КНИГА КАК ПОВОД
Об авторе | Андрей Юрьевич Арьев родился 18 января 1940 года в Ленинграде. Историк литературы, эссеист, прозаик. Автор не менее 500 печатных работ и книг, в том числе: «Царская ветка» (2000), «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование» (2009), «За медленным и золотым орлом: О петербургской поэзии» (2018). Составитель, комментатор и автор вступительных статей к изданиям «Новой библиотеки поэта»: Георгий Иванов. «Стихотворения» (2005; 2010, 2-е; 2017, 3-е изд.), «Царскосельская антология» (2016). Живет в г. Пушкине, Санкт-Петербург. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Привычка жить. К 80-летию Александра Кушнера» (2016, № 9).
Андрей Арьев
Дороже убеждений
Ирина Винокурова. Нина Берберова: известная и неизвестная. — СПб.: БиблиоРоссика / Academic Studies Press, 2023. — (Современная западная русистика).
Самый эффектный постулат, выраженный Ниной Берберовой, — строчка из ее «Лирической поэмы» 1924–1926 годов: «Я не в изгнанье, я в посланье…». Она повторена дважды и стала знаменитой, потому что потеряла авторство, явилась девизом, произносимым от множественного «мы» в любом публичном собрании русской диаспоры. И приписываемым самым разным людям, начиная с Мережковского.
Через много лет, в произведении, прославившем Берберову, — «автобиографии» «Курсив мой», она на этом пафосе не настаивает. Скорее всего, исповедует другое кредо, менее звучное, но не менее содержательное: «Человек дороже убеждений». Ее опыт.
Прежде всего Нина Берберова жаждала свободы. За нее она готова была отдать очень многое. И добилась ее — вместе со славой, пришедшей после издания «Курсива». Свобода — ее кредо. Как можно понять из ее сочинений, ее синоним — самостоятельность: в личной жизни, во взглядах, в убеждениях, которым она следовала в те или иные минуты жизни. Адогматизм. Самостоятельна она была настолько, что даже не завистлива. Редчайший среди литераторов случай.
Сохранился ее план продолжения «Курсива». Последним его пунктом стоит: «4. О Западе. О конце религий (всех). О конце истории».
Книга Ирины Винокуровой об этом: о Берберовой в поисках Берберовой, о человеке, меняющем облики, но живущим в строгой зависимости от собственных замыслов. Монографическое исследование в основном и посвящено «автобиографии», самым острым ее страницам. Знакомиться с ними подчас интереснее, чем перечитывать Берберову. Многое освещается новым таинственным светом. Или, наоборот, тени исчезают во благо не смысла, нет, но лучшего знакомства с фигурой повествователя. Ведь Нина Николаевна — личность загадочная, сама в себе.
Была таковой — до появления книги Ирины Винокуровой.
«Курсив мой» входит в круг филологических предпочтений Ирины Евгеньевны с конца восьмидесятых, когда она стала первым публикатором его текста у нас в стране — глав в журнале «Октябрь». С Берберовой она встретилась чуть позже, в перестроечной Москве. В США много работала в архивах, где теперь хранится наследие автора «Курсива». Нина Николаевна относилась к Ирине Винокуровой с полным дружелюбием. Молодежь к Берберовой вообще льнула. Потому что и она ее ценила, с ней была более открытой, чем со старшим поколением Владислава Ходасевича, с которым уехала из России, с которым была благодарно связана и с которым жить в конце концов оказалось невмоготу. Одолеть любовь у благодарности сил не хватило, о чем в первой, хронологической, части книги рассказано внятно и нецеремонно. Так же, как и о том, что новый, после Ходасевича, избранник, фигурирующий в «Курсиве» под инициалами Н.В.М., доставил героине несравненно больше переживаний, чем автор «Некрополя». Берберова вышла из нового испытания самым фантастическим образом. Рассказанная исследовательницей история с Миной Журно превышает по изощренности сюжета любую беллетристику. Замечательна приводимая Винокуровой реакция из круга людей, близких автору «Курсива»: «Нина, — записывает в дневнике Вера Зайцева, — отомстила за всех женщин».
