, у меня есть традиция. Каждое утро я сижу голым на табуретке, курю и смотрю в окно. Эти минуты я отвожу недуманью. Недуманье меня давно занимает, и я очень много о нем думаю. В этот раз я не успел ни подумать, ни не подумать. В кухню вошла Ангел. Она завернулась в простыню и пришла босиком. Я не люблю человеческие ступни. Я бы даже свои отрубил топором, не будь в них практической пользы. Понятно, что это эстетический закидон, но есть в нем и логика. Человеческие ступни срединны. Они недостаточно красивы, чтобы быть эстетичными, и недостаточно ужасны, чтобы быть теми же самыми. Меня повергает в гнусь их утилитарность. Их очень сложно мифологизировать, сделать своими в полном смысле, присвоить и тем самым оживотворить. По поводу глаз, носа, губ, ушей, коленей, рук, жопы, причиндал можно без труда сочинять поэмы, сыпать метафорами, вертеть на языке. Человеческие ступни не такие. На них просто передвигают туловище, раскорячив когти пальцев. Когда я смотрю на ступни, меня прямо накрывает их утилитарностью. На ступни Ангела я уставился неотвратимо, хотя успел себе крикнуть: «Бога ради, Олежек, не смотри!» Стоит мне крикнуть себе: «Не смотри! Не делай! Беги!», я автоматически смотрю, делаю и стою на месте. Это, видимо, часть установки на эксперимент. Я однажды съел на улице собачью какашку, потому что мне показалось это решительно невозможным. Ужасное и прекрасное, мерзкое и милое всегда пересекаются, как католический священник с подростком. Кто бы, как говорится, мог подумать. Ступни Ангела оказались… Как бы вам сказать… Похожими на руки. Тоже белые и как бы налитые светом. Я видел такие ступни на картинах, изображавших римских матрон. Это открытие заставило меня по-новому взглянуть на Ангела. Я почувствовал, что уже она превращается в мою прелесть. Во мне поднялась волна нежности. Таким волнам я обычно сопротивляюсь, потому что очень быстро превращаюсь в Голлума, живущего в пещере с холодной рыбой во рту. А тут я подумал — да и хрен с ним, давно сырой рыбы не жрал, будь что будет. Вообще, фразочку «будь что будет» люди произносят накануне лютых перемен. Я люблю лютые перемены. Здесь и боязнь, и предвкушение, и мурашки завоевывают яйца. Короче, утро начиналось исключительно многообещающе.

Войдя на кухню, Ангел поводила глазами и села на табуретку рядом со мной. Нашарила сигарету. Прикурила. Откинула со лба густую русую прядь. Я не нарушал молчания. Мы не поздоровались. С ее стороны происходила какая-то игра. Мой игривый виктимный Ангелочек. Зря она думает, что меня можно перемолчать. Я ходил в караул и имею односуточный опыт глухого молчания. Если б мне платили за молчание, я бы поднял экономику Пермского края до небывалых высот. Чтобы не скучать, я стал думать, о чем думает Ангел. У нее в голове всяко вертится какая-нибудь хрень, типа: кто он такой? зачем я согласилась ехать в Москву? простые формовщики так себя не ведут, какие отношения нас связывают сейчас? Эти мысли показались мне жутко правдоподобными, и я решил их озвучить, потому что мне, видимо, нравится быть проницательным. Стряхнув пепел, я нагнал на морду сонное выражение Радищева, беседующего с крестьянами, и уронил:

— Кто он такой? Зачем я согласилась ехать в Москву? Простые формовщики так себя не ведут. Какие отношения нас связывают?

Ангел посмотрела на меня удивленно.

— Нет. Почему он не отхлестал меня плеткой? Почему он не применил дилдо? Когда мы уже повезем прах Бориса в Москву?

Я подавился дымом.

— Ты продавщица из гастронома! Ты перекладываешь трупы животных, чтоб они выигрышно смотрелись в искусственном свете. Ты не можешь рассуждать в таких категориях!

— Ты — формовщик с завода. Ты вообще должен говорить «бе-ме» и просить водки. Твой язык…

— Да?

— Он очень длинный и гибкий. Не прикуси его.

Я упал на колени и взял ножку Ангела в руки.

— Смотри, какие у тебя пальчики красивые, неношенные…

— Как у всех ангелов…

Ангел положила ступню мне на лицо. Краем глаза я заметил колечко дыма, уползающее в потолок. Ступня пахла пылью и кремом. Запах был сладковатым. Лавандовым, наверное. Я в этом не сильно разбираюсь. Обычно людские пятки желтые и твердые. Мне кажется, природа так специально задумала. Если человечество регрессирует и вернется к первобытности, по крайней мере, молоток у нас останется. Оголил пятку — бац-бац — дом построил. А гвозди можно из патриотов делать. Это, кстати, очень правильно. У всего должно быть практическое применение, даже у этой придури. У Ангела пятка была розоватой и мягкой, как кожица на ладони. Не на моей ладони. На моей ладони известно какая кожица. Мне об нее в детдоме трудовик окурки тушил. Он как батя нам был. Мы так думали, нам сравнивать было не с кем. Я в пятнадцать лет избил его табуреткой. Кому-то это может показаться драматическим, но я бы не стал драматизировать. Трудовик охерел, а я стал самостоятельным. И то и другое очень хорошо. Трудовик уже сто лет не охеревал, а тут охерел и как бы заново взглянул на реальность. А я заново родился, типа, перерезал пуповину, точнее, перешиб ее табуреткой. Доделал работу акушера, можно сказать.

Пока я всю эту хрень внутри себя думал, мой язык буквально взлизал ступню Ангела и добрался до пальчиков. Я осторожно брал их в рот, облизывал и скользил туда-сюда. Сначала Ангел реагировала равнодушно. Просто курила и смотрела в окно. Потом ее руки перебрали остатки моих волос. Ноготки скребнули шею. Поползла на пол бессмысленная простыня. Ангел откинулась спиной на стол. Отставила правую ногу вбок, не убирая левой с моего лица. Я пополз губами в путешествие. Ступня была Красной площадью. Лодыжка — изящным Петербургом. Наконец, я добрался до Гагры. Там было жарко и влажно. Интересный город. Ангел обхватила меня за затылок и вжала в Гагру. Чтобы, видимо, я ее рассмотрел. Чтобы, видимо, я распробовал ее на вкус. Гагра текла по моим губам, а я подумал — какого черта! — и стал дрочить. Взгрустнул-вздрочнул, вздрочнул-взгрустнул. Так и жизнь прошла. Делать куннилингус на табуретке чуть туповато. То есть не оторваться, конечно, но коленям на линолеуме не зашибись. Когда рот в огне, об этом обычно не думаешь. Просто у меня рот частенько бывал в огне, вот я и думаю. Это трагедия опыта, между прочим. Трахаешь, предположим, в миссионерке, по-стариковски, а часть тебя сидит в кресле и как бы говорит внутрь себя, но громко: «Не слишком ли волосатая жопа? Ты пробовал живот втянуть? Надо в спортзал, Олежек, твои бицепсы в принципе не способны возбуждать. Ты, кстати, спину свою видел? Под кожей совершенно не бугрятся анаконды мышц. Совершенно. Знаешь, я думал, наш член как-то побольше...»

Ангел кончила. Я встал во весь рост и кончил ей на живот.


Закурил. Дружелюбно посмотрел на Ангела. Ангел улыбнулась. Молчание было не игрой. Видимо, Ангел просто любит молчать. Качество, выбрасывающее ее вон из шеренги женщин. Едва я это подумал, Ангел заговорила:

— Я шла на кухню по тонкому льду. И сидела тут, как на тонком льду. А теперь подо мной почва.

— Почему?

— Я думала, ты меня прогонишь.

— Ты довольно дерзко говорила для думающей, что ее прогонят.

— Если все равно прогонят, чего стесняться?

— Тоже верно. Это вообще причина не стесняться на земле. Смысл стесняться, если нас всех прогонят на полтора метра под землю?

Ангел усмехнулась.

— Какой ты филосóф. Давай уже решим, когда и как мы поедем в Москву?

— Давай.

Я раскрыл ноутбук. Он лежал на столе. Самолет мы отмели сразу, потому что нам хотелось прочувствовать прахо-медовое путешествие. А как его прочувствовать, когда только сел, а через два часа уже выходить? На самолете Бориску можно вообще за два дня развеять. Мне хотелось растянуть квест. Ангелу тоже, хотя мы с ней об этом не говорили. Я спросил — самолет? А она сказала — не смеши меня, милый. Слово «милый» мне понравилось. Тон, которым Ангел его произнесла... От него пахнуло какой-то декадентщиной, коньячным поцелуем, барной посиделкой с любовницей в разгар беременности жены. Ощущение греха, как выхода за пределы нормы, усилилось. Нам удалось купить купе на тот же вечер. Безумная трата денег. Хотя, если вдуматься, только безумие и способно оправдать деньги. Сбербанковские тыщи я потратил с безразличием, достойным тыщ заработанных. Плевать. С работы отпрашиваться я не стал. Формовщики мантулят день, ночь, отсыпной, выходной. Отсыпной был вчера. Завтра меня ждали в цеху. Подождут. Я позвонил знакомому врачу и попросил его нарисовать мне двухнедельный больничный. Коррупция, казалось бы. На самом деле никакая не коррупция. В пермском климате каждому пермяку надо предоставлять один больничный в год не по болезни. Осенью. Чтобы пермяк мог спокойно посидеть у окна и поплакать на солнце. Он ведь его потом семь месяцев не увидит. Нет, увидит, но это будет свет, а не тепло.

Пока я оплачивал билеты и звонил врачу, Ангел поднялась к себе и собрала большой рюкзак. Знаете, из тех рюкзаков с красным крестиком, авторство которых приписывают Швейцарии. У меня такой же. У всех такие же, потому что больно уж мы предсказуемые твари. Я не стал спрашивать — ты берешь так мало вещей? Или — где твой громоздкий чемодан на колесиках? Или — почему вы с Бориской так и не завели детей? Лет пять назад я бы все это спросил. А еще я мог спросить совсем уж кошмар. Например — тебе хорошо со мной? Или — я достаточно нежно тебя лизал? Или — ты выйдешь за меня, когда мы вернемся? Пять лет назад я чуть не женился на официантке из-за ямочек и остроумия. Теперь я сосредотачиваюсь на сути. А суть простая — я и Ангел едем в Москву, чтобы развеять на Красной площади щепотку Бориски. Потом мы поедем в Питер и развеем щепотку Бориски над Невой. Затем мы учухаем в Адлер (чух-чух, это я поезд так слышу), а оттуда автобусом в Гагру. Я был однажды, эвкалиптами пахнет, как в аптеке. Короче, довеем Бориску над Черным морем. А чего? Возвышенная миссия. Она даже не такая тупая, как поиск Святого Грааля или вызволение Гроба Господня. Бориска ведь действительно нигде не был. То есть я понимаю, что урна с прахом не совсем Бориска, но в то же время я понимаю, что это не совсем не он.

Это вообще не важно. Важен миф. Урна с Борискиным прахом — отличное основание для мифотворчества. Я свою Пермь так мифологизировал и мифологизирую, что она у меня то Чикаго, то Троя, то гномье королевство. Гномы, они очень привязаны к горе. А пермяки привязаны к Перми. Они ее клянут с утра до вечера, но никуда не уезжают. Такие ворчливые гномы уральских руд. Один пермяк ко мне зашел две недели назад и говорит: «На заводе не платят, помоги найти работу, Олег». Нашел. Трактористом в совхоз «Гордость России». Кировская область. Зарплата — пятьдесят пять тысяч рублей. Иногородним предоставляется квартира. Имеется детский сад, лес, кабак, школа и каток. Все, что нужно невзыскательному человеку для счастья. Езжай, говорю, пермяк. Корми детей, езди на тракторе, налаживай быт. А пермяк ни в какую. Куда, говорит, я, это самое, от родни и родных могилок? Родня, мать, мертвый дедушка. Все здесь. Нет уж, говорит. Лучше я за пятнашку в месяц на заводе подохну, чем куда-то уеду. И тут же патриотизм приплел, как бы обосновывая и легитимизируя мейн­стримной идейкой свою хтоническую долбанутость. Подыхай, говорю. А сам думаю — ты-то, Олежек, чего не уезжаешь? И тут же отвечаю — моя долбанутость под кожу вшита, я и по Лиссабону с кислой мордой хожу. Только в Лиссабоне это неорганично, а в Перми органично. В каком-то смысле, я выбираю не между Пермью и Лиссабоном (и чего ко мне привязался этот Лиссабон?), а между искусственностью и естественностью. Белым медведям, может, тоже хочется в саванну, но ведь они туда не идут.

В 19:00 к моему подъезду подъехало такси. Про пермских таксистов ничего говорить не буду. Их нет. Таксист — это профессионал. Он не базарит по телефону во время поездки, не пристает к пассажирам со своими треклятыми подшипниками, не слушает дерьмовую музыку, потому что ему так хочется. В Перми работают шабашники. То есть это не люди, у которых есть профессия, выбранная ими. Это люди, которые ищут работу, а пока таксуют. Ну, или подрабатывают помимо основной. Для русского человека любая работа в сфере обслуживания — небольшой позор, они ее внутренне воспринимают как временную, даже если работают на ней пятнадцать лет. Не знаю, откуда это пошло. Наверное, из уголовных понятий уши растут, там барыга, шнырь, холуй — люди неуважаемые. Порой мне кажется, что из уголовных понятий не только эти уши растут. Иногда я думаю, что вся страна из них проклюнулась, а государственные мужи в первую очередь. Поэтому мы тут все такие встряхнутые, несмотря на демократию, конституцию и права человека. В этом смысле, я встряхнутый от противного, в пику, но как бы тоже из уголовных понятий. Орел, решка, монетка-то одна, что толку?

Перед поездкой на вокзал мы с Ангелом поспали. Не поспали, как потрахались, а смежили веки. Я обычно не люблю спать с другими людьми. Нет, пьяный я и в трамвае усну, а по трезвянке мне неловко. Не потому, что я сонофоб, а потому, что больно уж интимный процесс, а мужчина для девушки должен оставаться загадкой. Во сне ты ничего не контролируешь. Можешь полподушки слюней напускать. Можешь пернуть. Можешь захрапеть во всю пасть. Можешь губами отвратительно запричмокивать. Я себя на эти действия изучал. Купил качественный диктофон и включал его на ночь, чтобы послушать, как я сплю. Нормально сплю. Все восемь часов записи внимательно прослушал. Не пердел во сне, ничего. Зевнул разок с подвыванием волчьим. Брутальненько так, женщинам должно понравиться. Ангел ко мне в кровать скользнула. Пришла с рюкзаком и скользнула. Главное, без объятий. Легла на свободную половинку и спит. Я, конечно, почувствовал, что она легла. Глянул из-под век тихонечко (поробуйте-ка глянуть из-под век громко): лежит спиной ко мне, беззвучная, как кошка. Тут у меня в башке фокус произошел. Обычно я презираю женщин, которые ластятся. Ну, спит человек, че ты к нему себя подкладываешь? Кукушкианство какое-то. Только кукушки птенцов в чужие гнезда подкидывают, а ты себя. Ангел не такая. И оттого, что она не такая, оттого, что она не захотела, не собиралась даже ластиться, мне почему-то очень этого захотелось. Ну, чтобы она ко мне поластилась. Чтобы не лежала равнодушно в утилитарном сне. Чтобы того-сего и это самое, как любил говорить Бориска. Я даже поерзал чуть-чуть и как бы нечаянно придвинулся. Не так придвинулся, как отчаявшаяся штукатурщица к соседу-попутчику в поезде, а просто лег поудобнее. Не обязательно же обозначать, что я лег поудобнее не в физиологическом, а в психологическом смысле. Мне иногда кажется, что это одно и то же, кстати. Правда, Ангел все равно не отреагировала. Я, конечно, посмотрел обиженными глазами в ее спину, но на этом все. Я — гордый. Уснул.

До вокзала мы с Ангелом ехали в наушниках. Каждый в своих. Без этой херни, где одни наушники на двоих, а вы сидите на заднем сиденье и типа кайфуете, а на самом деле хотите послушать полноценно, вставив наушники в оба уха. Я вообще люблю ездить на переднем сиденье, чтобы при случае отмудохать шабашника. Ехать по Перми лучше под «U2». «Рамштайн» можно врубить. Не возбраняется творчество группы «Сплин». От классики легко впасть в ступор. Промышленные пейзажи в ней не отливаются. Классику слушают гости города, для которых пермяки организуют Дягилевский фестиваль.

Вокзал «Пермь-2» — это такое здание, с которого стоит снять табло и часы, как оно тут же превратится в декорацию исторического фильма о Второй мировой войне. Например, бомбардировку Дрездена возле нашего вокзала хорошо снимать. Путей у нас дохера, а направлений два — горнозаводское и главное. Мы уезжали с горнозаводского. До отправки оставалось полчаса, и я захотел пивнуть. Пошли, говорю, Ангел — пивнем. Вмажем пивчанского. По кружке успеем. Смысл чичи в табло пузырить. Не знаю. На вокзалах я становлюсь жиганом-подростком. Видимо, дух путешествий на меня так действует. Ангел кивнула. Она была в джинсах, ботинках, легкой ветровке и с рюкзаком на спине. Шмотки не смотрелись на ней дешево, хотя были дешевыми. Это умение. Что-то врожденное. Я сначала хотел шуткануть, типа — в Москву едешь, а вырядилась, как в деревню. А потом пригляделся и завалил хлебальник, так его и не развалив.

На «Перми-2» есть два места, где можно накатить пивчанского — шатер и кафешка «Пирожок». Мне смешно смотреть на вывеску кафешки, потому что пирожками я называю пухлые женские щелочки. Пирожок, блин. С Геленджиком внутри. Мы с Ангелом пошли в шатер. В шатре я прямо с порога поддался своей второй страсти — драке. Первая — секс, если вы не поняли. Я обожаю драться. Меня вообще привлекают пограничные состояния. Детдом меня в этом смысле взнуздал. Ну, и служба, конечно. Кровь и пот мужского братства. С шести лет — каратэ. С одиннадцати до четырнадцати — дзюдо. С четырнадцати до восемнадцати — бокс. А потом Русский остров, бухта Холуай. Или Халуай. Или Халулай. Мне последний вариант больше нравится. Говорят, переводится, как «гиблое место». Не знаю. Место, как место. Ничего гиблого я там не заметил.

Драки напоминают шахматы. В них растешь, не столько тренируясь, сколько практикуясь. Раньше с драками было проще — никто не катал заяв. Сейчас заявы пишут очень многие. К примеру, полез на тебя какой-нибудь тип, ты ему челюсть сломал, а он пошел и накатал заяву. Нет, я не боюсь отбывать, на одной ноге отстою разумный срок. Просто это как-то туповато ради хобби. Если б со мной что-нибудь драматическое случилась. Ну, не знаю. Ангела бы изнасиловали. Или бабушку ушлепки ограбили. Я бы их всех, конечно, нашел и убил.

Только я не хочу убивать живого, я хочу убить уже мертвого. То есть — монстра. Живого мне убивать было бы неприятно, потому что вдруг он лекарство от СПИДа изобретет. Или станет матадором. Или изобретет способ самому у себя отсасывать, не удаляя нижних ребер. Короче, сделает что-то полезное для человечества. Я точно знаю, что монстр ничего полезного для человечества не сделает. Если честно, я тоже монстр, но изо всех сил с этим не соглашаюсь. Настоящим монстром, кристаллическим, становишься тогда, когда с этим соглашаешься. А я пока надеюсь. Надеюсь, что меня обуяет свет. Выпадет случай, и он меня обуяет. Не то чтобы я стану иисусиком, а просто... Успокоюсь, что ли?

Хотя какой, к херам, свет, когда пропускаешь Ангела вперед, входишь в шатер, а там драка и здоровый мужик бежит то ли на выход, то ли на твою девушку. Ангел ничего не успела понять, я схватил ее за шкирку и отшвырнул в угол. Я это проделал в момент и успел увернуться от здоровяка, пробив ему в печень на скачке. Здоровяк сдулся и осел на пол. Драчунов было пятеро. Вдруг они прекратили драться и дружно пошли на меня. Я бросился к выходу. Дверь была заперта. Хорошо. Со спины не зайдут. Когда я вошел в шатер, драчуны были пьяными. Сейчас драчуны были абсолютно трезвыми. Я оценил, как они идут. Сами по себе они бойцы, может, и неплохие, но вот группой работать не умеют. Это сложно, как танец. Надо не просто иметь слух, надо много тренироваться. Когда я служил, нас такому учили. Правда, там мы действовали в воде. А в воде, в Тихом, вообще нихера не понятно, все на инстинктах и интуиции. Халуай, Халуай, иди нахер, не мешай. Это, конечно, недовзрезанная генетика. Я тупо быстрее и скоординированнее обычных людей. Это не моя заслуга, я таким родился. Боевой транс, которому меня научили в бухте Халуай, тоже не моя заслуга. Просто у меня подвижная нервная система и склонность к психопатии. Я из тех людей, которые не мочатся перед боем, а переживают стояк. Повсюду Эрос, чтоб его! Я этого никогда не просил.

