НАБЛЮДАТЕЛЬ: НОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ
дважды
Лера Макарова. Светотень. — М.: АСПИ, 2022.
Имя на карте
Тексты сборника Валерии Макаровой — приглашение к столу, когда разговор уже начат, а все собеседники знают друг друга, за исключением гостя-читателя. Он оказывается там внезапно, без подготовки, без введения в контекст, без дежурных приветствий.
Вот имена, они проскальзывают в разговоре, чередуются, кому-то принадлежат. Имена важны. Человек любит звучание собственного имени. Но иногда людей называют чужими именами, а они — откликаются.
Сначала был свет. Первый рассказ сборника начинается с имени. Анисья-старшая и праправнучка Анисия — единство имени сквозь поколения.
А потом опустилась тень: «Этому мужчине, когда он умер, было лет сорок. Причина — неизвестна, его имя — теперь тоже». В противовес — отсутствие имени и обезличенность.
Светотень: то в тени, то на свету, переходность и мерцание, которое иногда выливается в незначимость имени и дальше — почти в безымянность. Две соседки носят одинаковое имя, и оно стирается, их нарекают по-новому: Одна и Другая. «Одна жила вдвоем с Мариной в большой комнате, которую прозвали Колизеем». Пространства здесь тоже называют и переназывают. «…потому что у человека есть потребность давать всему имена — второй раз, третий. Они и меня сразу же, как я приехала, переименовали. И мою Лилечку Орлову когда-то стали называть Брик». Здесь возникает и поселок Радужный, который стал Атомным городом.
Состояние имен нестабильно. Обычно имя помогает зафиксировать «я», соотнести с миром, но вдруг — оно лишает идентичности и становится условным. «…его звали Рифат или Равиль, или Рамиль — в шуме голосов я не расслышала. Помню только, как Рифат, или как его, рассказывал…» Текучесть и сменяемость — чуть ли не физический закон в сборнике Валерии Макаровой. Тем удивительнее, что рассказы написаны в разное время.
Если нестабильность — физический закон, значит, он влияет на понимание мира, значит, его можно использовать — переформатировать, переименовывать прямо на ходу, возделывать этот мир как угодно.
Девочка представляется. А К. протестует, для него это звучит некрасиво. И предлагает другую форму ее имени — Стася, «тебе больше пойдет». Пытается воздействовать на мир через имя. И сам Кальвадос — вместо Константина Барышникова, чтобы «все начисто переписать, заново, с самого начала».
Те имена, что не меняются, все равно звучат неуверенно, нестройно, с некоторым искажением, вмещая в себя что-то сверх принадлежности человеку. Имя героини Вороника, созвучное с привычной Вероникой, отсылает к названию ягоды, которая, в свою очередь, тоже многоименная: вороника, шикша, водяника, медвежья ягода — все одно. От безымянности — к множественному антропониму, целой россыпи имен.
Здесь все говорит: «я сама не своя», «мир сам не свой». Переиначивание как способ справиться с жизнью обнажает чувство подмены. Петь контральто вместо природного меццо-сопрано — подмена, носить фамилию уже бывшего мужа, страх умереть под чужой фамилией — подмена, проникать в аудиторию под именем Лейла, украденным у другой студентки, — подмена, по бейджу одного проводить в кинозал другого — подмена, настоящие медальки на стене заменить шоколадными — подмена, подставные молодожены на параде — подмена, «все кругом — поддельная беременность».
Перетекаемость имен сочетается с подвижным пространством. Смыслообразующие атрибуты текста — дорога, странствование, «перелетность». Отсюда проистекает уже почти классический выбор: здесь / там, провинция / столица, родные края / заграница, уехать / остаться, возращение / невозвращение.
Такой текст можно было бы обнаружить в дневнике наблюдений. Фрагментарная жизнь на его страницах подчиняется меланхолии и ностальгии. Размышления о пределах Садового кольца, сны об отсутствии заборов и границ. Анатомия московских коммуналок, усталые описания полночного метро, реконструкция поездок на трамвае с последовательным перечислением остановок. Лужи маленьких переулков, «первый осознанный поезд». Поиск православного храма в чужой стране, поиск внутренней смелости, чтобы посетить кладбище. Поиск — себя, ответов, жилья, и рождение бесприютности. Она разрастается в комнатах, в разговорах, в головах. «Увлечение последнего года — представлять, как бы мы жили в разных местах». Скитания, съемные пристанища, заглядывание в чужие окна, стук в чужие двери, и в конце концов — «Приютите!».
В «Светотени» находят воплощение устойчивые представления о разных местах, текст документирует реальность — иногда недавно ушедшую, иногда действующую. Сборник этнографически наполнен: тут Москва и Петербург, Бурятия и Мордовия, город с тихими разговорами на хрущевской кухне, деревенская глушь с полнокровной остротой человеческих характеров, чад европейских улочек со знакомыми неровностями асфальта и по-домашнему дымящими трубами. Все, везде и сразу, но обязательно — с привязкой к памяти, к узнаваемым очертаниям и социальным ситуациям, к закрепленному порядку вещей. Сюда подошел бы термин Фредрика Джеймисона «когнитивная картография» — в сборнике запечатлены пространственные коды культуры.
Параллельно возникают и временные коды. Мы чувствуем, когда попадаем в 2000-е, когда — в 2010-е. Об этом говорят расставленные по всему тексту метки и указатели: слова «анорексичка» и «хипстеры», бытополитический контекст, зафиксированный по свежей памяти, узнаваемые фигуры. Потом — еще существующие печатные газеты, и вдруг совсем далеко — отсылки к дореволюционной периодике.
Время здесь нелинейно, оно искажается. Даже на уровне стилистики происходит заигрывание со временем:
« —Куда это ты меня привела?
— В прошлый век. Тут поэты по субботам читаются».
Все это понарошку, в переносном смысле. Но время опять скачет, часы сбиваются и показывают 1 января 1969 года. «В этом году родится его отец. Через три года — мама».
Время может и вовсе сломаться. В неисправности времени — неисправность жизни. «Она приготовила себе завтрак, поужинала. Все подменяло друг друга, хотелось спать». И еще: «живу в точке до своего появления на свет» — открытый выход за пределы времени. Эти поломки выстраивают магический реализм из грубой действительности. Развоплощение времени не останавливается и захватывает ментальные сферы.
«Над площадью летали не вороны, а патрулирующие вертолеты. Вороника закрыла глаза и увидела: погода здесь веками неизменна, как и туман над Якиманкой. Она видела всех, кого здесь казнили когда-то. И видит всех, кто теперь поднимает здесь маленькое восстание».
«…поехать на кладбище. В Средневековье там жгли ведьм, в другое время стоял лепрозорий, а сейчас вычищенные дорожки и имперские памятники».
Время будто начинает жить по законам пространства, происходит коллапс, и две формы схлопываются в одну: теперь все существует здесь и сейчас, одномоментно, над ведьминскими кострами кружат вертолеты. Рождается пространство времени: «словно на велосипеде, нарезаю вокруг своей памяти».
Воспоминания перетасовываются, они нестабильны, события подменяются, пазл не собирается: и все-таки не было у барби никакого домика, были только тряпки и хвосты, а еще был «зомбоящик». И в антикафе нужно платить за время — это правда, грубый факт неотесанной реальности. В конечном счете все фантазмы абсолютно прозаичны и выливаются в стопроцентную повседневность.
Регулярного бытия здесь действительно много. Через знакомые фрагменты жизни выстраивается универсальная повседневность. В каком-то смысле она даже воспевается — вместе со всем ее дискомфортом. Но это аккуратное воспевание, как честная документация, осознание положения вещей, описание привычных паттернов и готовность себе признаться: «больше ничего интересного не происходило».
Читаем: «…она растрачивает свою любовь по этим съемным квартирам, она умирает и распыляется на будничные молекулы — поесть, поспать, заточить карандаш, уберечь себя». И оказывается, что это распыление на будничные молекулы — объемная, длящаяся часть жизни, которая врезается в память. Поесть, поспать — все это фиксируется. Уберечь себя — тоже надо. И текст сам распыляется на будничные молекулы, целебно подыгрывая всем нам: это нормально, это бывает. Если совсем убрать фон, мы окажемся в пустоте. Только здесь фон часто неуютный, сопровождается бытовыми неудобствами, недомолвками, отчуждением, но все-таки и диалогом тоже — другой полюс существует, его просто нужно достичь. Ярко выражен дискомфорт — и хочется его преодолеть. Ответа на вопрос, как, текст не дает, но обозначает проблему.
Будничные детали растягиваются во времени, растекается варенье по тарелке, но — кровавым пятном. Разрешение ситуации все-таки иногда венчается сюрреалистической деталью. Потому что и так тоже бывает. Будто в утешение рутинный универсум разбивается в духе необарокко: «бензиновые пятна, похожие на леопардовую шкуру». И текст, процеженный через повседневную жизнь, не растворяется в ней.
В сборнике может привидеться сходство с автофикшном. Но есть ли тут биографические линии — вопрос к автору. Может быть, для читателя не столь важно, смоделирована ситуация или задокументирована, — в сборнике будто нет грани, все одно. И, как в итальянском неореализме, искусство отождествляется с внехудожественной реальностью.
Екатерина Михеева
|