Существенно здесь, замечает Винокурова, что попытка Берберовой превратить реальную историю преодоления любовного крушения в написанный по его следам роман «Без заката» не удалась. «Берберова, — пишет исследовательница, — очевидно, считала, что сам жанр романа (в отличие от документального повествования) развязывает автору руки». Это была ошибка. Винокурова вводит не встречающийся обычно в оценке художественной прозы критерий — «деликатность». И на самом деле, если уж ты пишешь роман «с ключом», то всяческая откровенность и сама правдивость могут обернуться вульгарностью, риторикой, никакой силы тексту при этом не придавая. Кроме беспардонности. Но тут все, конечно, зависит от глубины собственно художественного дарования, умения ставить слова «в лучшем порядке», а не диктовать читателю, что он должен чувствовать. Приходится признать и распространить это суждение едва не на всю собственно художественную прозу Нины Николаевны: она таким специфическим даром не обладала. Не очень о том и переживала. Может, и просто не замечала. Другое дело — документальный жанр, чертами которого наделен «Курсив». Опасная в прозе способность автора быть указующим перстом, умение логически раскрывать суть отношений, привлекать внимание, выявлять становящиеся под ее пером доступными читателям коллизии — всеми этими качествами Нина Берберова органичнее пользовалась в документальном жанре. Ее прозу они лишают житейской вариативности, необходимой искусству недосказанности. Это заметно даже по ее стихам, что бы она в них ни утверждала, таким, к примеру, предваряющим по времени «Курсив»:
Я остаюсь с недосказавшими,
С недопевшими, с недоигравшими,
С недописавшими. В тайном обществе,
В тихом сообществе недоуспевших,
Которые жили в листах шелестевших
И шепотом нынче говорят…
Как все, о чем писала Нина Берберова, ясно и содержательно, но поэтически — так себе. Слишком громогласно, от имени неведомо откуда явившегося «горлана-главаря».
Эффект по-настоящему художественной работы Нины Берберовой в «Курсиве» состоит в том, что среди тысячи мелькнувших лиц и подробностей вдруг проясняется истинное лицо, может быть, даже не лицо, а настроение, переживание. Беглый взгляд создателя, привыкшего к внутреннему освещению сцены, к собственной тональности изображения. Тем более во «мгле, ночной и зарубежной», в которой нам как не поблуждать? Во «мгле» всегда ищешь секрет: как распознать нечто собственно человеческое, довлеющее себе в смутном калейдоскопе? Когда тебе самому кажется, что «портреты» даны пером сколь блестящим, столь и острым. Не всегда и «кажется». Случается, можно «документально» подтвердить, мол, и то не так и это — мимо.
Вот, например, небольшой кусок об отношениях рассказчицы с тем же Н.В.М.: «Нужным и драгоценным для меня было тогда (а может быть, и всегда?) делаться из суховатой, деловитой, холодноватой, спокойной, независимой и разумной — теплой, влажной, потрясенной, зависимой и безумной. В нем для меня и во мне для него собралось в фокус все, чего нам не хватало до этого в других сближениях. <…> Были ли мы друг для друга символом России?» В романе подобная риторика и напыщенность показалась бы едва ли не смехотворной. И уж во всяком случае — безвкусной. И показалась.
Но вот что происходит за пределами романной интриги. Ирина Винокурова публикует свидетельства чисто человеческой заботы Берберовой о безалаберно коварном Н.В.М. — уже после их разрыва, в самые последние годы его жизни, когда он, немощным и слабым, оказался в пансионате «Босежур», Йер. Там, где проводил последние три с половиной года жизни Георгий Иванов. Оказывается, Нина Николаевна регулярно переводила из США во Францию второму покинутому мужу деньги, сохранив с ним невраждебные отношения и переписку (всю ее она впоследствии уничтожила). Также и о литературном наследии Ходасевича заботиться прежде всех начала Берберова.
Н.В.М. появился в «Босежуре» еще в 1956 году. Тогда же Георгий Иванов спрашивает о нем Романа Гуля, в апрельском письме 1956 года из Йера. Демонстрируемое знакомство автора «Курсива» с последними днями жизни поэта в главке, ему посвященной, тому свидетельство. Брезгливые штрихи пребывания Георгия Иванова в пансионате, рассыпанные в «Курсиве» (об источнике сведений нигде ничего не дано — ни в тексте, ни в иных писаниях), почерпнуты мемуаристкой почти несомненно у Н.В.М. Пользуюсь случаем сообщить: портрет сильно шаржирован. Факт, лежащий на литературной совести мемуаристки. Укорять ее бессмысленно — с запечатленными чувствами что ж бороться? Тем более с той «правдой», которую она видит. Но мы попробуем. Все же цитируемые публично письма конфидента следовало бы печатать без диких огрехов, не писать от его имени о состоянии Тютчева «после пролога» вместо «после паралича» и т.п.
Вот небольшой пример. Который год безуспешно хочу обратить внимание издателей на неверно расшифрованный Берберовой инскрипт в подаренном ей автором сборнике «Портрет без сходства». Всего-то-навсего: «Дорогой Нине Николаевне Берберовой от сосем погебошго (курсив мой. — А.А.) Г. Иванова». «Книга и сейчас у меня», — добавляет Н.Н. Книга сейчас у Дэвида Бетеа, и мне случилось с этой надписью познакомиться. Судя по тому, что напечатано, дарит книгу человек, сильно рехнувшийся на чем-то древнеславянском. На самом деле слова в надписи такие: «от совсем подстарка» («подстарками» Зинаида Гиппиус называла молодежь, появляющуюся на собраниях «Зеленой лампы» в Париже у Мережковских; Георгий Иванов состоял на них неизменным председателем, и Берберова — бывала). А ведь этот «ляп» завершает данный и так с головокружительной тенденциозностью портрет поэта, антагониста Ходасевича, тем самым и Берберовой. При этом стихи Георгия Иванова она чтила, отзываясь о них печатно и приватно не без энтузиазма.
Очень интересно в исследовании Винокуровой все то, что она пишет о превращении дневника Нины Берберовой в художественную автобиографию. Обычно человек, ведущий дневники, сознает и сохраняет их цельность как документ эпохи, как правдивую весть о своем существовании в определенное историческое время и, если получится, о самом времени.
Нина Николаевна над своими дневниками трудилась несколько лет, к сожалению, уничтожив значительную их часть после того, как использовала в «Курсиве». В тех дневниках, что сохранила впрок, что-то вымарывала (в самых ранних), но поздние, кажется, сохранились полностью. Чтобы иметь возможность создавать «документ», являющийся по своей увлекательности и образности вещью художественно убедительной, тем самым «вечной». Это не «Былое и думы», но из русских современниц «Курсив мой» сравним с «Воспоминаниями» Надежды Мандельштам.
Интересно, как Нина Берберова на них реагировала. Ирина Винокурова ее отзывы собрала, в том числе такой, очень существенный, — от 2 января 1971 года: «Потрясена совершенно. Обо всех, обо всем, без задержек и страха, как если бы она писала это в Нью-Йорке. В словаре книги и в некоторых фразах есть общее со мной (мы, видимо, читали одно и то же). Никто так не писал о России 1930–1960 гг., как она. <…> Настоящий талант в том, как она кладет мысли в слова — и на бумагу. Огромная книга, великая книга…».
Читала Берберова, как свидетельствует ее запись, с утра до 11 вечера.
Сравнить Нину Берберову с Надеждой Мандельштам можно, и круг чтения у них в чем-то совпадал. Но не слишком содержательно, хотя бы потому, что христианское мировоззрение вдовы Осипа Мандельштама никак не коррелировалось с чуждой какой-либо религиозности Берберовой, ратовавшей за эвтаназию.
Ирина Винокурова указывает на более значимый источник и более значимую для Берберовой во всех смыслах Симону де Бовуар, на ее автобиографические книги, и прежде всего на «Силу обстоятельств» (1963) — время интенсивной работы над «Курсивом». Пересечения с этим романом, вплоть до текстовых, доказывает Винокурова, случайными быть не могли. Она утверждает прямо: «напряженный диалог» ведется «на всем пространстве “Курсива”, хотя афишировать этот диалог Берберова отнюдь не стремится». Упоминание де Бовуар лишь в самом конце книги, пишет Винокурова, «давало возможность поместить свою автобиографию в определенный литературный контекст и тем самым вручить читателю ключ к этой книге». Ключ же поворачивался так: «Спад морального и физического состояния, о котором де Бовуар столь откровенно рассказала в “Силе обстоятельств” и который Берберова столь охотно живописует в “Курсиве”, прямо контрастирует с ее собственным самоощущением, описанным в книге не менее детально». Оказывается, и название последней главы «Курсива» «Не ожидая Годо» прямо полемизирует с философскими и художественными пристрастиями французской писательницы. То есть Берберова написала повесть «о том, как она “не ждала Годо”». В то время как де Бовуар, иронизирует автор «Курсива», в последние годы только этим и занималась. Жила «в ожидании Годо». В этой своей прямизне Берберова перехлестывает. Симона де Бовуар пишет о впечатлении от постановки пьесы Сэмюэла Беккета вряд ли иначе, чем ее восприняла бы автор «Курсива»: «Я посмотрела “В ожидании Годо”. У меня вызывают недоверие пьесы, которые в виде символов представляют человеческий удел в целом; но я восхищалась тем, как Беккет сумел покорить нас, попросту изобразив то неутомимое терпение, которое, вопреки всему, удерживает на Земле наш род и каждого из нас в отдельности. Я была одним из исполнителей драмы, а моим партнером был автор. В то время как мы ожидали — чего? — он говорил, я слушала: моим присутствием и его голосом поддерживалась бесполезная и необходимая надежда».
Точь-в-точь с тем же недоверием и Берберова относилась к стремлениям понять «человеческий удел», прибегая к абстрактной символике. Зато выраженное внятно «присутствие» для нее было сильнее любой означающей это «присутствие» символики.
Что еще было сущностно важно для русской писательницы, так это то, что де Бовуар, невзирая на Сартра, участвовавшего в подпольных изданиях Сопротивления (очерками, которые, замечает Винокурова, «на самом деле писала де Бовуар»), вынуждена была для элементарного прожитья вести передачи на парижском радио, контролируемом оккупационными властями. О том, что это были передачи о Средневековье, мало кого сразу после победы могло заинтересовать. Ох уж эти «факты» в руках пристрастных судей, когда защита отсутствует! У Симоны де Бовуар она как раз наличествовала — в лице Сартра. Взялись за нее уже после его кончины — в восьмидесятые. Через сорок лет, но настигли.
У Берберовой ситуация вроде бы смотрелась полегче: как и Георгий Иванов, ни в оккупационных, ни в каких-либо еще изданиях она не печаталась (в отличие от таких известных деятелей русской культуры, как Александр Бенуа, Николай Евреинов, Сергей Лифарь, Илья Сургучев, Николай Туроверов, Иван Шмелев и т.д., с которых все сошло как с бессмертного «гуся» вода), жила большей частью под Парижем в деревне Лонгшен, где купила дом еще перед войной и где при немцах разводила огород, пасла козу и собирала урожай. Ситуация, сравнительно с де Бовуар, в некотором роде обратная: с оккупантами сотрудничал Н.В.М., бывший при гитлеровцах арт-дилером в Лувреи собственником картинной галереи…
Тема, жестко разделившая русскую диаспору в оккупированном немцами Париже. Берберова после войны не оказалась на просоветской стороне. В результате — прямо была обвинена в коллаборантстве. И не французами, а русскими коллегами по «изгнанию», совершенно превратным образом толковавшими свой долг быть «призванными» к защите национальной чести. Очень здраво написал о Нине Берберовой Борис Зайцев Иванову-Разумнику 7 июня 1942 года из Парижа, в дни оккупации (частично приведено у Винокуровой): «Берберова живет под Парижем в своем доме, хорошо устроенном. <…> Кажется, современные бури сильно и благотворно потрясли ее. Вообще же она одна только устроена здесь более или менее прочно, хозяйственно (отличная хозяйка и работница) — на земле, с огородами, садом, свиньей и т.п. Остальные же все (“мы”) — богема».
Берберова доказала, что чаемая ею «свобода» может разместиться и в огороде. Правда, платить за нее пришлось дорого. И все равно: «Нужно возделывать свой сад», согласна была, думаю, Нина Николаевна с простодушным героем Вольтера.
Разъясняет это Ирина Винокурова долго и тщательно, заключительная часть книги отдана соответствующей теме. Решение вынужденное, так как львиная доля всего написанного за последние годы о Берберовой мусолит воображаемое «коллаборантство» автора «Курсива». Процитируем лишь начало и конец всех этих «неоконченных споров»:
«Настроения Берберовой в годы войны, ее надежды на то, что Гитлер избавит Россию от Сталина, — безусловно, самый болезненный факт ее биографии, гораздо более болезненный, чем, скажем, решение уйти от Ходасевича».
Необходимо заметить: дело не в «коллаборантстве», которого не было, но все же в «надеждах» на избавление от власти Сталина при помощи кого угодно. Испарились они, когда непреложно стало известно о фашистских зверствах в России, о создании лагерей смерти по всей Европе, о тотальном геноциде евреев и т.д.
И вот финал книги Винокуровой, последние строчки: «Таким образом получилось, что из всех “подлинных русских художников”, оставшихся в оккупированном Париже, столь подробное и столь пропитанное болью свидетельство о депортации евреев оставила только Берберова. И сбросить это со счета мы вряд ли имеем право».
Прежде чем заняться подробным анализом «Курсива…», которому, собственно, посвящена большая часть книги Ирины Винокуровой, ее автор обращает внимание на берберовскую «Железную женщину», посвященную другой биографии — Марии Игнатьевны Будберг, рожденной Закревской, в первом браке Бенкендорф, и написанную после признанного мировым культурным сообществом шедевра. То есть — «Курсива». Перечисление замужних фамилий героини мало значимо в сравнении с той ролью, которую она сыграла в судьбе таких персонажей, как британский генеральный консул в Петрограде Роберт Брюс Локкарт, Максим Горький и Герберт Уэллс. О проскользнувших на страницах этой книги Керенском и Сталине необязательно и упоминать. В общем ажиотаже чего только не вообразишь. Так Андрей Вознесенский первое издание у нас «Железной женщины» предваряет строчкой: «Эту удивительную книгу я прочитал в Париже в шестидесятые годы, когда…» и т.д. — о «запретах» к ввозу в страну подобной литературы. И ни издателям, ни самому автору не приходит в голову, что книга напечатана на Западе лишь в 1981-м...
Еще смехотворнее были отзывы на рукопись «Железной женщины» некоторых американских преуспевающих издательств. Один из них процитирован в книге — из письма самой Берберовой: «…отсутствие откровенных любовных сцен и слишком серьезный тон (я буквально цитирую из присланных мне отказов) заставляют издателей сомневаться в нужности этой книги».
Фокус в том, что заглавие книги легко перенести на самого ее автора. По ее прочтении в воображении читателей «железной женщиной» становится она, а не Мура Будберг. Нина Николаевна этому не противилась, еще и в «Курсиве» подчеркивала некоторые черты своего характера, соотносящиеся не только с Симоной де Бовуар, но и с грядущей героиней. То, что Будберг была международной авантюристкой, двойной или тройной шпионкой, в руках которой оказались нити к лакомому для любой из европейских стран архиву Горького, Берберову, пожалуй, в первую очередь восхищало. Во всяком случае, Будберг у нее — дама, «образованная во всех отношениях», английская леди. Свободная. Что для Берберовой перечеркивает все ее собственные, побуждаемые фактами, оговорки. Некрологический финал книги говорит, по-моему, о восхищении автора своим персонажем: «Она могла перепить любого матроса <…> Она была добра ко всем».
Конечно, я преувеличиваю. Но все же через годы, после того, как познакомишься с книгами Берберовой подробнее, на ум приходит именно этот образ — образ «железной женщины». Он крупнее образа героини. Исследование Ирины Винокуровой этого впечатления не снимает. Наоборот, усиливает. Пускай Берберова в «Курсиве» и настаивала на обратном: дескать, она — «река». Видимо — неостановимая.
Автобиография «Курсив мой» и последовавшая за ней «Железная женщина» отвлекли читателей от поэтических и прозаических работ Нины Николаевны, заслонили их, из-за чего она не очень переживала. Видимо, успех «Курсива» показался Берберовой естественным. Открывающим путь к новым завоеваниям в блистательно оформленном ею «документальном» жанре.
Встречали Нину Берберову по всему миру как автора достоверного и красочного полотна из жизни русской диаспоры, представленной одной из центральных ее фигур. Насколько это так, теперь уже и не столь важно: внимание к ней инспирировано славой, то есть — ею самой. Основа прочная.
Встречи с ней — и в переносном и в прямом смысле — обогащают нас живыми штрихами пребывания на земле той или иной, всегда отдельной, творческой личности, подтверждая или опровергая достоверность туманного «образа автора».
Интересно, что познакомился я с Ниной Николаевной практически тогда же, что и автор книги о ней, — осенью 1989 года, когда Берберова приехала в Москву и Ленинград из США. Более шестидесяти лет спустя. Переплюнув любого д’Артаньяна вместе с Александром Дюма. В отличие от французских героев, не постарев, а поумнев. Качество, которого Нине Николаевне и так хватало с лихвой.
Ирина Винокурова провела рядом с Берберовой, кажется, дней десять. Я с ее книгой об авторе «Курсива» приблизительно столько же. С Ниной Николаевной виделся меньше, встречал ее в Ленинграде на Московском вокзале 10 или 11 сентября 1989 года — по поручению Союза писателей. Видимо, более солидного, «с именем», джентльмена не нашлось. То есть автора, фамилия которого что-либо говорила бы гостье. Не исключено также, что не всякий из преуспевающих литераторов захотел бы приветствовать столь одиозную личность. Скорее всего, опасения были обоснованны и взаимны. За все время общения с Ниной Николаевной на мой вопрос, не хочет ли она встретиться в Ленинграде с кем-либо из собратьев по перу, ответ был лаконичен: Вениамин Каверин. Но Вениамин Александрович недавно скончался, да и жил в Москве. По собственной инициативе она назвала лишь имя Иды Наппельбаум, с которой их связывала общая память о Николае Гумилеве. К ней мы и отправились после вселения в отель «Ленинград» (нынешний «Санкт-Петербург») и молчаливого обозрения вида на Неву — через широкое окно ее номера на высоком этаже.
Для встречи на вокзале был подан огромный белый лимузин, каких я на улицах города ни до, ни после не видывал. Я предложил Нине Николаевне сначала заехать на улицу Жуковского, к дому, где она жила перед отъездом из Петрограда. Она согласилась. Но когда мы подъехали поближе, к углу Литейного, на мой вопрос, не хочет ли она выйти, отвечено было коротко: «Нет». И мы поехали в отель. По вселении я задал ей вопрос, какое впечатление на нее произвел город после почти шестидесятилетнего отсутствия. Ответ тоже был лаконичен: «Исчезла культура парадных подъездов». Что было сущей правдой, о которой мы уже даже и не задумывались.
На эмигрантские темы мы практически не разговаривали. Во всяком случае, подробно — только о судьбе Тургеневской библиотеки в Париже во время оккупации. Была еще встреча в переполненном зале Дома писателя. О впечатлениях я спрашивать не стал. О них знает Ирина Винокурова, в своей почти семисотстраничной монографии интерпретируя их преимущественно в литературном ключе.
И так я не упомянул многого. Упустил целую главу «Берберова и Набоков»: многочисленные интерпретаторы этой темы не раз об их (не)обусловленности конкретными биографиями высказывались и обойдутся без моих рекомендаций.
Разве что упомяну необычный сюжет, связывающий ранний роман В. Сирина «Подвиг» с поздним образом жизни Берберовой. Один из вариантов романного финала содержится в размышлении героя о Провансе: «Не поселиться ли с молодой женой вот здесь, на клине тучной земли, ждущей трудолюбивого хозяина?» А в рецензии на роман Берберовой «Последние и первые» В. Сирин комментирует: «Ибо в самом понятии “земля” есть нечто сугубо русское, и, живя на земле, опрощаясь, отстраняя городскую культуру, тем самым сохраняешь извечный отечественный уклад…». И вот Берберова покупает со вторым мужем ферму под Парижем, где, ссылается Винокурова на «Курсив», «начали с азартом хозяйничать: “…сажали фруктовые деревья, устанавливали улья, копали огород…”».
Есть в этой главе и сенсация — уподобление Нины и ее мужа Фердинанда из лучшей, может быть, новеллы В. Сирина реальным Нине Берберовой и Владиславу Ходасевичу. Связь Нины с рассказчиком, заключает Винокурова, «не была исключительно плодом вымысла, как это рутинно считается в набоковедении». Заключим и мы: последняя фраза «Весны в Фиальте» прямо фиксирует интеллектуальную зависимость Нины от Фердинанда: «…Нина, несмотря на свое давнее, преданное подражание (курсив мой. — А.А.) им, оказалась смертной» («им», в данном случае и Сегюру, «приятелю» Фердинанда из рассказа, то ли гипотетическому «генералу свиты», то ли вовсе «кащею», — «разнообразные колеса разъятых символов» приводить в движение не будем). Основное слово здесь — применительно к Берберовой и Ходасевичу — «подражание».
Рассказано в книге Ирины Винокуровой о жизни, мнениях и сочинениях Нины Николаевны столько, сколько вряд ли кто в обозримое время сможет поведать.
Хотя конкретно исследование ограничено перипетиями вокруг книги «Курсив мой» и годами жизни ее создателя в США, труд Ирины Винокуровой прежде всего оставляет впечатление цельности воссозданной ею жизни вернувшегося из дальних странствий писателя.
Теперь существование Нины Берберовой в нашей культуре помещено в добротный, с корректностью и вкусом слаженный переплет. Задвинуть во второй ряд такую книгу удастся очень нескоро. Надеюсь, и вообще не удастся.
|