Вы, наверное, считаете, что я у входа торчал и так долго обо всем этом думал? Нет. Я начал думать одновременно с движением. В шатре столы привинчены к полу. И лавки привинчены. Поэтому четверке пришлось двинуть гуськом. Лучше б они по столам шли, но неподготовленному человеку такой маневр не приходит в голову. Когда я это увидел, улыбнулся недоверчиво. Явно ведь не случайные ребятки, кто их так учил? Если б мы не зашли, напали бы в поезде. Всяко во внутренних карманах билеты лежат. Первого я убрал кроссом через руку. У меня в таких переплетах простая тактика — идти на врага и ждать, пока он не выдержит и кинется. Не люблю нападать первым. У меня смертельный арсенал нападалок, рассчитанный на часовых морской вражеской базы, вооруженных автоматами. Неохота как-то в федеральный. Мнительность обуревает. Фантазия сообщает ночным шорохам фантастические опасности. Второму бойцу я воткнул в кадык, провалив его удар справа. Третьего пнул в пах, он маваши хотел пробить. Четвертый замер, а потом рванул к выходу мимо меня. Я подсек ему ноги. Сел сверху. Вывернул руку до характерного хруста. Когда ты намного быстрее, это даже не бой, это как «грушу» колотить. Херня какая-то. Во внутреннем кармане четвертого лежал билет на наш с Ангелом поезд. Здоровяк, получивший в печень, сидел на полу и вставать не торопился. Он видел расправу и берег здоровье. Здоровякам это свойственно. Я взял руку четвертого на конкретный излом:

— Кто такие? Че надо?

— Больно, сука! Пусти!

Пытать его, что ли? Я посмотрел на часы. Поезд отчаливал через десять минут. Возня растягивает время. Я думал, мы уже опоздали. Ко мне подошла Ангел и посмотрела антипыточно, в духе гуманизма. Я отпустил руку ушлепка, и мы с Ангелом ушли на вокзал. Быстро нашли седьмой вагон. Купе-купешечка. В вагоне-ресторане накачу. А может, и не стоит накатывать. Непонятки вокруг. Явно поджидали, но вот кто и за что? Я вообще чистый — на заводе пашу, шпиливилю Ангела. Ангел до позавчерашнего дня в гастрономе работала. Ей даже больничный не понадобился, так в отпуск ушла. У торгашей с этим попроще, чем на заводе. С другой стороны — не пить, значит, поддаться, как бы чуток жимкнуть очком. Жимкать очком я не привык. Пошли они нахер.

Наше купе, двенадцатое, оказалось пустым. Ангел села на нижнюю полку справа. Я сел рядом. Через пять минут поезд тронулся.

— Милый, что за фигня случилась в шатре?

— Да мудаки пьяные, не бери в голову.

— Нам сутки ехать, как мне в нее не брать?

— Вот что ты со мной делаешь? Такая пошлость и так по кайфу.

— А я знаю.

— Знает она... Ты Бориску не забыла?

— Нет. В рюкзаке.

— Проверь.

Проверила. Действительно в рюкзаке. Я спросил:

— Чем займемся?

И как бы равнодушно хрустнул пальцами. Есть у меня такая дурная привычка.

— Чем угодно, только не сексом.

— Почему?

Мои брови уползли вверх, превратившись в челку.

— Не люблю, когда преднамеренно. Случайно надо.

Нападу на нее ночью, решил я. Будет тебе случайность по самые яйца. Ангел достала книжку. Шарлотта Бронте, «Грозовой перевал». У меня чуть глаза не вытекли, когда я прочитал.

— Тебя надо занести в «Красную книгу».

Почему?

— Потому что ты живешь в двадцать первом веке и читаешь эти викторианские сопли.

— А ты что читаешь?

— Сейчас?

— Сейчас.

— Сейчас я читаю «Дикую тварь» Джоша Бейзела.

— Давай расправим постель, ляжем вместе на нижней полке, и ты мне про нее расскажешь?

— Давай.

Сначала я хотел спросить — а не рановато ли ложиться? А потом подумал — херли рановато, чё тут еще делать? Нам воспитательница тетя Тамара в детдоме перед сном книжки пересказывала. Ну, обычно читала, но иногда пересказывала. А теперь я буду пересказывать Ангелу «Дикую тварь». Сопли, конечно, но как-то не в падлу. Бывает же такое. Постелили. Разделись. Легли. Тесно, конечно, но от этого даже как-то и возвышенно, вроде маленького подвига. Я Ангела к стенке положил. Мало ли. Чтобы я сразу мог вскочить и всечь. Вскочить и всечь — первейшее дело для мужчины. Никогда не садись и не ложись так, чтобы сидение или лежание затрудняло возможность вскочить и всечь.

— О чем книга, Олег?

— О бывшем наемном убийце. Ну, слушай...

Книгу я пересказывал целый час. То есть до девяти вечера. Ангел постоянно что-нибудь спрашивала, и я отвлекался. Пришлось рассказать про Коза Ностру, зубопротезирование, динозавров и Лох-Несское чудовище. На Лох-Несском чудовище я сомнамбулически закрыл купе и задремал. Я давно так долго не лежал с женщиной. Ну, так близко не лежал. Ангел теплая, как печка. И дышит в щеку. Колеса еще чухают в такт. Уснул, короче. Морфей, сука такая, выкрутил руки.

Знаете, когда просыпаешься на узкой полке тесного купе в обнимку с другим человеком, то первое, что хочется сделать, — свинтить подальше, сходить в сортир, убежать в вагон-ресторан, перелечь на верхнюю полку или хотя бы сесть. Плюс — по утрам от людей пахнет херней. Даже от балерин пахнет херней, хотя балерины не какают. Ну, я так в детстве думал. Изо рта Ангела херней не пахло. То есть объективно ею, может быть, и пахло. Просто писечка отношений не подразумевает объективности. Я, когда понял, что не хочу не то что сваливать, а даже сесть, аж весь разволновался. Неужели Ангел моя прелесть? Неужели, думаю, я попался? Хотя быть попавшимся тоже интересно. Если честно, я давно не попадался. Да чего уж там, я вообще никогда не попадался. Ну, кроме той девушки в пятнадцать лет. Двадцать лет прошло, надо же. Она меня послала. Сейчас смешно вспоминать. Я две недели не ел. Не мог просто есть. Потом пить начал. Попил и как-то… Вымерз. Во мне возникло чувство, что самое страшное и самое важное позади. Недлинное предложение, банальное даже, а последствия огромные. Если все позади, чего бояться-то? Ну, я и перестал. Иногда я думаю, что мне навсегда пятнадцать лет. Будто я тогда не девочке в глаза посмотрел, а горгоне. А сейчас я лежу на полке рядом с Ангелом и у меня такая же чуйка. Рубеж, Рубикон… Бывает, лучше на Рим идти, чем вот так лежать, честное слово.

Ангел проснулась. У меня рука к чертям затекла, но я не шевелился. А она проснулась, потянулась и потерлась о мою шею лбом. Посмотрели друг на друга. Видимо, в моем взгляде плескались остатки типа серьезных размышлений, потому что Ангел спросила:

— Чего ты?

— Чего?

— Так смотришь.

— Как?

— Так.

Я вздохнул. Если не рассказать, почему я так смотрю, возникнет отчуждение. А если рассказать, я попаду в уязвимое положение. Я влюбляюсь в тебя. Влюбляюсь необратимо, моя маленькая виктимная радость. Влюбляюсь в ступни, руки, плечи, глаза, дрожащие бедра, сладкую щелку, серые глаза. Я присваиваю тебя. Пересаживаю из клятой реальности в чернозем своих фантазий. Мой чернозем питателен и жирен. Из него вырастают идеальные цветы. Нет, о таком нельзя говорить. Уж лучше отчуждение. В конце концов, это не брак. Я не дам ему оформиться. Просто... Прободаю отчуждение насквозь и все. Когда буду к этому готов.

— Не скажешь, почему ты так смотришь?

— Нечего говорить. Я спросонья всегда так смотрю. Ты привыкнешь.

Ангел распознала вранье. Не женщина, а эмоциональный локатор. Я это по глазам понял. Через них перекинулись мосты холодности. Если б я не растерял умение краснеть — покраснел бы. Не люблю врать. И недоговаривать не люблю. Если вдуматься, ложь — фундамент конформизма. Противная штука — конформизм. Не потому, что так говорит нонконформизм, который бы я тоже послал куда подальше, а потому, что не требует усилий. Для какого-нибудь маньяка конформизм был бы подвигом. Или для гения, изо всех сил старающегося оставаться нормальным. А для обычного человека конформизм — это отказ от подвига. То есть от подвига можно отказаться, но сознательно, а здесь все происходит бессознательно, и это самое паршивое.

— Олег, в каких мы отношениях? Мне бы хотелось ясности. Я, знаешь ли, люблю ясность.

— В каких, в каких... В охренительно свободных метамодернистских отношениях.

— Как я понимаю, «метамодернистские» здесь ключевое слово?

— Ключевое, да. Ты все правильно понимаешь.

— Окей. Чтобы было совсем уж ясно — что ты вкладываешь в этот термин?

Я вытащил руку из-под Ангела и слегка крякнул. Ну, правда, затекла до невозможности. Я почувствовал, что ступил на тонкий лед, и задумался, подбирая слова.

— Прежде всего, я противопоставляю этот термин патриархальному взгляду на взаимоотношения полов. То есть метамодерн — это свободный партнерский союз двух равных людей. Без лабуды про верность и моногамию. Метамодерн как бы сосредотачивает на «сейчас», моменте, когда нам хорошо. Он не требует жерт­вы и долга. Он — праздник. Мы — праздник друг друга. Здесь и сейчас. Завтра моим праздником может стать какая-нибудь другая женщина. А может и не стать. Метамодерн не смотрит в будущее. Не смотрит он и в прошлое.

Ангел задумалась. Мне понравилась ее задумчивость. Ровная такая, погруженная внутрь себя. Без наигранной тяжести.

— Хорошо. Мне нравится. Это ближе к реальности, чем патриархальность. Действительно, не можешь же ты утверждать, что никогда мне не изменишь? Это смешно.

Я восторженно вскинулся.

— Вот именно! Сейчас, в этот момент, я хочу только тебя. Но откуда мне знать, кого я пожелаю завтра? Как человек вообще может что-то обещать, когда он постоянно меняется? И ладно бы обещать предметные вещи, хотя и здесь лучше говорить «постараюсь», не давать обещания в русле тонких материй... Мы не знаем самих себя, мы не застывшие барельефы, о какой верности может идти речь? В любом случае, получается либо ложь, либо благоглупость.

Ангел улыбнулась.

— Более того, Олег. Сам дискурс «измена — верность» подразумевает, что кто-то кому-то принадлежал, а это не так. Никто никому не принадлежит и принадлежать не может. Мы свободны, мы вольны, мы ищем счастье, кайфа, только и всего.

— Только и всего. Как хорошо, что ты так глубоко понимаешь эти моменты.

— Я их отлично понимаю, милый. Ты разглядел проводника?

— Не особо. Парень какой-то.

Я его не разглядел, потому что все еще был мысленно занят дракой в шатре. Ну действительно, что за ушлепки? И, главное, зачем?

— Мне он понравился. Он высокий, стройный и голубоглазый. Мне кажется, у него отличный член. Я хотела бы после завтрака пригласить его в купе. Ты мог бы куда-нибудь уйти? В вагон-ресторан, например? Это просто физиология, не волнуйся. Я всегда хотела почувствовать в себе мужчину с такой внеш­ностью. Я сейчас о нем говорю, а у меня трусики промокли, представляешь?

Меня затошнило. Я улыбнулся. Я даже взмолился — Господь, сука такая, дай мне смотреть равнодушно! Дай, сука!

— Без проблем, Ангел. Развлекайся.

И хохотнул. По-моему, натурально получилось. Проклятая патриархальность. Сидит занозой. Ну, хочет Ангел трахнуться с проводником, мне-то что за дело? Я сам, может, тоже с ним трахнусь. Если захочу. Только я чего-то не хочу.

В дверь постучали. Я открыл и сел на полку. На пороге стоял проводник. Ангел оживилась. Села. Одеяло сползло с полных плеч, обнажив груди, выигрышно поддерживаемые бюстгальтером. Проводник впился глазами. О, да! Его живо заинтересовали молочные холмы моей девочки. Каких только извращенцев не берут в проводники. «Олень».

— Доброе утро. Я ваш проводник Андрей. Сижу в том конце вагона.

«Олень» мотнул башкой влево. Любишь налево ходить, да? «Олень».

— Можете подойти за стаканами и подстаканниками. Еще у нас есть шоколадки, бич-пакеты, кипяток. Можно заказать еду из ресторана.

Ангел улыбнулась и прикусила нижнюю губку.

— Мой брат сейчас пойдет в ресторан, а я хотела бы остаться здесь одна, потому что недомогаю. Я была бы вам очень благодарна, Андрей, если б вы обо мне позаботились. Вы могли бы обо мне позаботиться?

Голос «оленя» подернулся хрипотцой.

— Мог бы. Чего вы хотите?

— Я хочу вас. То есть я хочу, чтобы вы принесли мне стакан горячего чаю и шоколадку.

Я отвернулся к окну. Мне нельзя было смотреть в другое место. Моя верхняя губа заподпрыгивала вверх, обнажая желтоватые клыки. Выдохнув, я сказал:

— Пойду зубы почищу и в ресторан. Страшно проголодался. Пока, сестренка.

Уйти просто так Ангел мне не дала. Притянула двумя руками и поцеловала в щеку.

— Пока, братик. Приятного аппетита. И никуда не торопись. Андрей, вы ведь посидите со мной за компанию? Я ужасно не люблю пить чай одна. Вы не оставите меня одну?

— Не оставлю. Я занят, но я найду время.

— Это так мило с вашей стороны. Вы вообще очень милый, вы знаете?

Дальше я не слушал. Оделся и ушел в туалет. «Олень» тоже ушел. За чаем и шоколадкой. В туалете я понял, что не взял щетку и пасту. Вернулся. Купе было заперто. Прижался ухом. Ангел и «олень» разговаривали. Сейчас она у него отсосет. Или он трахнет ее раком. Может, кончит на грудь. Или, как я, на живот. Или Ангел захочет, чтобы он кончил ей прямо в рот? Чтобы глотать жадной сучьей глоткой густую сперму. Ни в чем чтобы себе не отказывать! А мне какое дело? Совершенно никакого! Метамодернизм. Пошли они нахер.

Я кинулся в ресторан. Водочки надо накатить. Или вискарика. Или того и другого. В ресторане было безлюдно. Я с ходу саданул сто. Буфетчица крякнула и улыбнулась красными губами. Я увидел окно. В голове щелкнуло.

— Неси, мать, бутылку самого дорогого коньяка!

— Самого-самого?

— Его!

Я подозревал, что бутылка самого-самого дорогого коньяка хранится в за­кромах, и буфетчице придется за ним идти. Так и вышло. Едва она скрылась, я открыл окно на максимум, вполз в него головой вперед, встал на раму, а потом переполз на крышу поезда. На крыше я побежал к восьмому вагону. Быстро сосчитал нужное купе. Свесился, уцепившись ботинками за железный выступ, нужный хер знает для чего. Я понимал, что могу навернуться. Также я понимал, что мне будет непросто разбить кулаком окно, пробраться внутрь и убить «оленя» до того, как он откроет купе и убежит. Собственно, я и не собирался разбивать стекло кулаком. Я собирался вежливо постучать с перепуганным лицом, чтобы меня впустили. Если, конечно, они обратят внимание на стук за своим поревом. Гнусным, грязным, животным поревом. Я свесился и заглянул в купе, распластав руки, как муха лапки. Ангел и «олень» сидели за столом. На столе стояли дорожные шахматы. Все были одеты. Даже Ангел прикрыла шмотками свои перси. Какой, Господи, восторг! И какой, Господи, развод. Я чуть не обосрался от облегчения. Я уже пополз назад, когда увидел впереди туннель. Как недальновидно! До туннеля оставалось метров десять, когда я все-таки вполз на крышу и лег на спину. Над головой замелькала чернота. Уши наполнились лязгом. Она играет с «оленем» в шахматы, только и всего! А сама думает, будто я думаю, что она там трахается. Нет уж. Такого удовольствия я ей не доставлю. Пусть думает, что я думаю, как она думает, а я буду делать вид, что так оно и есть. Трахаешься — трахайся. Метамодернизм. Спокойно совершенно. У меня это легко получится. Ну, играла в шахматы и играла, что тут такого? С этим я запросто могу жить.

В ресторан я вернулся тем же путем, каким ушел. Буфетчица стояла за стойкой и прифигела.

— Не блажи, мать. И полицаев не надо. Тебе никто никогда не поверит. Физически провернуть финт с крышей почти невозможно.

Буфетчица кивнула задумчиво.

— Коньячок берешь?

— Конечно.

Пятнадцать тысяч рублей. Бутылка «Курвуазье». Хорошо, что Сбербанк платит.

В купе я вернулся через час. «Оленя» уже не было. Ангел лежала под одеялом совершенно голая. Она уведомила меня об этом с порога:

— Я совершенно голая и потная. Не ложись ко мне. Андрей — это какая-то фантастика!

— Прямо фантастика-фантастика?

— Ну, не прямо. Опыта маловато, закрепощенный. Ты лучше.

— То есть ты не уходишь от меня к Андрею окончательно?

— Нет, не ухожу. Но было бы прикольно жить с вами двумя. У него такой... Бархатистый, понимаешь?

Не знаю, что меня выбесило. Наверное, говорить о том, что я подглядывал, было не в моем характере, и поэтому меня порвало от желания об этом сказать. Я противоречивый, как и все метамодернисты. «Бархатистый» и «фантастика» только подлили масла. Я усмехнулся и брякнул:

— Ты сицилианку плохо разыграла. Перепутала ходы. е3 надо было раньше включать.

— Что?! Откуда ты?..

— Я вылез на крышу и заглянул в наше купе сверху. Вы играли в шахматы.

Ангел ошарашенно молчала. А потом замолчала довольно. А я лег к ней и тоже ничего не стал говорить. Что тут говорить, когда без слов все понятно?

Такая офигенная идея была — метамодернизм, а теперь все — тю-тю. Не в пешки игра пошла, в любовь. Ненавижу прямо себя за это. Довыеживался. Но довыеживаться, как состояние, тоже ведь метамодернизм. Все на свете метамодернизм, если поглубже копнуть.

Сначала я лежал в одежде. Потом снял ее всю, закрыл купе и лег. Купе похоже на карцер. Избыток времени, помноженный на дефицит пространства. Ангел откинула одеяло и прижалась ко мне голым телом. И не поленилась ведь раздеться. Как ни странно, в этом было столько нежности, что почти не ощущалось эротизма. Мы будто стали одной плотью. Запах, понимаете? В купе нечего чувствовать. Глазам некуда смотреть, ушам нечего слушать, рукам нечего делать, ногам некуда идти, а переводить все в секс, когда происходит момент нежности, — верх глупости. Я, конечно, чувствовал, как в глубине меня зреет возбуждение, но оно не было диким, и мне нравилось его контролировать, вы­страивать плотину, понимая, что за пазухой у меня лежит динамит. В этом залог крепости любой плотины — полная возможность взорвать ее в любой момент. Это вообще принцип долгоиграющей воли. Нельзя запрещать себе что-то на полном серьезе, запрещать можно, только в это играя. Бесполезно становиться заложником своих решений, только подконтрольные решения, то есть решения, которые ты волен отменить, имеют реальную силу. Потому что плотины строят, чтобы взорвать их в нужный момент. Если человек не понимает этого, а мнит свою плотину вечной, рано или поздно он будет под нею погребен. Лучше рано, потому что тогда за ней скопится меньше воды, желаний, страстишек, поползновений. Из-под обломков поздно рухнувшей плотины можно и не выплыть.

Я строил плотину, я имел динамит, я пытался осмыслить свою ревность и кренделя на крыше поезда, когда в мои ноздри (от бесчувственности остальных органов они стали суперчувствительными) вполз запах Ангела. До этого я не замечал ее запах. Я узнавал Ангела губами, руками, членом, глазами. Нет, я нюхал ее щелку, но это было нюханье пса, сунувшего морду сучке под хвост. В этом нюханье было много физиологии и мало мифологии. Сейчас, спрятавшись за плотиной, я нюхал Ангела, как гурманы нюхают «Гран Крю». Запах плохо поддается осмыслению. Чем пахнет Ангел? Собой. Очевидный ответ, за которым ничего не стоит. Ни секс, ни убийство, ничто на свете не способно так приятно взбудоражить глубины, как запах женщины. Я нюхал Ангела сначала украдкой, не придвигаясь, не обнимая, не зарываясь ноздрями в завитки у висков. Мы молчали. Я был ей даже чуть-чуть благодарен, что она не прикалывается над моим подглядыванием. Мы лежали преувеличенно ровно, не наползая, как будто мы не голые, не мужчина и женщина, не любовники, а просто разбились в Андах и теперь сберегаем тепло в обнимку. Потом я поджег динамитную шашку. Бикфордов шнур притянул меня к Ангелу. Я внюхался в кожу. Коснулся губами виска, щеки, шеи. Впился. Ангел издала утробный стон.

У Ангела не было плотины. Ангел была самкой. Ангел хотела наброситься, но не набрасывалась, потому что понимала про мою плотину, но понимала не умом, а древней женской хтонью. Я завис над Ангелом в свободном падении парашютиста и как бы упал в нее. Я забыл все, чему меня научила шалавская жизнь. Как сдерживаться, как ловить унисон, как бугрить спину анакондами мышц. Даже мой двойник, постоянный спутник любой потрахушки, не сидел в этот раз по соседству, комментируя мои действия и внешность. Я нечаянно оглох, ослеп, отупел. Чувства и мысли сосредоточились в носу. Физически я трахал Ангела членом, а на самом деле трахал носом. Вниз — вдохнул, вверх — выдохнул. Вниз — вдохнул, вверх — выдохнул. Вниз — вдохнул, вниз — выдохнул. Ангел задрожала. Я трахал уже не Ангела, я трахал сочащуюся щель, мать всех щелей, Матерь Богов. Пора. Нахер все плотины мира! Рванул динамит.

Кажется, я повалился сверху и долго лежал, пульсируя в странных местах. Кажется, мы уснули. Я всхлипывал, а потом вдруг очнулся. На ней. С красным запекшимся лицом. Она тоже проснулась. Ее мутные глаза смотрели в мои.

— Что это было?

— Прорыв плотины.

— Какой плотины?

— Не знаю. Знаю, что ты мать всех щелок. Матерь Богов.

— А ты Приап Сперморожденный.

Я заржал. Она тоже. Это было что-то нервное, даже страшное, как возвращение к себе после долгой отлучки. Сучки-случки-отлучки! Такая вот белиберда в голове, представляете?

Я сполз с Ангела и закурил прямо в купе. Посмотрел на часы. Нехило мы вздремнули. Возвращение в реальность было паскудным. Как будто я пас единорогов, а теперь снова буду пасти свиней.

А еще меня несло. Когда меня несет, я задаю вопросы.

— Ангел, ты слишком хорошо говоришь и шикарно думаешь для продавщицы мясного отдела. Кто ты?

— А тебе не кажется, что во мне должна оставаться тайна?

— Тайн не осталось. Сейчас они выглядят искусственно. Ты не чувствуешь?

— Чувствую. Ты имеешь в виду соитие?

— Да. Соитие. Очень точное слово. У меня раньше не было соитий. А у тебя были?

— Нет.

Если б могли, мои брови убежали бы на затылок.

— Кто ты, Ангел?

— Ну, хорошо. Я родилась в селе Верещагино в семье библиотекаря. Меня мама одна воспитывала, отец рано умер. Потом я уехала в Пермь, чтобы стать актрисой. Не поступила. Осталась. Пошла по рукам. Оказалась на панели.

— А как ты сошлась с Бориской?

— Я подсела на героин. До ручки дошла. Уехала в православный реабилитационный центр. Ну, можешь представить: строгие матушки, власть обряда. Соскочила. Вернулась в Верещагино. А там Борис храм строит. Он тогда не пил, вырезал по дереву. Талантливый был. Талантом и подкупил.

— Почему ты не ушла, когда он запил?

— Ты жестокий. Не ушла, потому что он во мне нуждался. Я ведь любила его. Хотела ему помочь, спасти, а потом несла крест. Когда не знаешь, зачем живешь, крест помогает, даже если он тяжелый.

— Ты реально Ангел.

— Не смеши. Я мать всех щелок. Матерь Богов. Я два года мастурбировала в ванне, вспоминая твои губы и глаза.

— Офигеть! Я занимался тем же самым. Ну, не два года, но год точно. Я обрадовался, когда узнал, что Бориска умер.

— Я тоже.

— Интересно, это честность или ужас?

— А какая разница? Ты понимаешь, что по законам жанра теперь ты должен рассказать о себе?

Внутренне я вздрогнул. Правду обо мне знали только два человека: детектив Федор Фанагория и помощник патологоанатома Саврас. Они были моими друзьями и сослуживцами. Круг друзей я расширять не собирался ни за какие коврижки. Сраный мудак. Сначала докопался до Ангела, а потом решил дать заднюю. Нужна была тебе ее классическая история? Я снова замер между отчуждением и самоубийственной искренностью. Меня спас проводник Андрей. «Олень» постучал в дверь. Я отреагировал с преувеличенной резвостью. Мигом завернулся в одеяло и открыл. Андрей окинул нас подозрительным взором.

— Через полчаса Москва. Сдавайте белье. И подстаканники со стаканами.

— Сдадим.

Я задвинул дверь и сразу стал одеваться. Ангел наблюдала за мной вопросительно.

— О себе ты рассказывать не будешь, правильно я понимаю?

— Неправильно. У меня офигенная биография. На бегу такие шедевры не излагают. Нам надо умыться, привести себя в порядок и сдать всю эту хрень. Заселимся в гостиницу, и я все тебе расскажу. Нам еще Бориску развеивать, если ты не забыла.

— Я помню. Но ты ведь понимаешь, что суть не в этом?

— Конечно, не в этом. Сути нет. Есть только миг между прошлым и будущим, есть только миг, за него и держись!

Москва встретила наш поезд смурой, но сухой погодой. Курский вокзал.



Глава 2
Москва


Мы с Ангелом прошли по вагону и вышли на перрон. Надели рюкзаки. Прямо на меня шли трое. МУР. Или РУБОП. Им казалось, что они идут незаметно, но меня учили замечать и таких. Опера, что опаснее любых бандитов. Ничего не догоняю. Какого хера происходит? Дать себя арестовать или не давать? Дать или не давать? А если они не за мной? Тот мужик, в шатре, бежал на Ангела. Ну, или мимо, хотя вряд ли мимо. Нет. Ангела я никому не отдам. В очередь, суки. Я скинул рюкзак и повернулся к Ангелу:

— Целуй меня. К нам идут плохие люди. Я хочу, чтобы они не ждали нападения.

Ангел послушалась. Я стоял спиной к приближающейся троице и целовал свою девушку. Это должно их расслабить. Я мысленно отсчитывал шаги. Пятнадцать, десять, восемь, пять, три. Я оттолкнул Ангела и пробил подсечку-косу за спину. Эти были не чета шатровским. Одного я выхлестнул сразу, а вот двое других отпрыгнули и потащили пистолеты. Пришлось рвать воздух. Я буквально впрыгнул в транс халулайца, так медленно потекло время. Как ни странно, лучше всего убивать кистями рук. При правильном ударе ладонью снизу вверх носовой хрящ уходит прямо в мозг. При правильном выстреле пальцами-гвоздями глаза легко проваливаются в глазницы, чтобы тут же вытечь слизью на щеки. Так все и произошло. С моей стороны это была не жестокость. Просто рефлексы. Голливудские негодяи в таких случаях говорят — ничего личного. Я схватил Ангела за локоть и быстро пошел по перрону. В таких ситуациях ни в коем случае нельзя бежать. Надо идти спокойно, не озираться, стать невидимым внутренне — и тогда появится шанс. Ангел ничего не понимала, но покорно шла рядом. Крики за спиной я услышал метров через тридцать. Чтобы сбить преследователей со следа, я затащил Ангела в ближайшую электричку. Она ехала в Подмосковье, в городок Голицыно. Не бог весть что, но лучше туда, чем в «Матросскую тишину». Через минуту двери захлопнулись. Свободных мест хватало. Мы сели.

— Олег, я ничего не понимаю. Что происходит?

— Я сам ничего не понимаю. Мне надо позвонить. Сиди здесь и никуда не уходи.

Я вышел в тамбур, вставил в телефон незарегистрированную симку и набрал Федора Фанагорию. На третьем гудке он взял трубку.

— Детектив Федор Фанагория слушает.

— Здорово, Фаня.

— Ба! Олежек Багрянородный.

— Сперморожденный.

— Это кто тебя так?

— Ангел.

— Я же просил тебя не звонить мне под грибами.

— Я не под грибами. Я в жопе.

— Излагай.

— За последние сутки на меня два раза напали. Первый раз в шатре на «Перми-2». Второй раз на Курском вокзале, только что. В Перми это были мудаки. В Москве — мусора. То ли МУР, то ли РУБОП. Опера. Сам знаешь, у них хари одинаковые.

— Знаю. Давай еще раз. С номерами поездов и временем. Я записываю.

Я повторил с конкретикой.

— Хорошо. Зачем ты поехал в Москву?

— Развеять прах соседа на Красной площади. Часть праха. Часть развею над Невой. Последнюю часть над Черным морем.

— Ты один? Как зовут соседа?

— Соседа зовут Борис Васюков. Я с его женой. То есть вдовой. Ангелина Васюкова.

— Царапнул ее?

Я молчал.

— Ну, скажи! Царапнул или нет?

— У нас было соитие.

— Что у вас было?

— Не бери в голову. Поможешь или нет?

— Помогу.

— Хорошо. Благодарю. Узнай, кто на меня нападает и почему. Считай, я в федеральном розыске. Документы есть. На связь буду выходить сам с разных номеров. Позвоню завтра вечером.

— Не задерживайся в Москве. Ты собираешься развеивать прах?

— Собираюсь.

— Глупо.

— Именно поэтому и собираюсь. На Красной площади меня точно не ждут.

— Если только нападения не связаны с прахом...

— Чего? Ты сам-то не под грибами?

— Нет. А так хочется, так хочется!

— Выясняй расклады, Фаня. Даю отбой!

— Много не дава...

Я положил трубку. Это такая метафора старых писателей, заставших телефоны с проводами. Сейчас трубки никто не кладет. Херли их класть, если в дисплей можно тыкнуть. Нынче все можно тыкнуть. Не жизнь, а сплошные тыканья. Расклеился. Ворчу. Скоро про высокие деревья и красивых баб заговорю. За опера с хрящом в мозгах мне накрутят. Если возьмут. Халуай, Халуай, иди нахер, не мешай! Я потер глаза и вернулся в вагон. Ангел слушала музыку. Я не стал ей мешать. Карта Сбербанка уже заблокирована. Хорошо, что я снял нал еще в Перми. Сто двадцать тысяч на дороге не валяются. Надо набросать планчик. Понятно, что все пойдет через жопу, но планчик все равно нужен. С планчиком проще определять границы жопы. Мне важно четко знать, в какой момент пора начинать нервничать, чтобы до этого времени быть спокойным. Следовательно, план должен быть подробным и исчерпывающим. Первое. Шмотки. Надо переодеться, и переодеться кардинально. Прикрыть лысину бейсболкой. Купить широкие штаны «я читаю рэп своей бабушке». Бесформенный балахон. Шузы. Жалко, мочка заросла, я проколол сдуру, когда дембельнулся. Ангела тоже надо переодеть. Во что-нибудь чисто женское — юбка, сапоги на каблуке, пальто. В Перми на такую диссонирующую парочку посмотрели бы косо. В Москве ни­кто не обратит внимания. В Москве люди чаще трахаются между собой, невзирая на культурные различия. «Трахайся с людьми своего круга!» — как бы говорит Пермь. Москва лаконичней. Она просто говорит: «Трахайся!»

Второе. Средство передвижения. Столичные таксисты стучат, это всякий знает. Если ты московский таксист и не завербован МУРом, значит, МУРом завербован твой лучший друг. МУР есть МУР, хер есть хер, и все такое. Надо найти шабашника. Можно дедка, но лучше молодого, чтобы соблазнить его поездкой в Питер. Покупать машину не на что, а угонять я не хочу. То есть я в этом деле не спец. Мне иногда кажется, что мы тут все такие встряхнутые не только из-за понятий. Со школы все начинается. Даже с детсада. Слишком уж они похожи на конвейер, чтобы не сводить с ума.

Третье. Маршрут. Расстояние от Москвы до Питера около семисот километров. Часов девять-десять в пути. Зависит от пробки в Химках и от пробки на подъезде к Питеру. Можно уйти по халявной М10, а можно рвануть по платной М11. Лучше, наверное, по М10. Балбесы, взымающие плату, могут оказаться глазастыми. По М10 дольше, но это не критично. На платной трассе я выиграю полчаса-час, вряд ли больше. Хорошо. 50 литров девяносто пятого бензина. Сколько водиле? Туда с нами — обратно пустым. Два дня. Пятнадцати тыщ должно хватить. Хотя москвичи борзые. Ладно. Пусть двадцатка. Плюс шмотки. Плюс жрать. Плюс гостиница. Плюс Гагра. Плюс в Пермь. Хотя в Пермь уже вряд ли. В Грузию уходить. А оттуда в Турцию. В Иностранный легион можно. А Ангел? Ангелов в Легион не берут. Придется бросить. «Придется бросить»! Можешь ты, Олежек, сказануть. Как бросить-то, когда я без ее запаха уже плохо представляю жизнь? Может, мочку уха с собой забрать? Отрезать скальпелем и забрать. И что? Ползать с мини-холодильником? Тупо как-то, а иначе сгниет. Стоп. Прядку отрежу. Буду нюхать прядку. Лежать в окопе где-нибудь в Африке и нюхать прядку. Мне лишь бы нюхать. В детстве клей нюхал, теперь Ангела. Ни хрена в моей жизни не меняется! Харэ. Совсем поплыл, ушлепок.

Четвертое. Как добираться до Красной площади? На метро проще, но, если засада, придется туго. На машине легко влипнуть, но в ней можно оставить Ангела. Какая-никакая, а защита от пуль. Опера на Курском без колебаний полезли за стволами. Так. Машину можно оставить в Фуркасовском переулке или где-нибудь на Малой Лубянке. Красная площадь в пяти минутах ходьбы. Необязательно выходить на середину площади или лезть в Мавзолей. Развеять щепотку Бориски — секундное дело. Зачерпнул, взметнул, разжал пальцы. И сразу назад. Революция, Кузнецкий Мост, Малая Лубянка. Правда, слово «Лубянка» все равно тревожит. Итак, выходим в Голицыно. Покупаем шмотки. Обедаем. Находим шабашника. Едем с ним в центр. Развеиваем Бориску. Уезжаем в Питер. По-моему, хороший план. С его помощью я запросто определю глубину настигшей нас жопы. Холуай, Холуай, иди нахер, не мешай!

Ангел давно сняла наушники и поглядывала на меня. Она видела, что я соображаю, и вербально не лезла, но зыркала.

— Кому ты звонил?

Я глянул на пассажиров напротив. Они тоже были в наушниках.

— Я звонил детективу Федору Фанагории.

— Ты знаешь Федора Фанагорию?!

— Ты сама, что ли, его знаешь?

— Его все знают. Он же поймал Черняевского маньяка!

Я вздохнул. Черняевского маньяка поймал Саврас. Точнее — повесил на осине. А Федор Саврасу помогал. И я помогал. Легенда была такой: смелый Федор Фанагория преследовал маньяка в ночном лесу, и маньяк повесился на осине. Федор загнал его в угол, и он повесился. Странное, кстати, выражение — загнал в угол. В какой угол, если кругом лес? Словцо «кругом» тоже забавное. Если вдуматься — круг фигура непрерывная. То есть образованная непрерывной линией. В мире почти нет непрерывных линий. Даже морской горизонт может разорвать случайная яхта. Иногда я люблю дремать в кресле со словарем Ожегова. Русский язык, да любой язык, — это черт-те что на самом деле. Слово «коса» может занять на целый вечер. И это я молчу про арго, словосочетания, идиомы и стишки, которые одинаково читаются задом наперед и обратно.

— Олег?

— Чего?

— Ты постоянно вылетаешь. Зачем ты звонил Федору?

— На нас два раза напали. Федор постарается выяснить, кто эти люди и чего им надо.

— Ты его как бы нанял?

— Не совсем. Мы вместе служили.

Я вспомнил Русский остров. Я, Фаня и Саврас. Фаня с Воткинска. Саврас из Челябы. Я из Перми. Три уральских д’артаньяна. С Урала еще Паша Рудаков был — ротный мой. Не знаю, где он сейчас. Говорят, в южные земли подался. Запропал его след. Нас мало, в общем-то, осталось. Ну, на гражданке. Почти все вернулись в армию, потому что там... Ну, что там? Тяготы, невзгоды, кровушка. Из-за кровушки, я думаю. И общей организации жизни. К режиму привыкаешь. Привыкаешь к надежному боевому братству. Привыкаешь к отсутствию свободы. Это, видимо, самое главное. После Русского острова на гражданке чувствуешь себя грешником. Это как если гунна, который еще вчера жил в степи, ел с ножа и спал с седлом под головой, поместить в Рим, где термы, покой, гетеры, перины и виноградники. С одной стороны — ништяк. А с другой — ты прямо чувствуешь, как из тебя вытекает сила. Не сила в физиологическом смысле, хотя и в нем тоже, а в духовном, что ли? Не люблю я это слово — «духовный», потому что люди любую трудноуловимую херню пытаются им объяснить. Один мой приятель изменил жене — трахнул какую-то шалаву. Жена узнала. Отхерачила его рожком для обуви. Он у них длинный такой, железный, как меч Ахиллеса. Приятель пришел ко мне. Весь в крови, в сечках, с возмущенными глазами. Зачем, говорю, ты трахнул эту шалаву? А он закурил и отвечает — не знаю, в духовном смысле я искал освобождения. Вот из-за таких историй я и не люблю слово «духовность». Мы им заслоняемся, когда боимся препарировать самих себя, боимся быть плохими. Смешно, но духовность — это последний забор нашего зоопарка.

— Олег? Ты здесь?

— Здесь-здесь.

— У тебя есть предположения, кто мог на нас напасть?

— Если бы были, я бы не стал звонить Федору.

— На вокзале... там все так быстро произошло. Я не успела увидеть. Ты их вырубил?

Я задумался, а потом притянул Ангела к себе и прошептал на ухо:

— Первого вырубил, второму выбил глаза, третьего убил с вероятностью в 99%.

Ангел закрыла рот ладонью. Я перечислил свои «подвиги» спокойно, не нагнетая. Ангел инстинктивно отодвинулась от меня и прошептала:

— Что теперь будет?

Все-таки хорошо иметь дело с бывшей наркоманкой, поработавшей проституткой. Никаких нервов, сплошная практичность.

— Мы сойдем в Голицыно. Купим новую одежду. Пожрем. Наймем шабашника с машиной. Развеем Бориску на Красной площади и уедем в Питер.

— Ты в федеральном?

— Конечно. Ушлепки с вокзала служили в полиции.

— МУР?

— Или РУБОП.

— Где ты научился убивать? В гостиницу мы, видимо, не попадем, так что рассказывай.

Металлический голос объявил станцию Голицыно. Мне в таких вещах фартит. Я, конечно, могу навернуть Ангелу, но не хочу. Хрен с ним, с конформизмом. У нас ведь было соитие, а соитиями не разбрасываются. Вдруг я наверну, а соития из-за этого больше не получится? Соитие — тонкая вещь. А с тонкой вещью никогда не знаешь, обо что она порвется.

— Пошли, Ангел. В Питере я все тебе расскажу.

— Ты хитрая везучая сволочь.

— Не завидуй чужому счастью.

В Голицыно сходило много народу. Первое впечатление от городка было неутешительным. Я будто приехал на овощной рынок в Перми. Есть у нас такое гнусное место. Называется — Заостровка. Там раньше была перевалочная героиновая база. Плевок Таджикистана в сторону Урала, если вы понимаете, о чем я. Тут похоже. Киоски, павильоны, грязь сопливой консистенции. Серый мост через железную дорогу перекинут. Наверху ветрено. Город где-то ощущается, но куда идти — непонятно. На той стороне моста, технически в Голицыно, а мифологически в Заостровке, я поймал за локоть таджика и спросил:

— Где одежду можно купить, брат?

— Секонд-хэнд. Вон там.

Таджик махнул рукой в сторону двухэтажного здания. Первый этаж занимала «Пятерочка». На втором разместился внушительный секонд-хэнд. По мне — самое то. Покупать новые шмотки непрофессионально. Человек в новых шмотках по определению выделяется, потому что вокруг него снуют люди в старых. Новизна во всех смыслах и заметнее и почему-то неприятнее всего остального. Мне кажется, дело в консерватизме. Это он в нас ощетинивается, когда мы сталкиваемся с новым. Вырядился, падла, нулевенький такой, денди, сука, лондонский! Не надо нам таких, мы таких не любим.

В секонде, несмотря на вечер, толпился народ. Видимо, местные заходят сюда после работы, чтобы отвести душу, покопавшись в тряпье. Та самая бедная Россия, которую не принято показывать по телевизору. Пикадилли гуманитарной помощи из Европы. Здесь антизападные настроения идут на убыль. Меня всегда приятно поражало умение россиян отделять свои воззрения от качественных вещей.

Оглядевшись, Ангел сказала:

— Я не шмоточница. Как подумаю, что сейчас мы будем во всем этом рыться, выпить хочется.

— Выпьем. Мы не на шопинге, если что. Мы на задании.

— И какое у нас задание?

— Неприятное — одеться в одежду, прямо противоположную нынешней.

— Тогда тебя придется одеть в шорты и сланцы.

— Ладно. Не прямо противоположную. Просто кардинально сменить имидж.

— А что нас ждет из приятного?

— Я трахну тебя в примерочной.

— Олег?!

— Что?

— Ты все испортил. Откуда в тебе это?

— Что — это?

— Потребность планировать вслух спонтанные действия.

— Я слышу слово «спонтанные», и в воздухе пахнет Бердяевым. Это он, признавайся? Ты спала с Бердяевым?

Ангел потупилась и обозначила ямочки.

— Да. Я провела с ним не одну ночь. Николай Александрович крамольно проник в библиотеку реабилитационного центра и пленил мое нежное девичье сердце.

— Ладно. Я не буду трахать тебя в примерочной. Расслабьтесь там оба.

— Не помогает. Я уже знаю, что будешь.

Мы пошли по центральному ряду. С двух сторон громоздились столы, заваленные шмотками.

— Что мы ищем, Олег?

— Широкие штаны «я читаю рэп своей бабушке», мешковатую толстовку, шузы, бейсболку и яркую ветровку.

— Своеобразные у тебя представления о стиле. А ты кого-нибудь трахал в примерочной?

Я посмотрел на Ангела. Правду сказать или?.. Да пофиг.

— Трахал.

— И как?

— Стонала громко. Пришлось рот затыкать.

— Ладонью?

— Да.

Ангел смотрела на меня со злостью, в которой читалось возбуждение. Ее глаза блестели.

— Я промокла. Пошли в примерочную.

Ангел схватила штаны и потащила меня в примерочную. В примерочной она задернула шторку и толкнула меня к стене.

— На колени!

Ангел схватила меня за голову и прижала к себе. Через минуту она бурно кончила, кусая ладонь. Ангел потянула меня за руку. Я поднялся. Светящиеся круглые коленки опустились на коврик. Отстрелявшись, я опустился на маленькую табуреточку в углу.

— Олег, ты буйвол.

— Прости, валькирия.

Не знаю, почему я назвал Ангела валькирией. Наверное, потому, что мы посреди какого-то большого сражения, и я только что это понял. После оргазмов со мной часто случаются прозрения. Как вам такое оправдание секса?

— Мне кажется, в соседней кабинке тоже кто-то кончил. Померяй штаны, раз уж мы здесь.

Ангел встала на колени и сняла с меня ботинки. Я немного офигел. Сосать — это одно. Кто не любит сосать? А вот разувать... Князь Владимир, помнится, с трудом заставил Рогнеду совершить этот ритуал. А тут все добровольно и так естественно, что я не удержался и погладил Ангела по голове.

— Чего ты?

— Ничего. Я б на тебе женился, не будь я метамодернистом.

— Я б за тебя не пошла. Ты неперспективный. И квартира маленькая. Формовщик, какое будущее тебя ждет, мальчик?

— Ты ищешь бури, девочка...

Ангел сняла ботинки и джинсы. Я остался в трусах и носках.

— Олег, мы уже нашли бурю. Понять бы только, что это за буря.

— Поймем. Не мы, так Федор. У него вообще нет нераскрытых дел. Если б не он, «Путилин и Ко» давно бы разорились.

Я померял штаны. Широкие, из крепкой милитаристской ткани, они внезапно сели идеально. Ангел окинула меня оценивающим взглядом.

— Мне нравится.

— Мне тоже.

— Ты мне доверяешь, Олег?

Я напрягся. Такие вопросы обычно предваряют лютые перемены. Мой голос осип.

— Доверяю.

— Спасибо. Тогда я пойду в зал и подберу тебе остальные вещи. А ты сиди здесь.

Я выдохнул. Когда Ангел узнает меня получше, она перестанет так шутить.

Через пятнадцать минут я вышел из примерочной новым человеком. Ну, не совсем человеком — придурком. На мне были: зеленые штаны, синие шузы, черная толстовка «Нирвана», желтая ветровка и красная бейсболка «Манчестер Юнайтед». Ангел оглядела меня с расстояния, подошла и сказала:

— Восхитительно! Остался последний штрих.

— Какой?

— Очки в роговой оправе, перемотанные изолентой. С толстыми стеклами. Люди будут отводить от тебя глаза. Ты вызываешь чувство неловкости. На тебя неохота смотреть второй раз.

— Зашибись. Теперь переоденем тебя.

— Я кое-что себе присмотрела.

— Что?

— Сейчас увидишь. Я уже отнесла вещи в другую примерочную. Вот. Стой здесь, у шторки. Я тебя позову.

Ангел одевалась недолго. Через две минуты из-за шторки раздался ее голос:

— Отдергивай, Олег.

Я отдернул. Ангел была в розовом комбинезоне. Я хохотнул и пощупал материю. Я испугался, что она в нем спарится. Не спарится. Комбинезон оказался довольно легким. Да и сентябрь с каждым днем октябрел.

— А ботинки?

— Пусть будут мои черные. Тут еще капюшон есть, на случай дождя.

Мы пошли на кассу. За все про все вышло девять тысяч восемьсот рублей. Девяносто пять тыщ в сухом остатке. Возле прилавка у меня возникло предчувствие, что без грабежа это путешествие не обойдется.

На улице накрапывал дождик. Ангел накинула капюшон. По диагонали от секонда, метрах в трехстах, мерцала неоном закусочная. Искать что-то приличное не было времени. Я хотел развеять Бориску над Красной площадью этой ночью, но метро всю ночь не ходит. Надо либо очень торопиться, успевая до закрытия, либо ехать с ранья, либо доехать на машине до Малой Лубянки, а оттуда двинуть пешком одну остановку метро. Последний вариант выглядел опасным, потому что ночью по Москве бродит не так много людей, как принято думать об этом в провинции. Хотя безопасного времени в принципе не существует. Тут надо доверять чуйке. Чуйка говорила мне, что медлить не стоит. Я взял Ангела под руку, и мы пошли в закусочную. Взяли две шаурмы с бараниной и два кофе. Официант, бегло говорящий по-русски, рассказал мне, где стоят шабашники. Перекусив, мы пошли к голицынским бомбилам. Они тусовались неподалеку от конечной остановки автобуса. На пустыре стояла одна машина — бордовая «Шевроле Лачетти». Я постучал по стеклу. Стекло уползло вниз. За рулем сидел парень лет тридцати.

— Здорова. До Красной площади сколько возьмешь?

— Три шутки.

— Пойдет. А до Питера?

— Чего?

— Сначала до Красной, а потом сразу до Питера?

— Ленина хотите умыкнуть?

Я прикололся. Люблю веселых шоферюг.

— Я бы умыкнул, но чё с ним делать?

— Тоже верно. До Питера семьсот кэмэ. Пятьдесят литров бензина. Бензин оплачиваете вы. В оба конца. И двадцатку сверху.

— Пятнашку. Или двадцатку, но бензин в один конец.

— Восемнадцать. Двое суток убью. Жена, дети…

— И старуха-мать, знаю. Шестнадцать или я пошел искать другую машину.

— Вы буквально выкручиваете мне руки.

— А ты буквально делаешь мне больно своей корыстью.

Водила хохотнул.

— Меня Сева зовут. Погнали за шестнадцать. Но до Красной три штуки отдельно.

— Меня Олег зовут. А это...

Ангел, с улыбкой наблюдавшая за нашими переговорами, представилась:

— Я — Ангелина. Приятно познакомиться, Сева.

Дождь усилился. Мы сели в машину.

— Можно вперед, если хотите.

Ангел ответила за двоих:

— Мы друг без друга не можем. Смешно, правда?

Сева ничего не ответил. Завел машину, взмахнул дворниками, и мы поехали на Красную площадь. Ангел поставила рюкзак на сиденье и вжикнула молнией. Из черного зева показалась серая урна с Борискиным прахом.

Ехать по ночной Москве — это не то же самое, что ехать по ночной Перми. Пермь легко присвоить. Для того чтобы присвоить Пермь, необязательно быть очень уж большим. Для того чтобы присвоить Москву, надо раздаться. В столицу я припозднился. Пять лет назад осенила меня эта идея. Я подгадал к отпуску, купил билеты и улетел. Главное отличие Москвы от Перми, если рассуждать не утилитарными категориями, а в русле присвоения, это, конечно, метро. Передвигаться по верху в Москве затруднительно и дорого. А передвигаясь по низу, у тебя в голове картинка не складывается. Москва получается рваной, безóбразной. Ты как бы в одном месте под землю спустился, в другом вспучился, а что там между норами — хрен его знает. Москва — это вообще «хрен его знает» в вакууме.

Я всегда перед «стрелками» и конкретным рамсиловом на отвлеченные темы думаю. Не просто отвлеченные, а масштабные, чтобы мои проблемы не казались такими уж неподъемными. То есть чисто умозрительно я засады на Красной площади не предвидел, но чуйка скверная хорохорилась. Когда Собянин киоски и другую жизнь из центра вышвырнул, Москва стала красивее и страшнее одновременно. Это как ехать в Вавилон и найти его Иерусалимом. В небесном смысле. Ну, или удачно прикидываться Европой, когда ты Азия. У меня от такой мимикрии мурашки по коже. Она как бы усиливает азиатчину. Настолько все тупиково, что на фоне этой тупиковости федеральный розыск и тупиком не кажется. Просто стремно как-то, что наше с Ангелом прахо-медовое путешествие превратилась в такую вот кровавую херню.

Ангел сидела спокойно, но ближе к центру заерзала и придвинулась ко мне. Я кайфую от ее сдержанности. Могла бы прижаться, сказать какую-нибудь чушь. Нет, молчит. Я тоже молчал. Если не накручивать — плевое дело. Взял щепотку Бориски, бросил в воздух — и кати себе в Питер. На самом деле я неправильно называю Петербург — Питером. У нас с ним недостаточно близкие отношения для этого. Я там и был-то всего один раз.

— Сева, парканись на Малой Лубянке где-нибудь. Мы пройтись хотим.

— Сделаем. Задаток дашь?

— Чтобы ты с ним уехал и ищи ветра в поле? Три косаря дам. Остальное по дороге в Петербург.

— Ладно.

Приехали. Мы с Ангелом вылезли из машины и пошли на Красную площадь. Миновали Воровского. Спустились в переход. Оставили за спиной Лубянку. Вы­шли на Никольскую. У Ветошного переулка я остановился. Исчезли люди. До Ветошного прохожие встречались постоянно, а тут неожиданно вымерли. Наверное, надо было дать заднюю. Развеять Бориску ценой своей жизни мне как-то не улыбалось. Просто... Надоели непонятки. Разузнает Фаня, не разузнает — бабка надвое сказала. А тут можно «языка» взять и расспросить по-свойски. Я с детства такой. Не могу бояться или жить в тумане. Иду на страх, в туман этот, даже если жопу могут прищемить, и всех бью и все выясняю. Не потому, что я смельчак, а потому, что слабак. Не могу долго бояться или плавать в неизвестности.

— Ангел, дай мне урну и возвращайся в машину.

Ангел тоже чувствовала неладное. Она и так-то белоснежная, а тут вовсе в снежинку превратилась, обелела. И глаза горят. Я аж залюбовался.

— И не подумаю. В конце концов, это мой муж.

— Муж объелся груш. Если нас двоих посадят, какой в этом кайф? А ты мне с воли «Маску» зашлешь. Я в это время года именно эти конфеты предпочитаю. Я пытался шутить, чтобы разрядить сгущающуюся атмосферу. Неудачно, как видите. Ангел сказала:

— Знаешь, что сейчас происходит?

— Что?

— Ты помещаешь меня в викторианство. «Иди в машину и жди там, а я крутой мужик с яйцами, я разберусь!»

— Ну, яйца у меня действительно...

— Действительно. Но моя щелка ничуть не хуже.

— Ничуть. Мать всех щелок. Прелесть что за щелка.

Я покорился. Хотел метамодернизма, офигенную телку и партнерских отношений? Получите, распишитесь. Пошли на Красную площадь. Прошагали ГУМ. В голове промелькнуло: «Тут ФСО все отслеживает, камеры повсюду, куда, нахер, идем?!» Вышли на площадь. Метров на двадцать углубились в пустоту.  Тут я понял, что хана рядом. Ни караула возле Мавзолея, ни ментов по периметру.

— Развеивай, Ангел. Не мешкай.

Ангел скинула рюкзак и присела на корточки. Я застыл в предбаннике транса. С трансом одна беда — если в нем просуществовать долго, назад не вернешься. Саврас, бедолага, полчаса в нем побыл, а теперь трупы в морге пилит. Кожу хотел с себя срезать, потому что она трупами пахнет, а запах отталкивает девушек. Мы с Фаней насилу его отговорили.

Ангел достала урну, когда я их увидел. Они бежали от Исторического музея. Давненько эти камни не поливали кровью. Ну да ничего, щас польем. Место силы. Ленин еще. Упыриный дух. Тяжесть несусветная. Ангел их не видела. Я бросил: «Если не вернусь — уходи». И побежал. Я бежал легко. С желтыми глазами на омертвевшем лице. Чуть не крикнул: «Холуай!», — но сдержался. По одному этому выкрику знающие люди многое смогут про меня понять. Их было семеро. В отутюженных классических костюмах. Я рвал дистанцию и, казалось, сам воздух, когда они открыли огонь по-македонски. Я охренел. Пусть и с глушителями, но палить по-македонски на Красной площади… Кто это вообще такие? Я ушел в маятник. В настоящем маятнике нет ничего человеческого. Голова в нем вообще не участвует. Пули высекали искры, но ложились кучно. Серьезные ребята. До стрелков оставалось десять метров, когда я вышел из маятника и прыгнул. Левый бок ожгло пулей. Потом плечо. И ногу. Плечо и ногу по касательной, а бок конкретно. Хороши, суки! Я убивал. Я ломал. Я влетел в гущу и взорвался локтями, коленями, пальцами, ладонями, лбом. За моей спиной была Ангел.

Я понял, что мне не уйти. Ни за что не уйти. Поднимут вертолеты. Затравят. Загонят в Москву-реку. Накроют автоматами по площадям. Не вынырнуть, не вздохнуть. Внезапно стрелки кончились. Я стоял один в окружении трупов. Исторический музей плыл перед глазами. Я рвался из транса, и чем меньше меня в нем находилось, тем слабее становилось тело. Я упал. Зажал руками левый бок. Челюсти свело судорогой. Я завыл. Сейчас меня мог добить и ребенок. Это самое страшное. Не смерть, не пытки, а вот это. Беспомощность. Бес..

— Олег, Олег! Вставай! Надо идти.

Я вынырнул из чего-то липкого и увидел Ангела. Она была крепкой и сильной и сумела меня поднять. На поролоновых ногах, поддерживаемый Ангелом под мышки, я засеменил прочь. Мы бы не ушли, мы бы ни за что не ушли, если б не карета, катающая туристов. Она попалась нам возле ГУМа. По-моему, кучер был под мухой. Ангел прислонила меня к стене и взлетела на козлы.

— Пять тысяч до Малой Лубянки!

— Поехали. А че это с ним?

— Пьяный.

— Не наблюет?

— Нет. Он никогда не блюет.

— Грузи. Ох, и намаешься ты с алкашом. Сам алкаш. Знаю, что говорю.

Ангел не слушала. Слетела с козел и помогла мне влезть в карету. В карете она задрала толстовку и осмотрела рану. Я прохрипел:

— Фильмы смотрела?

— Что?!

— Надо полить водкой, вытащить пулю, снова полить водкой, а потом перевязать. Справишься?

— Чем пулю извлекать? Чем, блин?!

— Пинцетом. У меня есть. Шабашнику скажи — в переходе пырнули. В больницу нельзя. Украинец, мол, нелегально тут.

— Как ты, блин, соображаешь? Как, блин!..

— Ангел, успокойся. Кажись, прицокали.

Мы действительно прицокали. Мы могли бы прицокать раньше, не будь кучер навеселе. Из кареты я вылезал уже с чуть большей самостоятельностью. Поразительно, но мне хотелось жрать. На самом деле ничего поразительного. Транс аккумулирует почти всю человеческую энергию. Запасы надо восстанавливать. Ранения тут совершенно никого не колышут. Ангел сунула кучеру деньги и уложила меня на заднее сиденье. Сева обернулся в легкой панике.

— Ангелина, а что с Олегом? Олег, что с тобой?

— Да пырнули в переходе. Ничего серьезного, царапина.

Сева всполошился, как курица.

— Надо в больницу! Срочно! И в ментовку! Я знаю, я щас...

— Не надо, Сева. Олег — украинец. Он не имеет права находиться в России. Если мы обратимся в больницу, его депортируют или посадят. Сам знаешь, какая сейчас ситуация.

Сева помрачнел.

— Знаю, как не знать. Народ нищает, а они…

Сева махнул рукой.

— Вот. А в Питере у нас есть знакомый врач. Я дипломированная медсестра. Ты езжай, а я его пока перебинтую. У нас есть аптечка и все необходимое. Если хочешь помочь — езжай. Чем быстрее мы приедем в Питер, тем лучше.

Сева послушался, завел мотор и дал по газам. Я незаметно выдохнул. Даже в таком состоянии я бы убил Севу, но убивать его мне не хотелось. Ангел раскрыла мой рюкзак. Аптечка лежала в самом низу.

— Водки бы…

— Сева, надо водки купить.

— У меня есть. Я по компам спец. Мониторы ею протираю.

Сева вытащил из бардачка почти полную чекушку. Я отпил треть. Ангел пропитала кусок ватки и приложила к ране. Посветила телефоном, шепнула в ухо:

— Олег, я вижу пулю.

Тут Сева проявил бдительность.

— Какую пулю? Его же пырнули?

Ангел зависла. Я отреагировал:

— Пырнули-подстрелили, отвянь, Сева.

Сева подумал.

— Тогда двадцать тыщ.

— Хорошо.

Я посмотрел на Ангела.

— Подцепи пинцетом и вытащи. У меня завышенный болевой порог. Ничего не бойся.

— Я не боюсь.

Вытащила. Промокнула водкой. На излете. Херня. Давно маятник не держал. Транс еще этот. Ангел наложила повязку. Основательно намотала бинт во­круг талии. Заклеила пластырем царапины на руке и ноге. Я забрал у нее чекушку и влил в себя до донышка. Ништяк. С «Перми-2» мечтал прибухнуть. Жаль, что угораздило только при таких обстоятельствах.

— Олег, ты как там? Можешь говорить? По какой трассе едем?

Это Сева обозначился.

— Могу, Сева. Но не хочу. Отрублюсь щас. Едем по М10.

— Окей. Отрубайся. Утром расскажете, что у вас произошло.

У меня слипались глаза. Точку поставила Ангел:

— Расскажем. Я тоже спать. Можно тебя обнять, милый?

— Нужно.

Мы прямо легли. Подогнули ноги и легли. Было тесно, но жутко правильно. В гробу я всех видал, пока Ангел со мной. Уже в полубессознательном состоянии меня тюкнула мысль: «Где ФСОшники? Где мусора? Где хваленый МУР? Ну, не должны были мы с Красной площади уйти. Ни за что и никогда. Что за херня тут вообще происходит? Утром, все утром. Может, Фаня успел что-нибудь раскопать?» Ангел прижалась к моему лбу своим лбом. Поцеловала в щеку. Погладила волосы. Тихонечко зашептала в ухо. Я уснул.

Пробуждение, когда после ранения, транса, сраной кареты, на заднем сиденье «Лачетти», — напоминает пробуждение в «синей» хате с двухнедельного бодуна. Был такой этап в моей биографии. Я, главное, трезвым помнил, что на диван ложиться нельзя, потому что там клопы и вши, а пьяный уже не помнил. Мы все запоями по первости страдали, когда только с Русского вернулись. Многие так и спились.

Ангел проснулась раньше. Даже сумела расположить мою голову на своих коленях. У нее коленки круглые, толстенькие, лучше подушки. Сева рулит, похер дым ему вообще. А я от голода проснулся. Я после трансов всегда капризный и страшно выделываюсь. Транс, если по сути, сильнейший гормональный всплеск.

Мой транс, халулайский, соитие напоминает. Кто не жрал ночью по стойке смирно у холодильника после офигенного трехчасового секса, пусть закроет книгу и подумает о своей жизни. Я — жрал. И тут тоже голодным проснулся. С волчьим прямо аппетитом. Транс — это маленькая смерть. Как и крутой секс. Как мат в шахматах. А после маленькой смерти очень хочется жить. Слабость, понимаю. Рана-раночка. Придержать бы коней. На самом деле я привык, что после транса меня волокет, как с лютого похмелья. Было время, когда я пытался этому сопротивляться. Потом бросил. Если поддашься — быстрее проходит. Да и весело, чего уж тут. Проснувшись, я зевнул с подвыванием и игриво посмотрел снизу вверх на Ангела.

— Тычиночка моя сладкогубая! Доброе утро!

Громогласность. Какая же, Господи, громогласность!

Сева спросил:

— Что с тобой, Олег? Как бок?

— Бок не Бог. Ништяк все у него. Сева, старый ты гардемарин! Я б тебя поцеловал, да ты не она!

Сева покосился оленьим глазом.

— Расскажи, как тебя подстрелили. Или все-таки порезали? Или то и другое?

— Буквально — подстрелили. Трижды. А метафорически — подрезали. Крылья. Окрыленным приехал в сердце родины, влюбленным, припасть губами к брусчатке, а тут — бах-бах.

— Вот суки.

— Суки и есть! А кто не суки? Только мы трое не суки. Остальные все суки, пока лично мне, на пальцах одной руки, не докажут обратного. Разотри и ешь — остальные-то. Разотри и ешь. А где мы едем, Сева? В какой дыре? В каких дебрях? Милая, я не много ругаюсь? Потому что, если я много ругаюсь, если, не дай бог, это оскорбляет твои прелестные ушки, я сразу же... Сразу же! Слышишь? Ты должна меня слышать, Ангел. Меня больше никто не слышит. Я так одинок, если вдуматься...

— Я тебя слышу, Олег.

Ангел наклонилась и понизила голос до заговорщицкого шепота:

— Ты ведешь себя очень странно. Прекрати, пожалуйста.

Я обиделся. Не знаю почему.

— Я хочу есть. Ты меня не кормишь. Ты меня совсем не любишь. Снюхалась с ним, да? Сева, сучонок, пер ее, да? Какие же вы твари. Трахались, да, пока я спал?!

Ангел зажмурилась. Сева крякнул. Адекватным людям сложно реагировать на бред. А меня несло. Я подумывал убить Севу и посадить Ангела на цепь.

— Чего молчите? Нечего сказать? Ангел, Ангел... А я ведь любил тебя неж­ной бунинской любовью. Голод и смерть! Вот что я вижу впереди. Был случай. В том году. В Перми. Мальчик любил девочку, а она его не любила. Ну, спросите меня, спросите, что было дальше! Он ее убил и съел, вот что. Страсть потому что. А вам откуда знать про страсть? Ниоткуда. Тьфу!

Ангел и Сева молчали. Я оторвал голову от круглых колен и сел. В боку пульсануло. Я очень ясно понимал, что меня несет, но несло меня уже по инерции. За вспышкой бреда после транса всегда следует депрессия. Мой голос оглух. Это я только что придумал. Просто «стал глухим» как-то тупо звучит. За окном мелькали среднерусские пейзажи. Раннее утро, знаете ли. Семь утра. Если б я был склонен к лапидарности, я бы сказал: «За окном проплывала невнятность».

Впереди показалась придорожная забегаловка. Патрик Суэйзи, офигительно крутой и красивый мужчина, работал в такой. Не помню, как назывался фильм, но он там был вышибалой. «Острососковый Патрик» — называю я его. То есть — называл. Патрик умер. Проклятый рак. У нас в Перми много у кого рак. У нас катастрофическое количество заводов. Вот навскидку, в бреду: Мотовилихинские, Пороховой, Галоген, Сорбент, ЗСП, ПМЗ, ЖБК, Галлургия, Три семерки, Камкабель, Бумкомбинат и еще что-то я всяко забыл. Если вдуматься, федеральный розыск даже хорошо. Хоть не от завода подохну, от пули. Мы все умрем, известный факт. Но люди об этом мало думают. Люди вообще так мало думают о смерти, что это опасно для жизни. Все, кто сейчас живет, все умрут. Восемь с хвостиком миллиардов трупов. Масштаб потрясает. На фоне этого масштаба смешно трястись за собственное мясо.

Сева припарковался возле фуры. Ангел со мной не разговаривала от баб­ской обиды, а Сева от мужской трусости. Скажу сразу — в этой забегаловке Патрик Суэйзи работать бы не стал. Нет алкоголя потому что. Некого вышибать. Пиво только. Клинское-мочегонное. Крыльцо. Все под дерево, а дверь из пластика. Эклектика. Вошли. Справа три столика, слева — пять, посередине витрина, а над витриной — лицо продавщицы. Химия, булки щек, фиолетовые губы, шипы ресниц. Везде такие есть. Ну, в таких помещениях. Мне иногда кажется, что сначала появляется помещение, а потом — хоп — оно порождает продавщицу. Как замки порождают призраков. Потому что вне таких помещений я таких теток ни разу не видел. Жуть, правда?

Изобилием еды забегаловка не баловала. Я взял три порции пельменей, полбуханки белого, два беляша, стакан чая, три Клинского, одно заварное и зубочист­ку. Ангел вскинула бровь. У нее очень выразительное лицо. Мне иногда кажется, что она вообще может не говорить. Она такие сложные чувства лицом и взглядом формулирует, что мне хочется пристрелить пару экзаменаторов из пермского «кулька». Может, и пристрелю. Узнать бы только, что за психи пытаются пристрелить нас. Или это экзаменаторы из «кулька»? Какой я развеселый мудозвон.

Ангел взяла кофе и булочку без ничего. Сева — порцию пельменей, два куска хлеба и чай. В забегаловке было пусто, мы сели у окна. Я мужественно молчал. Потом, нет, не заговорил, положил руку Ангелу на коленку. Опять ее коленки. Не вращается ли моя жизнь вокруг этих приятных сочленений? Смешно. Земля вращается вокруг солнца, а приматы мужского пола, живущие на земле, вращаются вокруг женских коленок. Галилею такая херня в голову не приходила. Ангел руку не убрала. Наоборот. Вплела свои пальцы в мои и замерла. Нам обоим было неудобно есть одноруко. Я, например, сначала клал в рот пельмень, затем клал вилку на стол, брал хлеб, откусывал, клал на стол, брал чай, отпивал, ставил на стол и снова брал вилку. По кругу, короче. Пельмень за пельменем. Ангелу было попроще. Она чередовала только чай и булку. Сева ел и смотрел на нас. По гамбургскому счету, мы были красивой парой. Не красивой в эталонном смысле, а красивой по созвучию. Какая-то органическая химия, понимаете? Такое невозможно подстроить. Дело не в сексе.

Сам в шоке, что такое сказал. Просто... Как будто у тебя не было руки. Или двух рук. Или ноги. Ай, блин! Чего-то очень важного у тебя не было, а потом — хоп! — и появилось. Ты радуешься, конечно, но внутри понимаешь — если это важное с тобой недолго пробудет и исчезнет, а ты вернешься к старой жизни без важного, то жить ты, в общем-то, сможешь, а вот если долго... В этой забегаловке мы с Ангелом попали как бы в момент истины. Я на послетрансовых отходосах жутко чувствительный и прямо считал ее эмоциональный фон. И свой честно диагностировал. Я сидел, держал Ангела за руку и думал: «Если я не буду холоден с ней по дороге в Петербург, то не смогу бросить ее в Петербурге, а если я не смогу бросить ее в Петербурге, я никогда не смогу ее бросить. А если она когда-нибудь бросит меня, я умру».

О чем думала Ангел, я догадывался. «Он кошмарно себя вел, а я его все равно люблю. Я как собака. Безусловная любовь и все такое. По-твоему, это нормально, Ангелина? Он тебя бросит. Метамодернист чертов. А ты будешь блевать две недели, а потом забухаешь и будешь трахаться со всякой сволочью. Надо ему не давать. Надо смотреть на него как на говно. Надо вытащить руку из его руки. Медленно вытащить или резко? С чего бы резко? Он ведь не знает, о чем я думаю. Или знает? Вроде бы он думает о том же самом. Это ненормально, что нам и во время ссоры друг с другом хорошо? Если вытащу резко, он решит, что я дура и истеричка. Господи, да какая разница, что он решит?! Интересно, у нас будет мальчик или девочка. Матвей или София? Стоп. Это что щас было?» То есть это не она подумала: «Стоп. Это что сейчас было?» Стоп. Это что сейчас было — подумал я. Моя рука в руке Ангела задрожала. Сейчас она высвободится. Ката­строфа начинается не с бабочки, присевшей на башенный кран, катастрофа начинается вот с этого. С отдернутой руки. Когда ее тепло лежало в твоей ладони, а потом ушло, кануло, запропало в бесконечных тридцати сантиметрах. Бесконечность — это ведь не про световые годы, мили или, там, гектары. Это когда чуть-чуть не хватило, самую малость. Но, сука, хоть на звездолете лети — эту малость не покрыть. Ангел руку не убрала. Я уже не ел. И она не ела. Не потому, что мы съели, а потому, что смотрели друг на друга.

Первым заговорил Сева. Он тоже что-то там почувствовал своей невлюбленной душонкой и поэтому сначала вежливо кхекнул. Я посмотрел на Севу, как батя на не вовремя забежавшего в спальню ребенка. Кхека оказалось достаточно, чтобы мы с Ангелом отвели глаза. Это было такое довольное отведение. Любит, подумал я. Любит, улыбнулась она. Дальше мы ели двуруко. Очень удобно, на самом деле. Бесплатный совет. Если жизнь кажется вам скучной и не хватает новизны — привяжите правую руку к туловищу и поживите так неделю. А потом отвяжите. Охренеете, каким чудесным станет этот мир.

Пока мы ели, Сева, уже все сметавший, кхекнул второй раз и говорит:

— Кхе... Как твоя рана, Олег?

— Нормуль. Органы не задеты.

— Понятно...

Он явно хотел спросить о другом, но почему-то менжевался. Мы с Ангелом переглянулись. Сева покраснел. Я отложил вилку и сказал в лоб:

— Спрашивай, Сева, не бойся.

— Вы бандиты? Как Бонни и Клайд?

Ангел посмотрела на Севу с улыбкой:

— С чего ты так решил?

— Не знаю. Ранение. Наличка. Что вы на Красной площади делали?

Я чуть не понес какую-то дичь, но вовремя прикусил язык. Ответила Ангел.

— Трахались.

У Севы брови на лоб метнулись.

— Зачем? Почему?

— Я ему в карты проиграла. Теперь должна трахнуться с ним на Красной площади и на Дворцовой. Карточный долг, сам понимаешь.

— Понимаю.

— Если хочешь, можешь поснимать нас на камеру и подрочить.

— Спасибо, обойдусь.

Я любовался Ангелом. Моя офигительная лгунья, думал я нежно. Сева ею тоже любовался. Но с легким ужасом. Он все меньше и меньше понимал, кого он, нахрен, везет в Петербург.

Загрузив в пасть третью порцию пельменей, я сложил пиво и заварное в кулек. Надо было довеять уже Бориску, потрындеть можно и в машине. Еда поправила мое состояние. Я чувствовал, как под повязкой зачесалось. Даже не просто зачесалось, а как бы зашевелились горячие черви. На мне все очень быстро заживает. Слишком быстро.

В машине мы с Ангелом снова сели на заднее сиденье. Я вообще не понимаю мужиков, которые садят подруг на заднее, а сами едут впереди. Они этим что пытаются показать? Гендер-шмендер? Я тут, нах, спереди, че-как, лясим-трясим, а ты там сиди, сука, не кипишуй! Бред какой-то. Ну нету в мире кайфа, слаще женщины. Офигительная женщина — это как бутылка офигительного коньяка, которую ты притащил на «синюю» хату и не выпускаешь из рук не потому, что какая-нибудь дрянь отопьет, а потому, что это самое красивое произведение в этом притоне. Не хочется просто из рук выпускать, понимаете? Хочется микосить, поглаживать, созерцать и улыбаться. А если не хочется, если «садись назад, а я спереди поеду», то нахера это вообще надо? Если вдуматься, социум, сука такая, отбирает у нас самый великий кайф в жизни. Ну, и биология еще. Дети, ипотека, ложная дихотомия «измена — верность», чувство вины, кусающее за хер. Я в такие игры не играю.

— Олег?

— Что?

— У тебя сейчас такой вид был...

— Какой?

— Будто ты собираешься на штурм Измаила. Ты часто задумываешься, но никогда не говоришь, о чем. Иногда меня пугает твое красноречивое молчание.

Ангел говорила тихо, почти шептала. Она сняла ботинки и закинула ноги на сиденье. Сева сказал:

— Подъезжаем к Великому Новгороду.

Он вообще был притихшим после забегаловки. А я как бы слегка залипал, обожравшись пельменями и вполноса нюхая Ангела.

— Я думаю всякую херню, поэтому и не произношу ее вслух. Мне кажется, это и есть основа культуры.

— Умение молчать?

— Нет. Понимание, что не всякая мысль заслуживает звука.

— Люди, которые на нас нападают... Если они нападут в Петербурге?

— Отобьемся. Или не отобьемся. Это во многом зависит от того, что раз­узнал Фаня. Я позвоню ему попозже.

— Ты обещал рассказать о себе.

— Я...

— Нет, подожди. Если ты не готов рассказать правду, лучше ничего не рассказывай. Ложь я почувствую.

Я уставился сразу во все стороны. Завертелся, как ужок на сковородке. Вселенная, возопил я, пошли какую-нибудь херню, чтобы отвлечь ее внимание! Детдом, спецназ этот клятый, она начнет меня жалеть, а жалость убивает любовь. Любовь слишком шаткая конструкция, чтобы выдержать жалость. Вселенная молчала. Не совсем молчала, конечно, на горизонте справа я заметил развесистый вяз. Или не вяз. Развесистое дерево. Не березу, не дуб, не клен, не елку, не сосну, не эвкалипт. На этом мои познания в области деревьев заканчиваются. Нет, еще иву знаю, но это точно была не ива. Я затыкал пальцем в дерево и заорал:

— На обочину, Сева. Это оно!

Сева был деловит — съехал на обочину, развернулся и спросил:

— Кто — оно?

— Не кто, а что. Дерево Кутузова. Неподалеку от этого места было его поместье. Перед своим назначением на пост главнокомандующего российской армией он пришел сюда, поклонился древнему вязу в пояс, зарыл под ним повязку и пообещал Господу Богу освободить Отечество от французского ига. И, как тебе известно, освободил. Мало кто знает эту историю. Мне ее рассказал пермский историк Андрей Зиновьев. Большой специалист архивного дела, между прочим. Пойдемте. Надо поклониться могучему вязу. Постоять в тишине.

Кажется, Ангел меня раскусила. Во всяком случае, ее брови называли меня мудозвоном. А Сева ничего, заглотил. Фамилии историков добавляют лжи правдоподобия. А ведь Хомяков черт-те когда задался совершенно правильным вопросом: «Истина от авторитета или авторитет от истины?» Хорошо, что Сева им никогда не задавался, а то послали бы меня вдвоем с Ангелом и поехали домой.

На улице было ветрено, но не так ветрено, когда щеки сечет, а так ветрено, когда корова языком лижет. К дереву мы подошли, слегка оросив ботинки. Оно стояло на отшибе, в чистом поле, как бы противопоставляя себя плюгавым березкам. Если б кто-нибудь выкрасил березки в темный цвет, я бы сказал, что Илья Муромец противопоставляет себя монголам. Хотя к монголам я, в общем-то, хорошо отношусь. Мне печенеги не нравятся. И половцы. Не знаю почему. Наверное, потому что у них не было Чингисхана и Батыя. Или потому, что они не приняли буддизм. Слишком уж чужд пантеизм современному человеку. Да, знаю, разлит в воздухе, но разлит не явно. А у тех явно. Ну, и со Святославом как-то нехорошо получилось. Чашу из его черепа точно не стоило делать. Вообще, взять бабло у Цимисхия, чтобы ордой кокнуть князя — противно европей­ским представлениям о чести. Тебе ли говорить о чести, ты женщин лижешь. А я скажу — Гай Петроний Арбитр тоже лизал, ему тоже предъявите? Гай Петроний Арбитр офигенный был мужик. При Нероне жил. Или Нерон при нем. Это как посмотреть. У него еще погоняло крутое — Арбитр Изящества. Да если б меня хоть раз так назвали! Олег Званцев — Арбитр Изящества. Я прямо сейчас, по дороге к дереву, произношу это про себя, и у меня Билли Бой вскидывает головку — а не его ли зовут?

К дереву я подошел со слезами на глазах. Чё, думаю, я подошел к нему со слезами на глазах? Нет, понятно, что из-за Петрония, но вяз-то к нему никакого отношения не имеет. Со мной такое бывает — наврешь вдохновенно, а вдохновение сразу никуда не девается, волокет. Потом не помнишь, что раньше было. Но я вспомнил, потому что Ангел спросила:

— А где было поместье Кутузова?

— Кутузова? Михайло Илларионыча? А в трех верстах отсюда. Да-с! Наличники резные, яблоневый сад. В детстве Михайло Илларионыч страшно любил по нему бегать и ловить шмелей. Уже тогда в нем чувствовался характер, потому что шмелей, а не бабочек. Говорят, отрывал им крылышки, а потом отпевал, как поп учил. На лошадке деревянной скакал. Шпажка у него была, так он ею подсолнухи рубил. Вжих-вжих! И голова с плеч. А на этом вязе качелька была. Из пенькового каната, который Петр Первый из Голландии привез. Вяз тут с незапамятных времен стоит. Есть легенда, что его Александр Невский посадил по случаю Ледового побоища, но это неправда. Знал ли Михайло Илларионыч, что придет сюда закапывать повязку перед Бородинской битвой? Не знал, конечно. Мы вот тоже живем и ничего-то про себя не знаем. А только узнаем, там и помрем. Эх! Вяз какой, а? Стать древнерусская. Мощью веет, чуете? Помолчим.

Помолчали. Сева поодаль гулял и моей пурги не слышал. Ангел меня раскусила, но треп ей понравился. Она смотрела лучисто, очень тепло. На меня так мама смотрела, пока не умерла. Я уже потом в детдоме оказался, в четыре года. Была бы бабушка… Или отец. Не было. Последний в роду теперь. Детей не хочу. В смысле заводить. Да и не могу я — бесплоден. Из моих сослуживцев тоже почти никто не смог, так — пара человек. Русский остров, он не про детей. Бердяев говорит — дурная множественность. Не знаю. Не то чтобы мне хотелось продолжить себя в сыне или дочке... Нет ведь никакого продолжения. Человек конечен. Во всяком случае, здесь. Можно, наверное, пообретаться в пространстве мифа, но, мне кажется, когда в земле лежишь, тебе похер. Тебе уже на все похер, если вдуматься. Дети нужны, чтобы эту жизнь пережить. Как собаки, только люди. Круговорот генов под равнодушным небом. Стоп. «Круговорот генов под равнодушным небом». Это что за дичь? Я напрягся и как бы вышагнул из потока своих мыслей. Захотелось действовать. На голой воле, на чем-то надмирном, живущем во мне помимо гормонов. Идти на сомкнутый ряд штыков с ножом наперевес. Драться. Бесконечно долго и красиво драться, показывая все, на что способен, а потом умереть. Вот так вот! Ибо нехер!

Я сорвался с места и обрушил на вяз шквал ударов. У меня голени приучены. Я ими черенки могу ломать. Не знаю, как это смотрелось со стороны. Жутко, наверное, потому что Ангел закричала:

— Олег! Остановись! Ты поранишься!

Я ее слышал, но только ушами, а не телом. Таламус и гипоталамус не пропускали слова Ангела в кору мозга. Мозг вообще исчез. Я уничтожал вяз. То есть я уничтожал свою депрессуху, а доставалось вязу. Периферией я видел, как Сева подбежал к Ангелу. Они боялись ко мне подходить. Если честно, правильно делали. Хочет человек бить дерево — пусть бьет. Законом пока не запрещено. Хотя с нашими законотворцами за завтрашний день я не поручусь.

Минуты две я работал на всех оборотах. Летела кора. Не мозга — дерева. Потом я упал на колени и чуть сразу не уснул, но не уснул. Подбежала Ангел. Я на нее оперся, и мы пошли к машине. Крепкая все-таки женщина. Люблю крепких. Так и вижу нашу счастливую семейную жизнь — я напился в гостях, а Ангел несет меня на плече домой. Смешно. Никогда такого не будет. Не пьянки, а счастливой семейной жизни. Я ведь не про жизнь, я про смерть. Только тупое упрямство не дает мне принять эту мысль.

В машине я сразу уснул. Проснулся уже на подъезде к Петербургу. Не поверите — отдохнувшим и злым. Закончились мои отходосы. Я хотел жрать, пить, трахаться и высовывать голову в форточку, как собака. Примерно в таком состоянии, наверное, снимают «Криминальное чтиво».

— Привет, Ангел.

— Привет. Ты — это снова ты?

— Я — это снова я. Прости, что испинал вяз.

— Ничего. Надеюсь, ему было не больно.

— Я тоже надеюсь.

Сева хранил гробовое молчание. Он, видимо, просто хотел вернуться в Москву живым. С вязом я работал в полную силу спятившего халулайца, а это производит впечатление.

Я откупорил бутылку пива и выдул ее залпом. Поцеловал Ангела. Она прильнула всем телом. Порочная женщина.

Оторвавшись от губ, я вспомнил про Фаню.

— Сева, сколько до Питера?

— Через час будем.

— Ништяк. Съедь на обочину, пока антенна есть. Мне надо позвонить.

— Дерево пинать не будешь?

— Никого не буду. Съезжай.

Сева съехал. Мы с Ангелом вышли. Я вставил в телефон симку. Набрал Фаню.

— Привет, Фаня. Это Олег. Излагай.

— Привет. Ну что... Нашел одного мужика из шатра по камерам. Слушаю мобильник. В квартиру «жучки» поставил. Пока глухо. Обычный полукриминальный придурок.

— У меня новости. Я вступил в бой с фэсэошниками на Красной площади.

Фаня замолчал секунд на пять.

— Что ты сделал?

— Вступил в бой с фэсэошниками на Красной площади. Пришел развеивать прах, а они напали. Я защищал Ангела. Подстрелили, суки, представляешь? Старею, видимо. Маятник не удержал.

— Фэсэошники? Что происходит?

— Я у тебя хотел это спросить.

— А я что? Я слушаю.

— Некогда уже слушать. Чуйка у меня, что счет пошел на часы. Бери мужика и допроси как следует.

Голос Фани просел.

— Я не буду пытать, Олег. Не смогу я. У меня мания, ты же знаешь.

Я замолчал. Фаню пытали моджахеды. По поводу пыток у него действительно был нехилый пунктик. Зато пытать умел Саврас. Только он пробыл в трансе полчаса и теперь нестабилен. Чудит. Заговаривается. Кожу с себя едва не срезал из-за запаха. Может соскользнуть. Морг еще этот. Собственно, так и становятся монстрами. Запытает, а потом спятит окончательно. Нельзя его к такому подталкивать. Я посмотрел на Ангела. Или можно? Если не пытать, так ведь и будем в жмурки играть. Ладно бы по итогу я один зажмурился. А если зажмурится Ангел? Я представил ее мертвой. Нет. Прости, Саврас. В ад пойду. Вот за это точно в ад пойду.

— Фаня, ты здесь?

— Здесь.

— Пытать будет Саврас.

— Не надо, Олег... Он чокнется...

— Моя ответственность.

— Олег, я...

— Это приказ.

— Хорошо.

— Объяснишь ему все. Стыришь мужика. Получишь инфу. Вечером я позвоню.

— Мужика куда?

— Михалычу на кладбище позвони. Пусть устроит двойное захоронение. Саврас пытает, кончаешь ты. Понял?

— Думаешь, это Саврасу поможет? Ладно, сделаю.

— Спасибо, Фаня. Что-то серьезное происходит. Мы должны понять.

— Я понимаю...

— Все. Даю отбой. Действуй.

Я положил трубку. В глазах Ангела стояли слезы.

— Какой-то Саврас поедет пытать человека и, возможно, сойдет с ума. Почему все так, Олег?

— Для того он и будет пытать человека, чтобы мы поняли, почему все так.

Я чувствовал себя мерзко и возвышенно. Как Барклай-де-Толли, принявший решение отступать ради победы. Мы сели в машину и сразу обнялись. Не знаю почему. Как-то само получилось. Хорошо, когда есть кого обнять в этом встряхнутом мире. Через час мы въехали в Петербург.



Глава 3
Питер


Не люблю Петербург. То есть — люблю, конечно. Это как с Моникой Беллуччи. Ее все любят, понимаете? И Петербург все любят. А я его ненавижу. Из чувства противоречия. Мне мое чувство противоречия дороже всех треклятых ампиров, готик, Эрмитажей и Финского залива с Адмиралтейством. Вот интересно, почему залив Финский, а вокзал Финляндский? Будь я не собой, а кем-нибудь другим, знатокам в «Что? Где? Когда?» послал бы. Пусть прифигеют. Питер похож на деревню. Одна центральная улица — Невский. Морская такая деревенька. В какую сторону ни пойдешь — ветер в харю.

Вообще, конечно, Петр I тот еще извращенец. Не в том смысле, что у него член длиной сорок четыре спички, как нам Сито в детдоме рассказывал, и он лошадь трахал, а в том смысле, что на болотах. Балтийское море, окно в Европу, это понятно. Но жить-то здесь нахера? Воткни могучий гарнизон, пару крепостей — и здравствуй, Вася. Нет, заселил. У меня знакомая в Питере есть. Инфернальница. В Перми жила — девушка, как девушка, спортивная. А в Питер переехала, два года прошло, все — инфернальница. Бледность болезненная. Депрессуха. Ты хоть трахаешься, спрашиваю? Ты что, говорит, я осознаю свою сексуальность. В Перми трахалась, в Питере осознает. Города, как люди. Одни рождены для жизни, другие — для смерти. Дэнни де Вито и Курт Кобейн. Ну, вы поняли. Пермь, она для жизни. Какой-никакой, но жизни. А Питер, он весь про смерть. Офигенную, красивую, жутко благородную, но смерть. Я поэтому с чувством тревоги сюда въехал. Атмосфера, понимаете? Декаденщина такая. Упадок. Неправдоподобные красоты. В Питере я как бы вынужден тратить дополнительные силы, чтобы не попасть под очарование этого долбаного упадка. А у меня сил и так с гулькин нос. Бориску еще развеивать. За Ангелом присматривать. От ушлепков сумасшедших отбиваться. Короче, я был сосредоточен и зол. Надо, думаю, возле Невского кости бросить, потому что ездить на метро совсем не вариант. С одной стороны — много людей, а с другой стороны — людей много. Могут постесняться, а могут не постесняться. Воткнут финку в бок на эскалаторе, и вся недолга. Даже если б я был стоглазым шестируким Шивой, и тогда бы не среагировал.

На Достоевского прикатили. Там отельчик небольшой. Я в нем однажды останавливался. Горничную отжарил. Не насилие, ничего. Попкой крутила, ну, я руку и положил. А она изогнулась кошкой и глядит томно. Смешно будет, если они с Ангелом поцапаются.

Приехали. Сева, говорю, могу тебе номер снять, отдохнешь, а потом поедешь. Ладно, говорит. Сосну малеха. Соснет он. Где и откопал это словечко? Заселились. Фартануло, на самом деле. Лучше б с прахом фартануло.

Не знаю, как наша гостиница называется, больно мне надо всякую херню запоминать, но номера там лапидарные. Если с разбегу влететь, обязательно об кровать споткнешься. Или в стол влетишь. Или в шкаф. Хотел бы я посмотреть на мудаков, которые всю эту снедь туда затаскивали. Нам с Ангелом номерок на втором этаже достался, а Севе на третьем. Отчалил. Я поспать так-то хотел. Ранение, транс, то-се. Табличку «не беспокоить» на дверь присобачил, зашел и передумал. Кровать. На кровати Аленушка сидит. Ножку на ножку закинула и ступней качает. Туда-сюда, туда-сюда. Ангелочек мой. А в глазах голодок. Не голод, а именно голодок. Если в картинках об этом рассуждать, то голод как бы порнухой получается, а голодок вроде изысканной эротики. Порнуха только скопцов возбуждает, у которых фантазии нет, чтобы дофантазировать. Им в лоб надо — вот щелка, вот титьки, вот жопа голая. А мне намек нужен, экивок, закулисье. Ножка, взгляд, изгиб губ, плечо. Дальше я сам разойдусь. Такое иной раз в башке пронесется, ух. Тут тоже. Едва глянул и сразу вижу — щас на колени брошусь, джинсики стяну, повалю и в мякоть нежную, и руками шарить, конвульсивно, в предынфарктном восторге!

Тут телефон затренькал. Посмотрел на автомате. Федор Фанагория. И не взять нельзя, и взять невозможно. Взял.

— Излагай, Фаня.

— Это фарш, Олежек.

— Саврас в порядке?

— Водку пьет. Бог миловал.

— Не томи.

— Даже не знаю, как такую дичь говорить.

— Как есть, так и говори.

— Я не бухой.

— Я слышу.

— Просто помни об этом.

Ангел пережила разочарование и подошла ко мне. Я включил громкую связь.

— Ты на громкой. Ангелу тоже надо знать.

— Привет, Ангел.

— Привет, Фаня.

— Как погода в Питере?

— Ты издеваешься?!

— Нет, Олег, я волнуюсь. Короче, расклад такой. В нашем государстве есть тайная организация «Некрономикон».

— Что за дичь?

— Не перебивай. Организация крутая. Там и эфэсбэшники, и политики, и кого только нет, связи на самом верху. У этой организации есть книга. Одноименная. В этой книге каким-то мудаком записано пророчество. Приблизительно звучит оно так: «Когда прах горца, рожденного в восьмидесятом году на излете зимы, будет развеян над Понтом Эвксинским, Свинцовой рекой и Артанской столицей, наступит Тысячелетнее царство Христа, дьявол наденет вериги, и погибнет смерть».

Секунд пятнадцать мы с Ангелом молчали. Потом я заржал. Ангел прыснула в кулак.

— Погодь, Фаня. Что за херня? Я понял, ты не бухой, ты под гашиком!

— Нет. Они в эту хрень верят. Саврас мужику все ногти вырвал и паяльник в жопу совал. Не мог он это сочинить. Он же, блин, не Толкиен.

— Ладно. Допустим, есть какой-то шизанутый «Некрономикон». Масон­ская ложа с русским вывертом. Мы-то здесь при чем?

— А при том, что они контролируют все крематории. Даже множить их не дают, чтобы проще было контролировать. Поэтому, кстати, в Перми крематория и нет. Когда вы урну забрали, за вами пустили хвост. Вас еще на мосту дистанционно прослушали. Бориска по всем параметрам подходит. Родился в восьмидесятом году в конце января. Вокруг, ну, не вокруг, но близко, Уральские горы, стало быть — горец. А тут еще вы в путешествие собрались. Следи за мыслью. Столица Артании — Москва, Свинцовая река — Нева. Про Понт Эвксинский, думаю, не надо объяснять

— Черное море. Че им надо-то, этим придуркам?

— Им нужен Борискин прах. Урна. Чтоб царство Христа не наступило.

— Это ж сюр, Фаня!

— И фэсэошники сюр? И на вокзале? И опера из МУРа? Мужик, которого Саврас пытал, точно был настоящим.

— Ладно. Они спятили и настроены решительно. Но за каким хером они нас с Красной площади выпустили?

— Я подозреваю, что «Некрономикон» — это не государство. Отправили пятерых спецов, любому бы хватило. Резерв не предусмотрели, да и зачем он нужен? Они же не знали, что ты от пуль умеешь уворачиваться.

— Теперь знают.

— Теперь знают. И больше недооценки не будет.

— Тогда надо отдать им урну и валить нахер. У нас тут свое офигенное царство, так ведь, Ангел?

Ангел промолчала и отошла к окну.

— Олег, ты здесь?

— Ну.

— Не факт, что они вас отпустят. Психов религиозных хрен просчитаешь.

— Что предлагаешь?

— Мы с Саврасом билеты до Питера взяли. Ночью вылет. Утром будем у вас.

Я растрогался. Друзья все-таки. Братья. Сам хотел попросить. От души душевно в душу. Фигли…

Помолчали.

— Сам знаешь, Фаня.

— Конечно, знаю.

— Жду. Адрес эсэмэской скину.

— Отбой.

Я сбросил вызов и повернулся к Ангелу. Подошел. Обнял. Зарылся носом в кудряшки.

— Вот и все. Щас мужики прилетят, отдадим урну этим мудакам — и в Гагру.

Неожиданно Ангел высвободилась.

— Не отдадим.

— Это почему?

Ангел замялась, а потом тихо сказала:

— Вдруг царство Христа действительно наступит?

Я сел на кровать и закурил. Наметился ахтунг. Лучше б она снова про мою биографию заговорила. Если бы передо мной сидела не Ангел, а какая-нибудь Вера (не знаю, почему Вера, наверное, потому что Христос), я сказал бы — а какого хера, барышня, дурковать будем, если что и наступит, то моя нога тебе на голову. Жестко. С Ангелом этот треш-меш не канал. Знаете, есть Колька, а есть Николай Петрович, хотя они ровесники и в одном цеху мантулят. Схожие расклады. Мало того что она в православном рехабе тусовалась, так еще и равнозначна. Ну, мне равнозначна. Обычно я всех подавляю, даже стриптизерш, а уж они альфачей повидали. А тут... Поэтому и прикипел. Ну, не только поэтому. Херня какая! Я ведь всю эту чушь думаю, чтобы не думать, как Ангела переубеждать. Теология, мать ее ети! Вера. Опять Вера. Первая же Вера, которую я встречу, получит по жопе. Вера, Верочка, Веруня!

Я усмехнулся. Дурак. Ангел среагировала. Умеет она ловить нюансы. Не девка — а Полиграф Полиграфыч. Не в смысле псина, а в смысле детектор моих настроений.

— Олег, что молчишь?

— Еще спроси, почему я усмехаюсь.

— Почему ты усмехаешься?

— Я немножко попинал вяз...

— Совсем немножко.

— Немножко. А перед тем, как я его попинал, ты просила меня рассказать о себе.

— Я помню. Созрел?

— Шерри-бренди, все лишь бредни, Ангел мой. Биография моя причудлива и обширна, поэтому я буду выдавать ее порционно, чтобы не искалечить твою ангельскую психику.

— Мне лечь?

— Если ты ляжешь, диалог вообще не состоится. Слушай. Детство мое...

Я «завис». План был такой — сманипулировать биографией, надавить на жалость, чтобы вызвать правильный эмоциональный фон, в присутствии которого я бы смог убедить Ангела вернуть эту клятую урну психам из «Некрономикона». Детский дом, бла-бла-бла, Русский остров, бла-бла-бла, спецназ ВМФ, бла-бла-бла, наемный убийца, бла-бла-бла, покаяние, бла-бла-бла, завод, Бориска, Ангел. Длинное пыльное предложение.

— Ангел, хочешь начистоту?

— Олег, я готова к чистоте.

— Лови. Я хотел рассказать тебе жалостливую и драматическую историю своей жизни, чтобы ты расчувствовалась и согласилась отдать урну психам из «Некрономикона».

— Манипулятор.

— Нисколько. Я ведь передумал.

— Это тоже манипуляция, только не жалостью, а искренностью.

— Если вдуматься, все манипуляция. Ты пойми, Ангел, нет никакого царства. Эти некрономиконцы, они не в себе, но с ресурсами. Нам будет хорошо на юге. Кайфанем.

Ангел вскинула ладонь и загнула два пальца. Я уставился.

— Pax Vobiscum. Это что за символизм?

— Это, я считаю, твои попытки мной манипулировать.

— Как театрально. Я не пытаюсь манипулировать, я просто реалист.

— Реалист? То есть ты считаешь, что полные психи могли внедриться в МУР, ФСО и организовать три нападения?

Я молчал.

— Олег, давай рискнем? Представь только на одну секундочку, что это правда. Ты же фантазер, тебе это ничего не стоит. Нева под рукой. До Черного моря мы доберемся за двое суток. В ту же Гагру. «Дьявол наденет вериги»…

— И погибнет смерть... Чушь. Что это вообще такое — Тысячелетнее царство Христа?

— Это библейское пророчество. Гибель первородного греха. Новый Эдем.

— Что такое Новый Эдем? Чем он отличается от старого?

— Я не знаю.

— А гибель первородного греха? Это как на практике будет выглядеть?

— Я не знаю, Олег. У меня нет ответов. Может, надо просто высыпать прах, и мы все узнаем?

— Я понимаю, тебя перепахал рехаб, но нас могут тупо убить. Да и что это за радость — Новый Эдем? Все хорошо всегда будет? Стагнация у корыт благодати? Нафиг.

Брови Ангела уползли вверх. Такое обиженно-удивленное лицо сформировалось, как у красивых семилетних детей, когда им сказали, что Деда Мороза нету.

— Подожди. Ты бы отдал им урну, даже если бы царство было правдой?

— Отдал бы. Мир полон контрастов, тем и хорош. Никому не позволю стырить мои контрасты.

— Это не контрасты, это муки.

— Пускай. Без мук мои оргазмы будут не столь ошеломительны.

— Иногда мне кажется, что, кроме оргазмов, тебя вообще ничто не интересует.

— Ангел, ты послушай нас со стороны. Это ж просто уши мнутся! Давай так — пока мы не поссорились, прекратим этот разговор, я схожу в магазин, мы поужинаем, а утром, когда мужики прилетят, мы все вместе решим, как нам быть дальше. Идет?

— Иди.

— Что?

— Иди в магазин.

Сухо так уронила. Чертов Христос. Воскрес бог знает когда, а все равно умудрился влезть в наши отношения.

Я молча вышел из номера. Вечер обещал быть прохладным, если не ледяным. И это я не о погоде. Погода как раз нормуль была. Для Питера. Питерок-хипстерок. Фиг сыщешь продуктовый в центре города. Это как шаверму в музее искать. Знаете, как они Грибоедовский канал называют? Грибонал. Характерное такое словечко. И креативное, и циничное, и извращением отдает. Чисто питерское. Ну, мне так кажется. Что ни возьми, кроме физики с математикой, все кажется. Сейчас, например, мне кажется, что надо силой отобрать идиот­скую урну у Ангела и отвезти ее в крематорий. Если они все под колпаком, некрономиконцы ее мигом обнаружат. Всяко ведь потеряют к нам интерес. Нахер мы им сдались без урны? Или в отместку забарагозят? Силой отнять... Отнять-то отниму, но Ангела потеряю. Обидно, досадно, да, может, ладно? Нифига не ладно. Представил свою житуху без нее и замер посреди Невского, как чурка. А с другой стороны — зато живой останется. А я останусь? Вот — любовь. Любовь, например. Хотя слово уставшее. Можно отобрать урну, потерять Ангела, но сохранить ей жизнь. А можно урну не отбирать, биться изо всех сил, подвергнуть жизнь Ангела риску, но быть с ней до конца. И там любовь, и тут любовь. Этих любовей, как гондонов в аптеке — на любой хер, то есть ситуацию. Стоп-хали-хало! А если не про Ангела, если сразу про царство?

Про царство я не смог. Белый шум в башке. Даже для меня это слишком ненормальная тема. Кафешку недорогую нашел. Блинчиками с кофе на вынос затарился. Надо сладкое жрать, когда жопа, чтобы хоть в животе радость была. Толстухам бы не рекомендовал, а так в жилу. Утром все порешаем. Скарлетт О’Хара, блин. «Я подумаю об этом завтра». Может, Фаня что пробросит. От Савраса хрен дождешься. Вернулся в номер. Ангел мимо смотрит. Неприятное чувство, будто ты уже умер. Поели молча. Сполоснулся. Вздрочнуть думал. Не стал. Нахер все. Легли. И Христос между нами. Вроде миф, а разделяет шибче правоты. Ангел, шепчу, Ангел... Молчит. Так и уснули. Заколоченными.

Утром проснулся, рукой поелозил, ногой поелозил, не знаю зачем, всегда так делаю. Не должен мозг быстрее тела просыпаться, не барское это дело. Ангела нет. И рукой нет, и ногой нет, а потом и глазами нет. И вода в душе не льется. К рюкзаку кинулся. Денег нет. И урны тоже нет. Ушел Бориска на Ангеловых ногах. Закурил. На Неву пошла, прах развеивать. А некрономиконцы где? А хер его знает где. Завалят, и вся недолга. Я им завалю. Я им, чепушилам, так завалю, кишки свои жрать будут. Очень меня этот финт ангельский ошеломил. Сама решила, сама поперла. К Севе побежал. Он с вечера как завалился, так и дрых. Рулем рулить — это не на заднем сиденье трындеть. В дверь забарабанил. Сева, ору, одевайся бегом, заводи мотор, Ангела надо спасать! Сева забегал. Я тоже забегал. Сева на месте, я — вниз. Слетел и в Савраса врезался. Фаня с ним. Братан, орет! Не ори, говорю, Ангел на Неву ушла — прах развеивать, завалят ее сектанты. Тут Сева ссыпался. Вылетели. Запрыгнули в мотор.

Сева: Куда?

Я: На Неву.

Сева: Куда именно?

Я: Не знаю. Едь к Неве, там решим.

Поехали.

Фаня: Это как иголку искать.

Я: Предлагаешь не искать?

Фаня: Позвонить.

Я: У нее с Москвы телефон выключен.

Саврас: В транс ныряй, чуйка выведет.

Нырнул. Пелена заволокла периферию. Влево езжай. Дальше. Не туда. Назад. Теперь вправо. Не туда. Влево. Прямо. Еще. Не туда. Сука. Назад вернись. Похер на двойную. Дальше. Поворот. Вперед. Не туда. Минут пятнадцать кружили. У Невской губы нашли. К реке идет. С урной. Не развеяла еще. Пешком добиралась. Выскочили. Не мы одни. Два «Мерседеса» с другой стороны подлетели. Нас сразу «срисовали». Сева, ору, под машину! Фаня в транс прыгнул. И Саврас. Четверо к нам побежали, четверо к Ангелу. Я наперерез. Стрельба. На бегу сложно. Порвал дистанцию. Таких сразу гасить надо. Я как-то гасил всех в одном баре, а ко мне официантка подошла и ушатала бутылкой «шампуня» по голове. Это потому, что я ее как угрозу не воспринимал. Теперь гашу всех без разбора, даже женщин. Задача не стараться, а как бы перестараться, потому что, если стараться, можно недостараться. Кадык, глаза, уши, пах, печень. Жестко. Насквозь. Карусель. Любо-дорого. Не фэсэошники попались, бандосы обычные. Мясо. Всех кончил. Вынырнул из транса. Фаня с Саврасом тоже справились. Саврас как-то с двенадцатью железнодорожниками справился, которые шпалы кладут, а это вам не хухры-мухры. Смотрю — Сева под машиной лежит, скучает. Тетка орет. Ангела нет. Развеяла и сбежала. Тоска такая. И отходняк накатывает. Сели в мотор. Сева, говорю, вылезай, ехать надо. Вылез. Бросили машину за три квартала от гостиницы. Набились в номер. Закурили.

Фаня: Ну и что нам теперь делать?

Любит Фаня опережать события. Я затушил окурок и ответил:

— Едем на Черное море, мужики. В Питере мы Ангела не найдем. Она деньги прихватила. По-любому на такси уже из города выехала.

Саврас посмотрел на Севу:

— А с этим что?

Сева громко сглотнул.

Я: Повезешь нас на юг?

Сева: Что это за люди были? Что вообще происходит?

Рассказал, а что делать.

Сева: Христос, что ли, придет?

Я: Не знаю.

Сева: А если я не поеду, меня эти не найдут?

Фаня: Фиг его знает. Может, и найдут.

Сева задумался.

Сева: Поехали на юг. У меня жена дома. Ангелину спасать надо. С вами у меня как-то больше шансов. Только не убивайте меня.

Я: Сева, ты чё, мы хорошие. Не бзди.

Через полчаса мы выехали из Петербурга. Не так чтобы выехали — высунулись. На Колпино в перелесок свернули. Опустошение, как я не знаю... Если душу с телом сравнить, ну как бы из долларов в рубли перевести, то как после триатлона состояние. Добежал, доплыл, доехал, сел и думаешь — хоть в ухо стреляйте, ни за что не встану. Мы и не вставали. Уснули все. Отлеты, пятое-десятое, Сева на шухере. Мне Ангел снилась. Она шла куда-то, а я смотрел. Не в спину, а сразу везде, даже под юбочкой. Нолан, бляха муха. Проснулся, как уксуса хлебнул. Девка сбежала, и она мне, видите ли, снится. До того банально, хоть не спи никогда. Из Питера мы уматывали не в себе, а тут Фаня с головой резко словился и говорит:

Фаня: Послушай, Олег. Не найдем мы Ангела. Ни машину не знаем, ни конечного пункта назначения. Черное море большое. Куда она поехала? Побережье большое. С таким же успехом золото Колчака можно искать.

Я: Золоту не больно, его не убить. А Ангела эти некрономиконцы легко...

Саврас: Понятно, что легко. Если найдут. Нам-то как искать?

Я: Мы в Гагру хотели.

Фаня: Поэтому она туда и не поедет.

Я: Или поэтому она туда и поедет.

Тут в разговор влез Сева.

Сева: Фиг разберешь этих женщин. Если честно, меня больше психи с Губы волнуют. Надо с ними разобраться, а как с ними разобраться, если Ангела не найти? А если не разобраться, то как тогда домой возвращаться? А если домой не возвращаться, то...

Фаня: Мы поняли, Сева. Завали ненадолго.

Саврас: А что ему заваливать, правильно все говорит. Мы с тобой, положим, спрыгнем, а Сева с Олегом вряд ли. Поехали в Гагру, попытаемся.

Фаня сочился иронией.

Фаня: Попытка не пытка?

Я: Ладно, мужики. Не хотите ехать — не надо. Мы с Севой сами все решим.

Фаня: Решальщики хреновы. Заводи мотор, Сева, едем в Гагру. Хоть искупнемся.

Саврас повеселел и заподмигивал двумя глазами, одним он не умел. Сева повернул ключ.

Торжок-творожок мы проскочили шустро, потому что береженого бог бережет или, как говорит Фаня, — «к черту этот классицизм». Торжок раньше был важным, а теперь лежит, как отрубленная рука. Вроде рука, а кровь ее не питает. Если метафорически, то Торжок, с его монастырями и ненужностью, типа как мы, без будущего, поэтому, наверное, нам так нравится в прошлое залипать. Как Торжку. Если б смогли, мы б им стали. Прошлым, то есть. С другой стороны — херли не позалипать, если залипается?

Дорога убаюкивала. Фразы становились короче, будто каждый из нас медленно уходил в себя, под наст вербалики, вверх, вниз, вбок от реальности, в самое сокровенное.



Глава 4
Рехаб


Проснулись мы резко и одновременно. Но это не потому, что у нас духовная связь или еще какая-то херня, хотя у нас духовная связь и еще какая-то херня. Проснулись мы из-за того, что Вера под машину бросилась. Сева, Шумахер, в кювет почти вылетел. Хорошо, что мы все пристегнутыми ехали. Я всегда пристегнутым езжу.

Короче, съехал Сева на обочину, а Вера, дура набитая, давай в заднюю дверь барабанить. Вообще, я тогда не знал, что она Вера. Если б мне кто предложил ее по внешности наименовать, я б ее Жанной назвал. Вера русая и на Милу Йовович похожа, которая Жанну д’Арк играла, только грудь больше. Замечали, какая маленькая грудь у Милы Йовович? У меня даже поаппетитнее. Ее грудь и грудью странно называть, хочется назвать фигушками. Но при этом я б ей вдул. И, наверное, все мужики в мире тоже. Знаете, как это работает? Возбуждает не тело, а энергия, которая в теле запечатана. Была у меня одна — Лариска-штукатурщица. Чисто Дэнни де Вито с пермским вывертом, а энергия такая, такая харизма, такая, как бы, самость, что вот хоть член не доставай. Нет, не Ангел, конечно, вы не подумайте, но что-то оттуда, из той области, только Ангел еще и красивая.

Из машины мы вышли все вместе, мало ли, вдруг подстава? Отожмут тачку — и кранты. Вера какой-то женской чуйкой распознала во мне главного и бросилась на шею. Приобнял. Вот что я за человек? Еду за Ангелом, люблю Ангела, а Верины волосы один фиг понюхал. Не, ну ей восемнадцать всего. Не каждый день такие нимфы на шею бросаются. И вообще… Понимаете, в чем ужас — я по своей натуре как бы Айвенго. Меня, сука, осетриной не корми, дай кого-нибудь спасти с офигительным видом. Может, у меня комплекс такой, я не знаю. Щас каких только комплексов нет, почему бы не быть комплексу Айвенго? Вальтер Скотт нахер никому не всрался, а комплекс живет-поживает. Кто-то скажет — ну и что такого? Спасай людей, чё бы и нет, вон ты какой пряник. Может, типа, это и не комплекс. Не-а. Цимес тут вот в чем. Люди должны сами свои трабблы вывозить. А если не вывозят, то пусть идут нахер. Как говорил Ницше: «Падающего — подтолкни». Кто-то скажет — жестоко. Но тут не про жестокость, тут про мировоззрение, про отношение к человеку. Спасаешь ты того, кого жалко. А жалость унижает человека. Типа, он в твоих глазах слабый и беспомощный, как бы такая карикатура на человека, получеловек такой. Или недочеловек. Это как с хреновой байкой про удочку и рыбу. Типа, не надо давать человеку рыбу, творить нахлебника, надо дать ему удочку, пусть шурует на Каму. И тут еще про равновесие, даже — равенство. Нет. Херня. Вот. Тут про соразмерность. Не только ты должен быть благородным и умным, чтобы правильно спасти человека, но и человек должен быть таким же, чтобы спасение твое правильно понять и как бы принять. Вот взять Веру. Как ее было не спасать? Мало того, что ей восемнадцать лет, так она еще без обуви и в пижаме одной прискакала. То есть у нее и возрастная беззащитность перед миром и физическая, сугубо шмоточная. Поэтому, как мы из машины вылезли, так снова в машину и залезли, чтобы Вера не офигевала. На заднее сиденье ее посадили. Между мной и Фанагорией. Мы с нежными умеем обращаться, а Саврас нет. Выгрызет ей мозг, у него это запросто, естественно даже.

Вера: Поехали! Они рядом!

Я, Фаня, Сева и Саврас коротко переглянулись. Нам уже повсюду треклятый «Некрономикон» мерещился.

Я: Кто рядом?

Вера: Мотиваторы. Поехали!

Вера толкнула Севу в плечо, Сева, каблук, тут же завел машину. У них это так органично получилось, как бы дуэтом, что я сразу представил их женатой парой. Вера всяко бы у Севы на лице сидела. Ну, в сексуальном плане. Какая только херня в башку не лезет! Иногда думаю — а вдруг Бог и вправду за нами с облаков подсекает? Мы же для него открытая книга. Я бы на его месте головой поехал. Хуже «Дома-2». Там сценарий какой-никакой был, а тут… С другой стороны, а кто сказал, что сценария нет? Кальвин, конечно, тот еще типок, Арминий мне больше по душе, но... Первый говорит, что судьба человека предопределена, хотя человек ее не знает и обязан предопределение свое искать, а второй говорит, что человек в принципе свободен и ни хрена не предопределено. Но порой мне кажется, что хоть противоположение кальвинизма и арминианства называют антиномией, то бишь двумя логически равноправными высказываниями об одном объекте, которые, тем не менее, противоречат друг другу, они, на самом деле, другу друг не противоречат, просто одно смотрит на объект трансцендентно, а другое имманентно. А с другой стороны, чушь это все слоновья. Может, Бог вообще не объект, а субъект?

Я: Сева, глуши мотор. Кто такие мотиваторы?

Вера: Консультанты. Из ребухи. Которые бедолаг забирают.

Фанагория: Что такое «ребуха»?

Вера: Реабилитационный центр. Я оттуда сбежала, через решетку пролезла, а Коля застрял.

Саврас: Кинула его?

Я: Саврас, не нагнетай. Дался тебе этот Коля. Тебя как зовут?

Вера: Вера.

Я: Как у нас все религиозно.

Фанагория: Реабилитировали от чего?

Вера: Наркоманка я. «Соль» жрала.

Саврас: Ну и чё, сбежала?

Я: А ты б не сбежал?

Саврас: Я «соль» не жру.

Фанагория: Рехаб государственный? По решению суда держали?

Вера: Частный. И не было никакого суда. Мать заплатила, приехали мордовороты, укол в плечо поставили и увезли. Год уже сижу. У вас сигареты есть?

Я достал из кармана пачку, раскрыл, подал Вере, та воровато вытащила две штуки.

Я: Можешь три взять.

Вера: Да не… Там пять раз в день курят. Накуриться хочу, пока назад не вернули.

Я: Не вернут.

Вера: Ты их не видел. Щас на дорогу выбегут, вас побьют, а меня назад уведут.

Все невольно посмотрели на дорогу. Редко, но бывает такая херня: подумаешь о чем-то, а это происходит. Мне однажды прямо по башке кокнуло. Пятнадцать лет мне было. Я уже рассказывал. Ее звали Мария. Мария… Тоже, кстати, довольно религиозное имечко. Все у меня… через одно место. Непонятно только, через жопу или через небо? Я ее, как Хатико, любил. Иногда даже кажется, что до сих пор любою. Помните, у нас с Ангелом соитие в поезде было? Я вам не сказал, но в какой-то момент, на пике, я вместо лица Ангела лицо Марии увидел. Жуткий такой флешбек, хотя это и не флешбек, потому что я с Марией не спал. Короче, я эту Марию очень любил и постоянно о ней думал. А тогда мороженки продавали в стаканчиках, «Маня и Ваня» назывались. И вот стою я в продуктовом у холодильника, зырю на эти мороженки и думаю о Марии. Тут голос сбоку, типа, привет, Олег. Я башку поворачиваю, а рядом Мария стоит, улыбается, и глаза голубые будто, знаете, мерцают. Понимаете, что случилось? Мое как бы духовное встретилось с материальным в точке G этого клятого мира. К такому вообще невозможно подготовиться, тонко очень все. Я в обморок рухнул. Реально — опал на холодильник тушкой и сполз по нему на пол. Ужас. Тут примерно такая же штука произошла. Ну, не настолько, но похоже, потому что едва Вера договорила, как на дорогу два здоровенных битюга выбежали и к нам наддали. Сева аж вскрикнул. А Вера, наоборот, помертвела как-то, почернела и смотрит, как лань. А глаза у нее, особенно на фоне остальной черности, еще голубее сделались. Как лед байкальский. Я был однажды, в марте. На Ольхон по льду ездили. Мне раньше казалась, что вся Россия — это Пермь, только большая. А потом я на Байкал съездил и офигел. Другая вообще реальность. Буддизм, буряты, малахит какой-то по лесам ищут, в Китай продают, шаманы жуткие, у каждой коновязи изволь прибухнуть, землетрясения еще...

Битюги подбежали к машине. Хоть рожи те еще, но с пониманием, постучались вежливо. Сева открыл. Один битюг был с татуированными руками, а второй рыжий. Сейчас рыжим нормально живется, а вот при Петре I так себе. Говорят, Петру няня в детстве поговорку рассказала: «Встретил рыжего — бей. Или шельма, или плут!» Вот Петр, когда вырос, и стал рыжих на гвозди в Финляндию обменивать. Поэтому там рыжих дохера, а у нас мало.

Рыжий: Здравствуйте. Мы из реабилитационного центра. Эта девушка от нас сбежала. Мы ее забираем. Вера, пойдем.

Саврас: Забирайте, пацаны. Нахер она нам нужна?

Татуированный обошел машину и потянулся к задней двери с моей стороны, Вера быстро закрыла дверь.

Татуированный: Не понял… ты чё моросишь? Мужик, открой.

Я чуть приоткрыл окно.

Я: Пацаны, погодите. А у вас курс реабилитации сколько длится?

Рыжий подошел к Татуированному.

Рыжий: С какой целью интересуешься?

Я: Полежать хочу.

Рыжий: Год.

Я: Так Вера год уже отлежала.

Вера: А им пофиг! Они меня там будут держать, пока мать деньги платит. Это бизнес.

Фанагория: Сколько платит?

Вера: Пятьдесят в месяц.

Фанагория: Нехило.

Рыжий с силой постучал костяшками по стеклу.

Рыжий: Мужики, хорош. Девку отдайте.

Вера вцепилась в мою руку. Наши взгляды встретились. Слабость все-таки у меня к голубым глазам.

Вера: Не отдавай меня. Пожалуйста.

В голубых глазах засверкали слезы. Реально, блин, Байкал какой-то.

Рыжий: Вас чё, достать оттуда, мудилы?

Рыжий пнул ногой в мою дверь. Тут же попытался пнуть еще, но дверь резко открылась ему навстречу. Рыжий упал. Я вышел из машины. Татуированный бросился, я демонстративно спрятал руку в карман. Татуированный резко окопался. Хорошая обманка, всегда работает, потому что есть ствол, нет ствола, цена ошибки слишком велика. Следом вылез Саврас. Вылез, воздел руки к небу и затряс ими, как актриса. Он вообще часто делается гротескным и театральным, когда чувствует кровушку.

Саврас: Ну нахера Олег? У нас дело, мы торопимся. Посмотри на этого теленка?! Ну что это? Ну, кто так живет?! Машину пнул! Обозвал! Девушку третирует! Да еще и рыжий! Ну куда это годится?!

Саврас шагнул к Рыжему и больно потрепал его по толстой щеке. Рыжий ударил, Саврас уклонился и отвесил Рыжему оплеуху, Рыжий упал. Саврас очень жестко ударил его ногой в голову, Рыжий отрубился. Татуированный попятился, разведя руки в стороны.

Татуированный: Мужики, вы чё? Вы кто?

Саврас: А этот? Партаков наколол, а сам заднюю дает. Это друг твой лежит?

Татуированный: Друг.

Саврас: Ну и чё ты стоишь? «Двоечку» умеешь? Давай «двоечку»!

Саврас выставил вперед обе ладони, как бы имитируя боксерские «лапы», и шагнул к Татуированному.

Саврас: Работай, работай!

Я отвернулся, чтобы не заржать. А Татуированный, видать, в конец ополоумел и попытался пробить «двоечку». Саврас тут же швырнул его через бедро и вдавил колено в горло. Из машины вышел Федор Фанагория, отпил из фляжечки, закурил.

Фанагория: Это все, конечно, весело. Но дальше-то что?

Саврас: Убьем?

Татуированный: Мужики, не надо… Кхы, кхы…

Это Саврас вжал колено в горло посильнее.

Саврас: Не влезай, сука, видишь, люди разговаривают.

Фанагория: Олег! Что делать будем?

Я присел на корточки возле Татуированного.

Я: Жить хочешь?

Татуированный: Да.

Я: Тогда отведи нас в рехаб.

Татуированный: Как скажете.

Саврас: Нахера?

Фанагория: Нам ехать надо, ты чего?

Я: Урна с прахом, Ангел, «Некрономикон», Тысячелетнее царство Христа… И тут к нам на дорогу выбегает Вера. Совпадение? Не думаю.

Фанагория: Вот только давай без этой ерунды! Знак углядел?

Саврас: А в этом чё-то есть…

Я: Да я прикалываюсь.

Фанагория: Зачем тогда?

Я: Люди без суда и следствия месяцами сидят за решеткой. За этим.

Саврас: Они наркоманы!

Я: Ну и что? У любого человека есть право на смерть. Пусть себе колются и дохнут, если им так хочется. Стремление к саморазрушению не повод ограничивать свободу. Согласны?

Фанагория: Ты прав. В идеальном мире.

Саврас: Раз уж мимо проезжали. А с этим че делать?

Саврас кивнул на Рыжего и сошел с Татуированного. Тот остался смирно лежать на месте.

Я: Друга своего в чувства приведи и потопали.

Татуированный вскочил и склонился над Рыжим. Из машины вылетела Вера.

Вера: Я с вами пойду!

Я: Зачем?

Вера: Там мой паспорт. И телефон. И друзья.

Я: Сколько там человек?

Вера: Трое консультантов и пятьдесят девять бедолаг.

Я: Охренеть. Слышали, мужики? Пятьдесят девять душ! Ты уверена, что хочешь пойти?

Вера: Уверена.

Я: А если тебя там убьют?

Вера: А если меня тут изнасилуют?

Я: А ты бы что предпочла?

Вера: Не знаю. Ни то ни другое не пробовала.

Я открыл дверь машины, сел на сиденье ногами на улицу, снял ботинки, бросил их Вере. Носки тоже снял. Лучше босиком, чем в носках, зацеплюсь еще. Да и в одних носках мужчина выглядит как-то стремно, видимо, потому что беззащитно, по-домашнему.

Вера: Не надо мне!

Я: Надевай или никуда не пойдешь!

Вера: Как скажешь, папочка!

Я снял ветровку.

Я: И куртку.

Вера выхватила куртку и зло надела.

Вера: Что-то еще?

Я махнул рукой и подошел к Татуированному и Рыжему.

Я: Пацаны, оружие в центре есть?

Рыжий и Татуированный посмотрели на меня с испугом, за которым угадывалась злость.

Татуированный: Нету.

Я сцепил пальцы в замок и громко хрустнул.

Рыжий: Травмат. В сейфе.

Фанагория: Они врут.

Я: Я знаю. Побежите, догоню и шеи сломаю. Ясно?

Татуированный и Рыжий кивнули.

Я: Сева, ты в машине. Ну, поперли.

И мы поперли: впереди Татуированный с Рыжим под чутким соседством Савраса и Фанагории, а за ними мы с Верой. Если честно, я сам до конца не понимаю, зачем все это затеял. Дело не в клятом знаке, а может, и в нем. Нет, не в нем. Дело вот в чем. Я в какой-то момент подумал, а как бы тут поступила Ангел? Она бы никогда Веру этим бугаям не отдала. А раз Веру отдавать нельзя, то и об остальных надо позаботиться, иначе какая-то нелогичная избирательная херня получается, а я такую херню плодить не хочу.

Шли леском, кучно. Люблю такие лески, которые как бы перелески. Знаете, есть такая присказка: «За лесом деревьев не видать». А тут видать. Тут между деревьями воздух разлит, пространство есть, деревья как бы себя презентуют, а не наползают римской «черепахой». Люблю золотую осень. Хотя она только по цвету такая, по духу она охренеть какая серебряная. Такая же серебряная, как Серебряный век. Упадок, но красивый. Упадок вообще всегда красивый, потому что до него, до упадка, непременно была высота. И тут похер, какая высота: жизни, творчества, духа, души, тела, любви, силы, веры, секса, воли. Потому что падение с высоты на дно, в смерть, в землю червивую не может быть некрасивым. Падение, оно…

Вера: Тебя как зовут?

Я: Олег. Ты со всеми на «ты»?

Вера: Ну, я простая.

Я: Не такая уж простая, раз этим оправдываешься.

Вера: Олег, что сейчас будет?

Я: Ничего особенного. Отмудохаем консультантов и освободим бедолаг.

Вера: Не убьете?

Я: Хочешь, чтоб убили?

Вера: Не-а. Они сами бывшие наркоманы, как могут, так и лечат. О, подосиновик!

Вера подбежала к березе и сломала гриб. Хочется сказать — сорвала, но ведь сломала.

Вера: А как вы войдете? Там камеры. И забор ооочень высокий.

Я: А ты бы как вошла? Ты же как-то сбежала.

Вера: Там слева обычный забор, не наращенный. За ним волкодав живет. Я, когда на прогулки ходила, котлеткой его подкармливала незаметно, вот он меня и не загрыз.

Я: Ты рисковала.

Вера: Я больше не могла.

Я: До этого же могла. Что случилось?

Вера: Я на год настроилась, флажок поставила, а они меня не выпустили. Это нечестно. Смотри! Вон наш рехаб!

За совсем уж жидким перелеском было поле метров пятьдесят, которое упиралось в современный трехэтажный особняк. Забор, если в лоб, метра три высотой. Слева — обычный. Саврас и Фаня на всякий случай положили Татуированного и Рыжего мордами в землю. Мы с Верой подошли к ним.

Саврас: Через тот заборчик зайдем?

Я: Там волкодав.

Саврас посмотрел вопросительно.

Вера: Я сбежала через него, я знаю.

Фанагория: Ну, собака, в целом…

Саврас: Вот не надо. Все животные хорошие, это люди козлы.

Фанагория: Да, я, собственно…

Вера: А сколько времени?

Фаня посмотрел на часы, они у него дорогущие, фетиш, видимо, какой-то. Надо будет расспросить.

Фанагория: Три доходит.

Вера: Отлично. Сейчас все на перекур пойдут, курят с того конца дома, в гараже. Можем спокойно через большой перелезть, надо только подсадить.

Я: Никуда ты не полезешь.

Вера: Как это?

Я: Так это. Мужики, свяжите этих бедолаг, на обратном пути развяжем.

Саврас и Фаня вытащили ремни и склонились над консультантами. Вера набычилась.

Вера: Я как в плохой фильм попала.

Я: Почему?

Вера: Там тоже мужики крутые, а девушки в сторонке или для красоты.

Я: Ты не в сторонке. Но для красоты.

Вера: Да иди ты!

Я: Я серьезно. Будешь за этими присматривать, чтоб нам в тыл не ударили. Если через полчаса не вернемся — уходи.

Вера: Сигареты оставь. И жигу.

Я бросил Вере зажигалку и пачку «Винстона». Мужики с завода считают меня слегка пижоном, они все «Яву» красную смолят. Пошли они нахер, конечно, но я и есть слегка пижон. «Слегка», потому что за моими понтами кое-что стоит, если б не стояло, был бы полноценным пижоном. Хотя «Винстон» последнее время говенный какой-то. И сигареты тоже. В четыре тяжки сигу сдалбливаю. Вот закончу с Борискиным прахом, возьмусь за изготовителей сигарет. Должна быть у человека отдушинка, порок, иначе серийным убийцей можно стать.

Фаня и Саврас связали консультантов пытошно — притянули руки к ногам за спиной и в таком инквизиторском положении зафиксировали. Рыжий, видно, внутри был покрепче, молчал, а Татуированный запричитал.

Татуированный: Вы чё, мужики? Руки-ноги затекут, отрежут потом!

Саврас: Нахер они тебе нужны? Чё ты ими делать собрался?

Татуированный: Не знаю… просто.

Саврас: Не знаешь, вот и лежи не базлай. Девка!

Вера: Я — Вера.

Саврас: По рожам им пинай, если блажить будут. Умеешь по рожам-то пинать? Нравится пинать-то, а?

Вера испугалась. Я такие вещи чувствую. Да мы все чувствуем. То есть — все трое.

Я: Саврас, отвали от нее.

Мы побежали. Саврас бежал немного впереди, чтобы успеть прижаться к забору спиной и стать для меня трамплином. Он едва успел повернуться и сцепить пальцы в замок, как я взлетел в небо. Не коснувшись забора, я ушел в сальто, спружинил на ноги и погасил инерцию кувырком. Фаня, наоборот, выпрыгнул так, чтобы оседлать забор и помочь взобраться Саврасу. Через десять секунд мы все были на территории рехаба. Огляделись, двинулись к дому. На всех без исключения окнах висели толстые решетки.

Саврас: Швейцария, епты.

Фанагория: Обычно, но прилично.

Мы подходили к какой-то то ли беседке, то ли курилке, когда из нее вышел рыжий мужик и посмотрел на мои разутые босые ноги.

Мужик: Вы че тут ходите? Кто выпустил? Совсем охренели?

Я: Мы твоих консультантов в плен взяли и бошки им отрежем, если ты прямо сейчас не станешь покладистым. Ферштейн?

Мужик: Да я вас!..

Я пробил мужику в печень на скачке, тот сел.

Я: Не понимаешь? Добавить?

Мужик продышался.

Мужик: Чё вам надо?

Я: Ты кто?

Мужик: Директор центра.

Я: Рыжий — твой сын?

Директор: Да.

Я: А второй, в наколках?

Директор: Сотрудник.

Я: Если хочешь их увидеть, слушай меня, ясно?

Директор: Ясно.

Я: Есть у вас зал большой?

Директор: Есть. На третьем этаже.

Я: Ништяк. Давай так. Мы сейчас пойдем в дом, а ты соберешь всех наркоманов, алкашей и консультантов в зале.

Директор: Зачем?

Я: Побеседуем.

Директор посмотрел на меня как на мудозвона.

Я: Отвечаю, побеседуем. А потом мы свалим и вернем тебе сына и второго охломона. Годится?

Директор кивнул. Я помог ему подняться, и мы пошли в дом.

Не знаю, что я ожидал увидеть, дом, как дом. На Русском острове нам такие шикарные условия и не снились. Ремонтик везде, чистенько, уютно. Директор шел сразу за мной, ему в затылок дышал Саврас. Фаня отвечал за тыл. Наверное, затылок потому так и называется, что за человеческий тыл отвечает. Охренеть. Я раньше как-то этого не понимал, прямо сейчас понял, прикиньте? Озарения! О, еще одно! Залив называется Финским, потому что там финны жили, а вокзал называется Финляндским, потому что туда поезда из Финляндии прибывают. Ох, как! Интересно, интересно…

Мы зашли в холл. Справа была дверь. Из нее вышел целый выводок людей в тапках. Я застыл. Саврас и Фаня взяли директора в ненавязчивую «коробочку». К директору подошел лысый битюг, тоже весь в татухах. Он, видать, руководил выводком, потому что был в кроссовках. Выводок не подходил, ждал команды в коридоре. К гадалке не ходи, бедолаги возвращались с перекура, правда, их было не пятьдесят девять, а человек двадцать. Нормальные с виду люди. Хрен пойми эту современную молодежь.

Лысый: Здравствуйте, Михаил Андреевич, можно я сегодня пораньше уйду? Жена у меня…

Директор: Витя, к нам гости приехали. Собери срочно всех на третьем этаже. Этих сразу туда поднимай.

Директор мотнул башкой в сторону бедолаг.

Лысый: А кого — всех? Кухонный наряд тоже?

Директор: Всех! Бегом!

Директор начинал мне нравиться. Лысый махнул бедолагам, мол, сами все слышали, идите давайте. Выводок потянулся наверх, Лысый куда-то убежал. Директор зыркнул.

Я: Пусть поднимутся. Подождем.

Директор: Мои за Верой ушли. Она у вас?

Я: Она с нами.

Директор поиграл желваками.

Директор: Я вижу, ты человек серьезный. Скажи, чего тебе реально надо, может, я дам?

Я: Я хочу дать этим людям выбор: остаться или уйти. Сейчас его у них нет.

Директор: И всё?

Я: И всё. Нет! Еще я забираю Веру.

Директор: Это сколько угодно. Ее послезавтра должны были забрать. Мать торт в кондитерской заказала, шарики. В МГИМО ее хочет по знакомству определить.

Я, Саврас и Фаня переглянулись.

Директор: А что касается выбора… Я и сам бы хотел в открытом центре работать, откуда любой может уйти, когда пожелает, но сейчас это невозможно. Тут «солевые» все, их отпусти, все почти умрут. Вы, мужики, сами-то в наркомании разбираетесь? Употребляли?

Саврас: Мы, это… У человека есть право на смерть! Пусть себе колются, если им так хочется!

Директор: Понимаю. А если они сами не знают, чего им хочется? Если они… безумны? Тут ведь многие с двойным диагнозом. И Вера тоже.

Я: Что с ней?

Директор: Пограничное расстройство. То любит внезапно, то внезапно ненавидит. Сама с собой совладать не может.

Я: А здесь сможет?

Директор: Вы бы видели, какой она приехала. Тридцать восемь кг. Ноги гниют. А сейчас… Поразительный контраст.

Фанагория: Но вы закон нарушаете, держать людей взаперти без решения суда нельзя.

Директор: Наш закон не знает, как бороться с наркоманией. А мы знаем. Мы через это прошли.

Директор посмотрел на меня.

Директор: Мой сын… он сильно пострадал?

Я: Шишка на лбу. Пошли наверх.

Когда мы поднялись в зал, там уже расселись все бедолаги. Консультанты, три человека, стояли справа у окна. Директор встал с ними. Я прошелся туда-сюда, посмотрел на людей. В основном мужики, но были и женщины. Даже — девушки. Некоторые весьма красивые. Вот что ты несешь, какая нахер разница? Тебе Ангела мало? Говори уже!

Тут директор внезапно отлепился от своих и подошел ко мне, неся раскрытые ладони перед собой.

Директор: Можно, я скажу?

Я: Скажи.

Директор: У этих мужчин мой сын. Они обеспокоены тем, что всех вас держат здесь против вашей воли. Кто хочет уйти — уходите прямо сейчас, консультанты соберут вам ваши вещи. Я не шучу.

Лысый: А чё, не спикерская, что ли? Вы кто такие?

Лысый и двое других дернулись в нашу сторону.

Директор: Стоять! Мне мой сын дороже всех этих полудурков!

Консультанты смешно окопались в полупозиции. Бедолаги удивленно переглядывались и молчали. Саврас и Фаня поглядывали на меня с некоторым смущением.

Я: Народ, вас не обманывают. Кончилось заточение. Все, вы свободны! Валите отсюда нахер!

Мужик лет пятидесяти, как бы образовавшийся вокруг своего огромного кадыка, поднял руку.

Я: Говори.

Мужик: Это тренинг какой-то, да?

Я: Какой тренинг?

Мужик: Ну, кто согласится, тому баллы дадут.

По рядам бедолаг пронесся испуганный шепоток.

Я: Какие баллы?

Мужик: Двадцать пять баллов и звонить не дадут. Не, я не куплюсь. Но тренинг интересный, такого еще не было.

Я: Это не тренинг. Ты че гонишь?

Бедолаги заржали. Я офигел. Так офигел, что забегал вдоль первого ряда, хватая бедолаг и как бы помогая им встать.

Я: Вы чё, сбрендили? Вставайте! Валите отсюда! Вы свободны! Вставайте, суки!

Никто не встал. Я их тряс, как мешки с картошкой, пока не почувствовал на плече руку. Обернулся.

Фанагория: Пойдем, брат. Грустно это все.

Саврас: Олег, они черти. Нахер надо!

Директор: Можно, я с вами? Сына заберу. Обещаю, без ментов обойдемся. Нам самим это… невыгодно.

Я: Погодите! Вы чё сидите? Боитесь сколоться? Объясните мне! Ты! Встал!

Я тыкнул в парня лет двадцати, если не младше. Тот встал.

Я: Почему ты не уходишь?

Парень: Дак тренинг…

Я: На что тренинг? Чему он вас должен научить?!

Парень: Кто, типа, уйдет, тот маску носит и не выздоравливает, а кто не уйдет, тот не носит и выздоравливает.

Я посмотрел на директора.

Я: Скажи ему, что это не тренинг!

Директор: Дима, это не тренинг.

И улыбнулся будто нечаянно, этак тоненько, чтоб все тут поняли, что это клятый тренинг. Я это периферией заметил, у меня периферия очень зоркая. Директор… Он ведь, сученыш, с самого начала все предвидел, как только цель нашего визита узнал. Он же вообще распрямился весь, как в дом попал, привык тут властвовать, ушлепок конченый!

Я: Ты чё улыбаешься, педрила? Людей, падла, за решеткой держишь, в овец их превратил! Думаешь, сука, скачуха будет? Хер тебе, а не скачуха, мудила сраный!

Фанагория: Олег, не надо!

Я охолонул. Нашел себя в пространстве. Оказывается, я уже душил директора, у того глаза почти из орбит вылезли. Консультанты к нему на помощь кинулись, только их Саврас вырубил. В зале стояла страшная такая тишина. Даже последний «олень» понял, что это не тренинг. Я выпустил директора, тот упал на пол. Я огляделся. Парень поднял слегка трясущуюся руку.

Я: Чего тебе?

Парень: Раз это не тренинг, может, я пойду?

Я рассмеялся.

Только мы вышли из дома, как за нами выскочили консультанты с травматами. И директор с «обрезом». Не поверил, видать, что мы его сына отпустим. Я бы тоже, наверно, не поверил, только у меня сына нет, я гондон на шишку надеваю. Я, на самом деле, чего-то такого ожидал. Шаги услышал и сразу в транс халулайский запрыгнул. А за мной и Саврас с Фаней. Короче, ликвидировали мы угрозу. Дом еще этот клятый сгорел. Не знаю почему. Котельная там у них, баллоны с пропаном. Похер, если честно. Бедолаги все свалили, подохнут хоть как люди, на свободе.

Когда мы пришли к Вере и консультантам, рехаб горел синим пламенем. Красиво так горел, новогодне. А Вера плакала. Стояла, смотрела на пожар, а по щекам катились слезы.

Вера: Вы всех убили?

Я: Не всех.

Вера отвернулась. Фаня бросил «обрез» на землю, сел. Саврас прилег рядом. Я подошел к Рыжему, развязал его, посадил на жопу, тот растер затекшие руки. Я присел напротив и легонько похлопал его по щеке.

Я: На меня смотри.

Рыжий: Чё?

Я: Я убил твоего отца, шею ему сломал.

Рыжий часто-часто заморгал, отвернулся, а потом выбросил кулак, метя мне в лицо, я уклонился и отвесил Рыжему мелодичную оплеуху, тот завалился набок.

Я: Рано тебе на меня прыгать.

Рыжий откатился, вскочил и попытался меня пнуть. Я подсек его опорную ногу из приседа, Рыжий снова повалился на землю. Подняться я ему не дал — сел сверху и вдавил колено в горло, как Саврас. Рыжий выпучил глаза, они у него кровью налились, как у бычка.

Я: За отца хочешь отомстить?

Рыжий рванулся изо всех сил, я вдавил колено глубже, Рыжий захрипел.

Я: Чуешь, какой смысл обрела твоя жизнь?

Рыжий смотрел пустыми глазами, как выловленный окунь.

Я: Слушай и запоминай. Меня зовут Олег Званцев, я живу в Перми, на Пролетарке. Сейчас ты со мной ничего сделать не сможешь, но когда-нибудь, если будешь пахать, шанс у тебя появится. Я буду ждать. Сейчас я уберу колено, ты развяжешь своего друга, и вы оба свалите отсюда нахер. Или я вас завалю. Действуй!

Я убрал колено, Рыжий вскочил, посмотрел на меня, как бы запоминая, развязал Татуированного, и они ломанулись к рехабу. Не знаю. Может, боялись. А может, думали, что директор жив. Человек верит в чудо, даже если никаких оснований нет. На то оно и чудо. И на то он человек. Смешные мы все, если вдуматься.

Фаня и Саврас вдели ремни. Я подошел к Вере.

Я: Консультанты мертвы, директор мертв, бедолаги разбежались. Ты тоже свободна, иди.

Вера подняла на меня заплаканные глаза. Тяжело все-таки на эстрогене сидеть. Страшная наркота.

Вера: Куда я пойду?

Я: Не знаю. Домой. Мать тебя в МГИМО хочет определить. Тебя выписывать собирались послезавтра. Чуть-чуть не досидела.

Вера: Откуда ты?..

Я: Директор сказал.

Вера: Он соврал. Перед выпиской всем задание «Границы» дают, а мне не давали.

Я: Да похер уже. Дом ведь у тебя есть?

Вера: Есть. В Краснодаре. А мама моя секретаршей работает, какое, нафиг, МГИМО?

Я: Как ты здесь-то оказалась?

Вера: В Москву с парнем со своим приехала, потом скололась. А мать спасать меня приехала, в центр вот засунула.

Я: За пятьдесят штук в месяц? Секретарша?

Вера: Она кредитов набрала. Дура. Я не хочу к ней. Можно я с тобой?..

Я: Со мной нельзя, опасно. И у меня уже есть женщина.

Вера: Я не как женщина, я как друг. Не бросай. Пожалуйста.

Я вздохнул — дичь какая-то.

Я: Фаня, Саврас, подойдите!

Подошли.

Я: Мужики, предлагаю Веру до Краснодара подбросить, к матери. Что скажете?

Фанагория: Да хоть к черту на рога. Давайте уходить побыстрее, щас понаедут. Нам еще машину менять. Оболтусы всяко нашу запомнили.

Пошли. Дождь заморосил, потом вовсе грянул. Ноги еще замерзли. Ну и денек.


Окончание следует




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru