Шаги. Рассказ. Вардван Варжапетян
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Вардван Варжапетян родился в 1941 году в Уфе. Первая книга «Баллада судьбы» вышла в 1983 году, за ней последовали еще двадцать. Издавал армяно-еврей­ский журнал «Ной» (1992–1997). Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказ «Жизнь Найденова» (2022, № 2).




Вардван Варжапетян

Шаги

рассказ


Я не дурак, я глупец. Тому есть доказательства, притом веские, не теоремы какие-нибудь, а аксиомы. Первая глупость — та, что я родился. Но, возможно, это и самое умное из того, что я пока сделал. Марк Твен сказал: «В жизни каждого человека есть два великих дня: первый, когда он родился; второй, когда он понял зачем». Я пока что не понял. А ведь живу давно. Родился 21 сентября 1941-го, в эвакуации, в Уфе, в роддоме имени Крупской. День выдался необычный: Рождество Божьей Матери девы Марии (кто в Бога верит), да еще солнечное затмение.

Наружность (если вам интересно) обычная, похож на Чичикова у Гоголя: не слишком толст, не слишком худ, не красавец, но и не дурен. Правда, я постарше Павла Ивановича, можно сказать, в отцы ему гожусь. Никакого чина не имею. Чем обеспечиваю проживание, хлеб свой насущный? Пенсионер, инвалид 2-й группы из-за черепно-мозговой травмы. А подробнее на этот пункт пока воздержусь ответить, научен, извините, поспешными ответами, не хочу, как говаривал один мой знакомец, быть застигнутым на все пуговицы. Именно так: застигнутым, а не застёгнутым. От него же слышал: «Пролетарии всех стран, всю работу не переделаешь!» Еще его же шутка: «У этой истории две медали».

Фамилия? Тоже из русской классики — лошадиная. Только я не Овсов, а Хомутов. Семен Захарович Хомутов.

Сперва я хотел эти записки назвать «История моей глупости», но показалось — нескромно. Потом думал назвать «История одной глупости». Одну-то глупость и гений может совершить. Например, Ньютон. У него было две собаки — большая и маленькая, он их любил, но старался, чтобы они не сразу появлялись в его кабинете, — слишком много возни. Сэр Исаак велел выпилить в двери два круглых лаза — маленький и большой. И не сообразил великий физик, что в большую дыру может влезть и маленькая собачка. Вот вам и гений!

Ну, моя-то глупость тихонькая, касается одного меня. Началась случайно, с книги «История человеческой глупости». Написал ее  венгерский историк Иштван Рат-Вег в 1938-м, а на русском издали, по-моему, в 1970-е. Но ко мне она попала в 1996-м, 30 декабря, я вез елочку (поставил в ведро с песком, без всяких игрушек, просто стоит елочка, под ней — ватный Дед Мороз, потертый, потрепанный, старенький, остался еще, когда я был маленьким). Короче: ехал я поздно в троллейбусе, никого, кроме меня. Хотел сесть у окна, в самом конце, а на сиденье — книга, кто-то забыл. Я взял, название понравилось. И что интересно: троллейбусным билетиком заложена главка в конце этой книжищи — «Самая бесполезная коллекция в мире», про некоего Фрэнка Дамека из Чикаго. Однажды тот нашел на улице игральную карту. И подумал: а почему бы мне не найти остальные карты? Он их нашел, всю колоду, все карты всех мастей: двойки, тройки, четверки, пятерки, шестерки, семерки, десятки, валеты, дамы, короли, тузы, джокеры. Последнюю недостающую карту — бубновую двойку — нашел в 1890-м. Понадобилось ему для этого двадцать лет!

Прочел я и подумал: а почему мне не попробовать?

Я тогда жил на Беговой, напротив ипподрома, мог со своего восьмого этажа видеть заезды. Работал на почте, разносил телеграммы. Между прочим, дело непростое: по каждому адресу (а это, кроме Беговой, еще 1-й и 2-й Беговой проезды, улица Поликарпова, оба Боткинских проезда, Хорошевский тупик) сделан хронометраж, точно записано, за сколько минут надо доставить телеграмму: срочную в течение 30 минут, обычную не позже, чем через час после того, как она принята, подпись получателя обязательна, с указанием, когда получил — например, 11 час. 44 мин. И подпись. Так что бегать приходилось, как лошади. Зато на свежем воздухе.

Ну, поставил я елочку, Деда Мороза усадил под елочку на песочек, включил телевизор, поставил себе угощение: бутылку водки, ливерную колбасу, хлеб бородинский, испек в духовке картошку, капуста квашеная — соседка угостила, ей сестра привезла из Сапожка, она же рязанская, как и моя мама, только мама ближе к Ряжску, деревня Медвино. Ядреная капустка! К теплой водке самое то. У меня ж холодильника нема. На что он бобылю? Когда жена была жива и сын был жив, то и холодильник был — «ЗИЛ», три года мы за ним в очереди стояли. Ну, проздравили весь советский народ, начали бить куранты на Спасской башне, а я глупость загадал: чтоб все карты найти, собрать колоду.

И нашел! Утром же! Вышел выбросить в мусоропровод консервные банки, а под дверью — восьмерка треф, а проще — крестовая.

Ну разве придумаешь, чтобы так вот сразу? И что удивительно: на лестнице холодно, а карта теплая, словно ее кто аккуратненько для меня положил. Даже вроде шаги послышались, не то вверх, не то вниз.


Вторую я не скоро нашел. Честно говоря, даже и думать забыл про карты, а они помнили про меня. Но тут даже не знаю, с чего начать. Тут настоящий писатель нужен. Даже не знаю…

Когда мы (мама, отец и я) вернулись в 43-м из Уфы в Москву, жили на Большой Якиманке, в проходной комнатушке. Дом двухэтажный, старый, принадлежал дровяному заводчику, и мы с тех складов на берегу Москва-реки, рядом с Бабьегородским рынком, зимой получали по талонам дрова. При большевиках, понятно, дом поделили, разгородили. Последнего владельца я пацаном еще видел, он жил в левом флигеле, с собственным входом с Голутвинского переулка — костлявый хмурый старик с козлиной бородой, зимой и летом ходил в сапогах с галошами, в байковых штанах с заплатками, в драной телогрейке, солдатской ушанке, шея обвязана вязаным бабьим платком, и много кошек держал. А в том же флигеле на втором этаже жили Шошины. Старик Шошин еще до революции нанимал для своей семьи квартиру в четыре комнаты. Был мастер шить кожаную обувь на заказ, однажды его вызвали даже в Кремль — самому Ленину обувку изготовить. И не раз звали, даже телефон ему поставили — это в 20-е-то годы! Ясно, многие завидовали, особенно один такой — Лоскутов, живший на первом этаже. Но Лоскутов поселился после победы над Японией — с горбатенькой дочкой и внуком, ровесником мне. Вот он и стал писал заявления: как так получается, что я, коммунист, фронтовик, гвардии майор запаса, и сейчас на ответственной должности, телефон не имею, а беспартийный сапожник имеет?!

Не знаю, чего ему отвечали, но телефон не ставили. А майором он точно был. До него в нашем доме один майор уже был — Фролов, танкист, он прямо на танке въехал во двор, я танк хорош помню, мы с пацанами лазили на него. Фролов привез из Германии черного доберман-пинчера, хвастал, что взял собаку из личного питомника Геринга. Лоскутов даже хотел купить у Фролова пса, для охраны дровяного склада, которым его назначили заведовать, после того как комиссовали из-за контузии. Там, где он служил, на Курилах, случилось землетрясение, дочь Лоскутова рассказывала моей маме, что погиб целый город, огромной волной смыло даже танки на острове, где Лоскутов служил замполитом. Штаб разрушило, танки унесло в океан, сейф с партбилетами смыло, замполита по голове чем-то ударило, его еле вытащили, а он рвался на берег, кричал: «Верни партбилеты!» Ему говорят: город смыло волной, люди погибли, а он про партбилеты. В общем, комиссовали его, помогли устроиться в Москве. Комнату дали, но без телефона. Может, Лоскутов так сильно бы не переживал, если б не Митряй, младший сын Шошина, — выпив, орал на весь двор Лоскутову: «Хер ты телефон получишь! И твоя сраная Советская власть тебе, говнюку, не поможет!» А лето, окна настежь, все слышат. Ну и… может, Лоскутов, может, еще кто сознательный, написал куда следует. Митряя арестовали, я его больше не видел. А с его сыном Юркой мы в первом классе за одной партой сидели. Потом и внук Лоскутова в нашей же школе учился — Вилор (т.е. Владимир Ильич Ленин — Организатор Революции), только я в «А», а он в «Б», в девятом классе стал даже комсоргом. Пошел по комсомольской линии, потом по партийной. Конечно, телефон заимел. И квартиру, и машину, и дачу. Я его как-то встретил в гастрономе, в знаменитом Доме правительства, рядом с кинотеатром «Ударник»: я зашел плавленый сырок купить и кильку в томате, он — ветчину, маслины, коньяк — отметить событие: сын получил партбилет! Звал в гости: показал на Дом правительства, мол, имей в виду, как высоко Вилор Лоскутов взлетел. Потом оказалось, зря он на сына тогда потратился… Когда коммунистам хвост прищемили и железного Феликса удавкой с лубянского постамента сдернули, сынок порвал партбилет и потребовал, чтобы ему вернули партийные взносы, которые он сколько-то лет платил. Перепутал сынок Вилора партию с кассой взаимопомощи. Как же его звали? А красивый, прямо артист Петр Алейников, тот ведь тоже на Якиманке жил, видел я его. Но я про вторую карту хотел рассказать, как с ней вышло...

Я тогда работал охранником на автостоянке возле ВДНХ. Работа простая: шлагбаум поднял, машину на стоянку пустил, деньги взял, сутки дежуришь, два дня отдыхаешь. И вот… вспомнил, как зовут Вилорова сына — Шурка! В шахматы всех обыгрывал в нашем дворе, разряд имел. И как-то он всегда мне навстречу попадался: и когда я подсобником был в мебельном магазине на Полянке, и в Зоопарке, в секции парнокопытных: подошел с барышней и пацаненком (а я кормил животных), окликнул меня: «Что, Хомутов, ишаков пасешь?» А у нас ишаков не было! Дикий осел был, кулан. Лошадь Пржевальского, лось, верблюды одногорбые (эти ох злые!) и двугорбые, ламы, лось, зубр. Ну и на стоянке возле ВДНХ встретились… Я-то его не узнал, а он сразу: «Привет, Хомутов! Чего, в армии не наохранялся?» Знал, что я в армии в роте охраны служил. На хорошей машине прикатил, «таунус», немецкая. С каких, спрашивается, трудовых доходов Шурка ее купил? В шахматы выиграл? А он и не скрывал: «В преферанс с хорошими людьми зовут играть». Видно, в тот день ему повезло, хорошо заплатил, считай, ползарплаты мне в карман положил, спасибо. Перед сдачей смены, стал я подметать, а там, где стоял его «таунус», — валет червей.


Третья? Что ж, про каждую карту рассказывать? Эх, забыл! Надо бы Шурке… ну, Александру Вилоровичу, рассказать, как его отец к каждым трусам пришивал карман с пуговкой — прятать партийный билет. Даже если ограбят, трусы-то оставят. А утонет, опять же при нем партийный билет. Больше всего боялся его потерять. Сперва в клеенку заворачивал, потом в потайной карман, на пуговку и булавкой закалывал. Словно Кощей, тот тоже свою душу прятал. А трусы-то после стирки на дворе на веревке одинаково висели, что партийные, что беспартийные.


Про все карты лень рассказывать. Если б приятелю, да с пивком… а так, какой интерес? Между прочим, давно замечаю: не стало ни пивных, ни пельменных, ни рюмочных, на троих мужики давно не соображают, и закурить на улице попросишь, редко кто угостит. То ли народ получше живет, то ли жаднее стал. А так чего? Тут не вспомнишь, сколько адресов переменил, сколько работ: и плотник, и лаборант, и в Зоопарке, и в Детском театре, и грузчиком, и охранником, и на почте, и в прачечной, и экспедитором, и коллектором в экспедиции… И где только не жил: Замоскворечье, Сокольники, Чертаново, Ордынка, Медведково, Маросейка… Но давно уже якорь бросил на Расковой. Была такая летчица, втроем летали: Раскова, Гризодубова, Осипенко. Дом хороший, кирпичный, пять этажей, я на 3-м, надо мной старушка, учит детей играть на скрипке. Кого на машине привозят, кто сам бежит со скрипочкой, вежливые, серьезные. И почему-то одно и то же все разучивают, жалобное, все спросить хочу, когда встретимся. Но она редко выходит, эту зиму ни разу не виделись.

Чего ж я, дурак, болтаю?! Она ж осенью померла, гроб стоял возле подъезда, ждали автобус. Плохой гроб, сырой, тяжелый, доски не струганы, видно, сразу с пилорамы пустили в дело, сколотили тяп-ляп; концы гвоздей не заделаны, как положено, торчат острия сквозь черный сатин. А пришли одни женщины, ни одного мужика, кто ж будет гроб тащить до могилы? Или повезут в крематорий? Сейчас чаще сжигают, дешевле и хлопот меньше. А меня пусть хоть как! Между прочим, сделать гроб не каждый может. Чтоб получить 3-й разряд столяра, надо табуретку сколотить. На 4-й — стол простой, однотумбовый. На 5-й — двухтумбовый. А гроб… Мне раз пришлось… В армии… Друг погиб, Лёша Криворучко. Мы на ракетной точке служили, за Уралом, в лесу. Наша точка Сирень называлась. Как раз с Америкой тогда из-за Кубы схватились. Зачитали нам приказ министра обороны: дивизиону заступить на боевое дежурство, значит, с боеголовками. Генерал из Москвы прибыл, рассказал про международную обстановку: империалисты разжигают войну, готовятся нас уничтожить, но вам (это нам, значит) страна доверила самое грозное оружие, которое в гроб вгонит поджигателей войны, где бы они ни прятались. «Гвардейцы, главком обещал: если выполните боевую задачу, все будете героями Советского Союза». А Игорь Кориткин ему вопрос: «Товарищ генерал, а если и вторую ракету пустим?» — «Сынок, вторую не успеете».

Кориткин двигателистом был, я в роте охраны, Лёха — в роте заправки. Тогда три года служили, но заправщики — два, из-за вредности горючего с окислителем, которыми заправляют ракету, им и молоко давали, и по кусочку масла на завтрак. И вот на втором году, летом — тревога: лопнула труба с отравой. Стали раскапывать эту трубу, ведрами черпали то, что успело вытечь, без противогазов, без всякой защиты. Построили дивизион, замполит спрашивает: «Сварщики есть? Кто аварию ликвидирует, отпуск на родину». Ну, Лёша и вышел. До армии он чего-то варил, арматуру какую-то, но удостоверения сварщика не имел. И полез в яму, стал латать дыру, стальную заплату приварить. Уже хотел вылезть, а нарытая земля обрушилась, и его завалило. Мы кинулись откапывать, Слава Климкин грёб, как бульдозер, откопал сапог, стал Лёху тащить, чуть ногу ему не оторвал, и мы помогали… Бегом в санчасть, там капитан Нагарянский, наш врач, стал делать массаж, камфору в сердце вколол. А Лёха уже задохнулся, горло землей забило. Вот и получил отпуск на родину, в гробу, который я ему выстругал.


А ведь я за хлебом шел, когда увезли скрипачку с четвертого этажа. Иду, еле ногами шаркаю. А под ногами — листва шуршит, сухая, как будто из пепла. И… даже сперва не заметил… мокрая карта рубашкой вверх, поэтому я сразу и не увидел — семерка бубновая.


А за Лёшей мама приехала — сама врач, доктор медицинских наук, тоже на Беговой жила, в доме, где после войны селили медиков. Мужа с войны не дождалась. И сына вот… Да он не из-за отпуска, просто хотел показать, что не слабак…


Конечно, помню, где первого туза нашел. Я тогда на Маросейке жил, напротив пивного бара, всегда там у дверей очередь толкалась, а у меня терпения не хватало, я в Армянский переулок наладился, там в ларьке хорошая женщина пивом заведовала — рыжая толстушка Прасковья, зуб золотой, кареглазая. И водочки сама в кружку добавит. Хорошо. И недалеко. Почему переулок Армянский? Потому что здесь издавна армяне селились, молились, учились. А вот почему Маросейка, я долго не мог дознаться. Это один мужик рассказал, мы часто в пивной встречались: росточком как карлик, но умный — не то художник, не то архитектор. Оказывается, на месте того дома, где я живу, стояло подворье, где останавливались посольства украинских гетманов с Малороссии, потому улица Малороссейкой называлась, потом укоротили, стала Маросейкой. Потом Богдан Хмельницкий поклялся в верности Москве; я пионером был, когда 300 лет отмечали Переяславской Раде, у меня еще открытка осталась: хохол с москалем обнимаются. На месте подворья потом сложили гостиницу — не то «Европа», не то «Америка»: во всю длину этажа длинный коридор, по бокам — комнаты, кухня общая, просторная, всем места хватит готовить, стирать, детей купать. Моя комната на втором этаже, окном во двор, можно из окна сразу выйти на крышу. Один раз пришлось мне таким путем к себе добираться — ключ от комнаты забыл. Зашел через арку во двор, допрыгнул до пожарной лестницы — и по крыше в свое окно. С тех пор окно на шпингалет не закрывал, на всякий пожарный. А на крыше, в жестяном желобе — сдутый резиновый мяч, чьи-то кальсоны и два туза — туз пик и туз червей. Грязные, порванные! Может, ими еще до революции играли?


Сам я до карт не охотник. Как и Чичиков. А ведь писал сочинение в десятом классе по «Мертвым душам»: «Образы помещиков». Интересно, кого сейчас вспомню: Ноздрев, конечно, Собакевич, Манилов, Плюшкин…

А третий туз попался в Феодосии, у чебуречной, увидел: пачка сигарет, пустая, раздавленная, будто по ней трактор проехал. Не знаю, зачем я ее поднял? Курить-то ведь бросил. А в пачке — бубновый туз.

У меня в Феодосии друг жил — Федоров Николай Кондратьевич, разбившийся летчик. В летном училище учился. Летел на планере с инструктором. Планер упал, инструктор погиб, а Коля разбился вдребезги. Он мне рассказывал… Зазвал на рыбалку, бычков ловить. Он-то ловил, а я рядом сидел, бутылки с пивом открывал. Коля на поплавок смотрит, а сам рассказывает, как разбился:

— Был такой грохот, словно под товарняк попал. Скрежет, грохот, голова взорвалась, как граната. Все, думаю, хана! И огненные буквы вижу: п…ц. Только буквы разобрал, а они слепились в круг, как снежок, черный с алым, и летят, слышу свист, круг все меньше… с железный рубль… копейку… искорку… Понимаю: если я эту искорку потеряю, умру. Изо всех сил стараюсь удержать глазами, даже моргнуть нельзя, держать, держать… И чувствую, как искорка возвращается, все ближе, все горячее… это кровь меня заливала, я ж вверх ногами висел.

Долго Колю лечили. Потом сам тренировался, учился ходить. Написал письмо министру воздушного транспорта — не хотели его брать на работу в аэропорт, диспетчером. Добился. И сына Вовку привел в аэроклуб, с парашютом прыгать. Этот Вовка стал заслуженным мастером спорта, чемпионом мира! В Рязани живет, все в гости зовет.

А я помню вышку для желающих совершить прыжок с парашютом — в парке культуры. Мне почему-то неинтересно было. Нет, не боялся, так… Еще знакомая парашютистка была Раиса Воронкова, рекордсменка, она в НИИ работала, где конструировали всякие парашюты — грузовые, военные, спортивные. Я с ее мужем в одной школе учился, потом в одной части служили, он после армии директором вагона-ресторана стал, доволен был. Хотел меня к себе устроить, но чего-то не получилось. Они с Раисой даже хотели меня женить — на Тамаре, она в ансамбле Моисеева плясала, фигуристая, наряженная, она же шмотки за границей покупала, духи-помады. А чего я мог ей подарить? Букетик ландышей, в кино сводить? Я даже танцевать не умел! Пень пнем. И вот идем однажды с Ветохиным и Раей по Александровскому саду, навстречу молодой мужчина, крепкий, подтянутый, на пиджаке — золотая звезда Героя. Раиса с ним поздоровалась, познакомила с мужем. Он дальше пошел, мы гуляем.

— Жень, знаешь, кто это был? Андреев, испытатель парашютов. В 1961-м, когда вас с Сенькой (со мной, значит) в армию взяли, они с подполковником Долговым испытывали новую технику для спасения космонавтов. Их в скафандрах подняли на стратостате на 30 километров, оттуда прыгали. Оба стали Героями, Долгов посмертно, он уже мертвым приземлился.

Пока шли по Александровскому саду, Раиса все удивлялась, что никто не удивляется: молодой мужчина, ясно, что не фронтовик, не космонавт (всех космонавтов тогда в лицо знали) — и Герой! Ну, а чего удивляться? В «Национале» швейцар был, он на 9 Мая звезду Героя на униформу привинчивал. И чистильщик айсор дядя Миша (у Белорусского вокзала сидел, я у него гуталин покупал) тоже Герой был, но звезду не носил.

После скрипачки тихо над головой стало. А через месяц кто-то вселился. Окно на лестничной площадке стал открывать, и табаком стало пахнуть. Он открывает, я закрываю. Но пока ни разу не встретил в лицо. Только слышу шаги над головой. Странные какие-то, медленные какие-то. И не поймешь, мужчина, женщина?

Забыл: на бубновом тузе в сигаретной пачке был записан чей-то телефон — может, крымский, может, московский. У нас, на Большой Якиманке, телефона не было, появился, когда в Голутвинский переулок переехали: В 1-48-71, один на сорок человек, на стене висел. Пацаны во дворе говорили, если набрать Е 7-22222, это публичный дом. Я один раз набрал, какой-то дядька ответил, я испугался, повесил трубку. А номер действительно странный: у всех буква и пять цифр, а тут семизначный!

Не помню, чтобы родители хоть раз кому-нибудь звонили, или им кто звонил. Чаще всего звонили Доре Самойловне, она в аптеке работала напротив «Ленинки», на холме, его потом срыли, чтоб правительству было удобней в Кремль заезжать. И Юрке Широкову, соседу нашему, много звонили. Он в футбол играл. Жилистый, худенький, верткий, шпанистый. Иногда зову его: к телефону! А он через дверь: а кто? Как будто я всех его девушек должен знать. Одна часто звонила, Валентина, а он: скажи, на тренировке. Или на сборах, — чтоб подольше не звонила. Голос у нее мне нравился. И она вроде привыкла, что это я ей вместо Юрки всегда отвечаю, спросила, как зовут, что делаю. Чего делаю? На фабрике «Парижская коммуна» тружусь плотником. Уж не помню, как я свидание ей назначил, пригласил в парк Горького. Зимой! Ничего умнее не мог придумать. Все с коньками, а мы ищем лавочку, чтоб поукромней. Она в заячьей шубке, я в пальто. Села мне на колени, стала целоваться учить. Мне шестнадцать лет было, но ни разу с девчонками не целовался. А Валентина была старше. И некрасивая. Да еще холодно, противно, ничего у меня не получается. А она красная, горячая, вся распахнулась… Как же она хотела! Все-таки добилась своего. Больше не виделись.


А четвертый туз мне попался в Жиздре, когда путевку в пансионат дали. Подселили к одному старичку. Хмурый, левую ногу волочил. Два дня ко мне приглядывался. На третий назвался: Галушевский Трифон Егорович. Столяр-краснодеревщик. Я сказал, что тоже плотничал, он сразу расспрашивать, чего я умею. Ну, чего… дверные коробки, двери с филенками, рамы оконные, табуретки… Мы потом подружились, я и в Москве был у него, на шоссе Энтузиастов, он мне свой инструмент показал. Один рубанок я у него купил, Егорыч его сам изготовил. Кленовый, а железка откована из стальной обоймы подшипника. Зверь, а не рубанок, только что гвозди не строгал! И вот что еще Галушевский мне рассказал… Его призвали в Красную армию в 1940-м, в 111-й запасной пехотный полк, в этой самой Жиздре. Полковой оркестр играл в городском саду, танцы в воскресенье, ну и увольнение солдатикам. А летом 1941-го, 22 июня, война! Дивизия срочно снялась в неизвестном направлении. Истребители с военного аэродрома взлетели, всю обслугу бросили, технику оставили. А Егорыч в больнице с дизентерией лежал. Так в подштанниках и попал осенью немцам в плен.

— В плен?! Плен — это хотя бы барак, нары, хоть какая кормежка… А тут огородили поле колючкой и нас согнали, без еды, без воды, без всего. Сколько же наших там как собак сдохло. Мне повезло — сгодился немцам. Их ведь тоже за Жиздру много погибло. Они на площади перед собором кладбище для своих стали копать — где сейчас сквер. Кресты березовые, на кресте каска, обязательно фанерка прибита, аккуратно написано фамилия, звание, когда родился, когда погиб. Не то что у нас. Нас, кто подох, на тачках вывозили и в овраги сбрасывали. А кто жив остался, должен был перед СМЕРШем оправдываться: почему врагу сдался, почему не застрелился? А чем? Пальцем? У нас же никакого оружия не было. И в товарняках — на 1244-й километр, лагпункт Пукса, лес валить. Там все рода войск были, и пограничники, и моряки, и летчики, статья всем одна — измена родине.


Егорыч любил, чтоб мы после обеда с ним шли к реке. Тихо, красиво, природа вокруг, коровы мычат, лошади пасутся, куры кудахчут. На мосту мужик с удочкой. Мы подошли, заглянули в ведерко, там два пескарика. Мужик пожаловался:

— Раньше рыба так и играла, а теперь ни звука. Конечно, пенсионерам тут хорошо, если, конечно, хозяйство свое. Пенсия нам какая? На раз выпить и закусить. Вот узники много получают.

«Узники» — это евреи, узники фашистских концлагерей, кто выжил, им Германия платит, извиняясь за Гитлера.

Тихо. Речка журчит, заросла осокой, желтыми кувшинками. Идем обратно в пансионат.

— Ты понял, кто узники? Не мы, зэки, а евреи, кто в немецких концлагерях выжил, им Германия платит, извиняясь за Гитлера. А у нас за Сталина кто извиняться будет? Пушкин? Ага. Со мной в лагере кого только не было! Только шпионов не было. Был даже Фриц Платтен, который Ленина заслонил, когда на того первое покушение было, в Петрограде, обстреляли машину. Платтена ранило. А умер в лагере от истощения в 1942-м. Морошки тоже хотел, как Пушкин. Клюквы мы немножко насобирали… Кривонос ему передал. А сын Кривоноса одним из первых форсировал Днепр, звезду Героя получил, отцу написал: «Папа, когда был приказ форсировать Днепр, я никого не спрашивал, как это сделать, а сейчас спрашиваю: как же мне вызволить тебя оттуда?»

У нас, Семен, ведь как? Не стыдимся, не каемся, нет! Мы все на ошибки сваливаем. Запятую в диктанте пропустил — ошибка, жене изменил — ошибся, человека посадили ни за что — ошибка, в тундре кукурузу сажали — ошибка, не готовы к войне оказались — ошибка, миллионы своих же душ загубили — ошиблись. Чего молчишь? Не согласен?

А я на речку смотрел. Ну, я-то при чем? Я не сидел, никого не сажал. Ни про Платтена, ни про Кривоноса никогда не слыхал. Какая разница, согласен я, не согласен? Так и на полдник опоздаем. Стоп! Я до того навострился искать карты, чуял их, как собака, натасканная выкапывать трюфели. Как будто не я их искал, а они меня. Егорыч долбит свое, а я чую: здесь где-то в крапиве… Присел, шарю ладонью… окурок, спички горелые… Есть! туз треф.

Карта оказалась маленькая, вроде пасьянсных. И рубашка странная: красные звезды и черные свастики! Неужели от немцев с войны осталась?


Вот в крапиве нашел, в коровьей лепешке нашел, из писсуара вытаскивал… А в поезде или на пляже — ни одной. Зато чего только не было в поездах! И стоп-кран срывал, когда один пассажир оказался психом: ночью вдруг решил, что его хотят убить, достал нож и начал бегать по проходу. Женщины визжат, дети плачут. Я одного солдатика подговорил скрутить этого буйного. Я со спины на него набросился, сержант открыл дверь в тамбур, вытолкнули его и крепко дверь держим. А он стучит, орет. Мы держим. А псих открыл дверь вагона и выбросился, насмерть расшибся о столбик, такие бетонные столбики, через каждые сто метров стоят вдоль путей. Пришлось рвать стоп-кран. Начальник поезда прибежал, машинист, бригадир нашего вагона, составили акт, нас с сержантом тоже заставили подписать. Это «Котлас — Москва» был поезд, зимой, я тогда не в Москве жил, а там, где мой сосед по пансионату лес валил за то, что не застрелился. А я вагонетки катал. Да что вспоминать плохое?

Жизнь, она все так перетасует… Конечно, я после психа несчастного уж до Москвы не спал, больше в тамбуре курил. Один тоже вышел, закурить попросил. И ладошку мне тянет знакомиться: «Слава». А вышло, что мы с ним четыре года вместе, как братья, жили. Я ж тогда прописку московскую потерял… В Москву ехал родителей с Новым годом поздравить, грибы соленые вез, рыбки хорошей, сала… Бутылку водки, чтоб в магазин не бегать. Вот мы ее в тамбуре со Славой и распили. Он мне свой адрес черкнул… В тот-то раз я к нему не заехал, а вот когда мне в Москву разрешили вернуться, тогда подъехал — спросить, не знает кого, кто сдаст комнату. Ну, чего мне с родителями тесниться? Я курю, пью… да и не приведешь никого, они меня все к прежней жене толкали вернуться… Спасибо, как-нибудь перебьюсь.

Вот у Славы я и перебивался четыре года. Как у Христа за пазухой. А он и правда какой-то блаженный был. Все книжки читал. Ест — читает, чай пьет — читает. Читает и хмыкает. Чего-нибудь и мне иногда прочтет. Книг целая стена, с пола до потолка, стеллажи самодельные. Спал на диване. А я на двери, мы со Славой ее во дворе нашли, на ул. Короленко, у вендиспансера. Конечно, кипятком ошпарили для гигиены, просушили, положили между шифоньером и стеллажами, даже уютно получилось, только ручка дверная на ребра давила, не знаю, почему я ее не свинтил. Платил я за постой Славе сотнягу, считай, три бутылки водки. А меньше тысячи в месяц у меня не выходило в Мосгоргеотресте, куда я устроился рабочим в отдел подземных сооружений: колодцы проверять по всей Москве и области — ливневки, водостоки, канализацию, телефонные, газовые.

Через год Слава отказался брать с меня деньги — я ж говорю, блаженный. Варил гречку или картошку, пил сладкий чай — вот вся еда. И любимую свою антоновку грыз, он за яблоками куда-то далеко ездил, то ли в Тулу, то ли в Рязань, привезет целый мешок, надолго хватало. Чем он зарабатывал? Заметки в газеты писал. Про меня даже написал, про моего бригадира Синицына. Один раз целый день с нами катался в нашей крытой полуторке, там у меня и топчан, и печка. А бригадир в кабине, с водителем, маршрут указывает.

Как-то Синицын велел водителю остановиться за мостом через Пахру, у церковки. И прихромала к нашей машине дворняжка, села у заднего колеса, подняла больную лапу, мне как доктору показывает. Достал я из кузова свой бутер­брод с колбасой, спрашиваю: «Придется тебе и колбасу отдать, а?» Она лапами машет, мордой мохнатой кивает. А мне по-маленькому приспичило. Отошел к мосту и под мост, где не видно, а там десятка червей меня ждет.

Без бутерброда остался, зато одной картой меньше искать.

С получки я всегда Славе вино покупал, он больше любил сухое. Пил он один. Не помню, чтобы какую женщину к себе приводил. Я приводил, укладывал на двери. А он иногда пропадал — на неделю, на две, у него старенькие родители под Новороссийском жили, может, их навещал? А может, еще куда-то.

Однажды уговорил меня пойти на фильм «Гадюка» — про бывшую барышню-гимназистку, воевавшую с белыми в эскадроне красной конницы. После войны служила в тресте, на пишущей машинке стучала. Тоже в коммуналке жила, и застрелила соседку из ревности.

— Ну, видел кино? Помнишь, как она управдома чуть не угробила? Чем она в него швырнула?

— Примусом, кажется.

— Ага, примусом. А Алексей Николаевич Толстой как нам в своем рассказе пишет? Что швырнула в управдома горящим примусом… а дальше: «Конечно, керосинка пропала». Видишь? Сперва «примус», теперь «керосинка». А это ж большая разница. Сеня, у вас дома керосинка была?

— Конечно, была. И керосиновая лампа была. И в керосинную лавку я бегал.

— Ну вот. А Толстому без разницы. Лев Николаевич так бы не сплоховал.

«Гадюку» я из-за Славы и керосинки запомнил. И артистку Нинель Мышкову в роли Гадюки запомнил. Хороша!


На Короленко, у Славы, было три комнаты: Славина, во второй жила пьянчужка Маша (работала уборщицей в столовой, приносила оттуда куриные пупки, варила их часами, вонь на всю квартиру) с алкашом Мишей, своим сожителем, он не работал, собирал в Сокольниках бутылки, сдавал и покупал себе с Машей плодово-ягодное. Маша его не называла иначе как: «У, чума болотная!» Обоим уже за пятьдесят было. Третий жилец — гравер Сашка, самый молодой в квартире, к нему раз в неделю приходила симпатичная молодуха, разведенная, с дошкольной девочкой.

А Слава, как я уже говорил, никого не водил. Но привел… потом… Я к тому времени давно от него съехал, второй раз женился, и как-то осенью гулял с женой в Сокольниках, про Славу рассказал… И он как раз по аллейке: небритый, изможденый, сутулый, галоши на босу ногу, одежонка жалкая, а уже холодно было. Застеснялся. Звал в гости.

Я под Новый год зашел к нему. Открыла злобная баба, его жена. Стиркой пахло, пеленками, как когда Маша куриные пупки варила. Ребенок за стенкой криком заходится. Слава сказал, Маша и Миша умерли, Сашка-гравер попал под трамвай, долго болел, сам отравился снотворным. А Слава где-то познакомился с лимитчицей, приютил, женился, когда она родила ему дочку. Им, как семье, Сашкину комнату дали, она ближе всех к кухне и совмещенной ванной с уборной. А комнату, где Маша и Миша жили, кто-то кому-то сдает.

Понятно, я Славе принес его любимого каберне. Он с опаской, косясь на дверь, разлил вино. Молчал, сипло кашлял, глаза утирал. А чего говорить? Как в сказке: пустил заяц в свою избушку лису пожить… Славины книги, которые он собирал всю жизнь, жена зимой повыкидывала в окно: чего они без пользы место занимают?! И его бы выкинула вместе с ними, но оставила, чтоб пенсию ей отдавал. А рассердится, прочь гонит: где хочешь ночуй. Эх, Слава, Слава, вот тебе и примус с керосинкой.


Шел я от него через парк. Елки нарядные, фонари, музыка гремит, ребятня с санками, кто пирожки горячие ест, кто мороженое. А мне бы в самый раз стакан водки. Полез в карман за перчатками… у Славы забыл. Как подумал, что увижу его жену… лучше уж мерзнуть. А это что? Рядом с урной? Карта, конечно. джокер!


Остальные я тоже нашел. И второй джокер тоже. Как и Фрэнку Дамеку, самой неуловимой оказалась бубновая двойка. За двенадцать лет я сотни карт нашел, некоторые по десять раз, но проклятую двойку ни разу. А нашел в своем же дворе на детской площадке, в песочнице — кто-то забыл совочек и пластмассовые формочки. И ведь никакой карты не видно. А я чувствую: есть. Сел на корточки, рукой по песку вожу. Даже ноги устали. Хотел уж встать, оперся на оградку, ладонь сорвалась — и в песок ух! А там двойка бубновая. Ни разу предчувствие меня не обмануло. Но, как говорится, всю работу не переделаешь. И все истории не перескажешь. Кто-то, конечно, скажет: да тебе, дураку, лечиться надо. Но я не дурак, а глупость не болезнь, это привычка такая. Мне один еврей говорил: «Когда Мессия придет, все больные станут здоровыми, но глупцы глупцами и останутся».


Шесть лет прошло, как я ту бубновую двойку в песочке нашел. А вчера, 11 авгус­та, иду в подземном переходе на Нижней Масловке и вижу разбросанные карты. Не поленился, собрал. Дома разложил по мастям. Оказалась полная колода — обычная, чтоб в подкидного или в очко играть. И ведь опять скажут: везет дуракам. Везет, согласен. А почему? На это никакой умник не ответил.


Кто ж все-таки над моей головой ходит? То неделю не слышно, то ходит, ходит… Как ходики. Но куревом на лестнице больше не пахнет.

Опять… Перестали. И я… перестал. Не думал, что так легко. Только слюна противная.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru