Об авторе | Сергей Анатольевич Носов (19.02.1957, Ленинград) — прозаик, поэт, драматург, в 1980 окончил Ленинградский институт авиационного приборостроения, в 1988-м — Литинститут им. Горького. Работал инженером на кафедре, сторожем шахты компании «Метрострой», продавцом книг, в 1983–1990 годах — редактором в журнале «Костер», в 1992–1998 годах — редактором на «Радио России». Более 20 книг, в том числе 6 романов («Хозяйка истории», «Член общества, или Голодное время», «Грачи улетели» и др.), несколько книг малой прозы, сборники эссе в жанре «другое краеведение», многочисленные пьесы, книга стихов «Сторожение». Удостоен ряда литературных и театральных премий, в частности — премии «Национальный бестселлер» за роман «Фигурные скобки», Театральной премии имени Андрея Толубеева. Переведен на иностранные языки, включая итальянский, китайский, хинди. Стихи в «Знамени» печатает впервые.
Сергей Носов
Памятник Во Всём Виноватому
* * *
Я подхожу к окну и вижу
в саду деревья и дорожки,
и светофор, и столб, и рожки
троллейбуса. И снег, и жижу —
такая слякоть. На снегу
от фонаря подобье круга.
В нём кто-то словно от испуга
весь скрючился — и ни гугу.
Он, озираясь на дома,
уж одурел от этих бдений
ночных, — отпугивает тени,
как тот семинарист Хома.
Но Вия нет… И хорошо,
что этот пьяненький поднялся
(я говорил всегда, что пьянство —
беда), поднялся и пошёл…
Он, равновесие храня,
дойдёт. Ему и не приснится,
как тяжелы они, ресницы,
того, кто смотрит на меня.
Памятник Во Всём Виноватому
Вот и на нашей улице праздник — установлен памятник
Во Всём Виноватому.
Торжества, каких давно мы не видели.
До торжеств ли нам было?
На гранитном постаменте стоит бронзовый
Во Всём Виноватый,
ветер будто полы пальто ему раздувает.
А лицо Во Всём Виноватый руками закрыл,
потому что он собирательный образ.
Плачет будто.
Или попросту спрятался.
Правда, если к нему повнимательнее приглядеться,
как руку-то держит,
виден будет зазор между пальцами средним и безымянным...
Соглядатай, никак?
У, хитрющий! — подглядывать вздумал!..
Так и плюнешь в него, негодяя.
Для того он у нас и поставлен.
Мы его наказуем — всё легче.
Кто плюнет, кто грязью метнёт, кто масляной краской запачкает.
На худой конец, кулаком погрозит.
Всё легче.
Цирк
Сначала шло всё как по маслу.
Не предвещая ничего нехорошего,
клоун веселил своими калошами,
и долго резвились на одной лошади
десять джигитов.
Потом пошли неурядицы.
Канатоходца с каната сдуло,
шпагоглотатель пригвоздился к стулу,
у фокусника из рукава выскочил сдуру
ошалевший кролик.
Дрессировщик спас положение.
В силу разума твёрдо веря,
не размышляя о возможной потере,
он предъявил страшному зверю
свою голову.
Результат превзошёл ожидание.
Ангелы
Непродутые флейты, английский рожок.
Летаргия виолы да гамба.
— Контрабасу, ты видишь, ему хорошо —
отдыхать на боку. Так и нам бы.
— Такинамбы? А где и какие они?
Разновидность литавр — такинамбы?
— Да при чём тут литавры! Ты что? Не гони,
я про нас говорил: так и нам бы.
— Если так, помоги — отстегнулось крыло.
Я теперь уже не окрыляем.
Прижимаю подошвой спираль болеро.
Можешь лечь отдохнуть под роялем.
* * *
Старый сторож болезненно переживает
смыслоутрату.
И за что получает
он только зарплату?
Было время, служил на заводе с высоким процентом хищений —
до каких доходило жулье ухищрений!
А теперь, а теперь? Или белые ночи в июле
не способствуют кражам?
А то, может, просто кастрюли
не нужны никому?
Или, верно, вступили мы в пору,
когда места нет вору?
Старый сторож стоит посреди одичалого сада
возле бывшего храма, а ныне безликого склада
металлической утвари. Так-то. Часы избывает.
Он к столбу прибивает
рукомойник:
тук-тук.
Где-то голубь воркует.
Звёзды кто-то ворует.
Села птица на сук.
Воспоминания о нулевом, дополнительном
В направлении на Себеж,
в нулевом вагоне, ишь! —
ты всё едешь, едешь, едешь,
едешь, в тамбуре стоишь.
В нулевом вагоне место
в обстановке боевой
обретают штурмом честно,
потому что — нулевой.
Толчея в лихом вагоне
такова, что контролёр
не пройдёт и не прогонит,
хоть матёр он и хитёр.
Трое их, впихнувшись в тамбур,
контролёров, говорят,
как бы взять бы тех бы там бы, —
их фонарики горят.
Щас дадут все трое дёру —
жить охота контролёру!
В нулевом вагоне клятом
не позволит превозмочь
севший в зад аккумулятор
слабым светом эту ночь.
В нулевом вагоне тело
отрешается от дела, —
едем, едем и не ропщем,
мысли — в целом и об общем.
Жизнь — не точка болевая,
не верёвка бельевая,
не картинки по пути
с невозможностью сойти.
Не сгущающийся сумрак.
И не кот в одной из сумок.
Не начальник волевой.
И не номер нулевой.
Вот четыре поколенья
пассажирских единиц
не желают обнуленья
тел своих — точнее, лиц.
А желают попаданья
в тему целеполаганья.
В голове бессонно месишь
это с тем, а с этим то,
подколёсный слыша месседж:
тра-та, та-та, конь в пальто!
Я запомнил путь на Себеж
в нулевом вагоне. Ишь,
едешь всё и не приедешь,
едешь, в тамбуре стоишь.
Цыгане
Вообще-то, я ехал в поезде.
Мне попутчиками — цыгане.
Опасаясь возможных происков,
взгромоздился на полку с ногами.
Вообще-то, я поездом ехал
и смотрел на цыган
сверху.
Две цыганки и два цыгана,
а ещё легион — в тамбуре.
Там у них — наподобие табора,
а куда и зачем — я не знаю.
Никогда я не мог их исканий
и скитаний понять. Ну, без края
им земля. Ну и что?
Но цыгане…
Но цыгане на скрипках играли.
И рыдали.
Точнее — мычали.
Без рыданий рыдали и всхлипов
и пилили своими смычками
по натянутым нервам
скрипок.
Получалась, представьте, музыка.
Я не знаю, как выразить… Сгусток
воли, если угодно,
и мужества
и какой-то восторженной грусти…
Получалась такая штука,
что невзгоды мои — это шутка.
Вот такие дела получались.
Вообще-то, я ехал поездом.
Свесив голову с полки зачем-то,
всё в окошко глядел. А за стёклами
шевелилось огромное облако.
Милонов (1792–1821) и Грамматин (1786–1827)
Михаил Васильевич Милонов
спит и вздыхает во сне с тоскою,
грезится нечто ему костромское,
баловню столичных салонов.
Николай Фёдорович Грамматин
в Костроме уснул как убитый,
а когда почувствовал флюиды,
проснулся и сел на краю кровати.
Думает, не написать ли другу эпистолу?
Тут и Милонов проснулся: не написать ли другу?
Один глядел в потолок, а другой тем временем в угол,
а в печных трубах ветер насвистывал.
И подумал Грамматин: ветер дует.
И подумал Милонов: дует, дует,
будто кто-то в трубе чёрт-те чем колдует,
помолчит, помолчит, а потом как задует!..
— Не грустите, Грамматин.
— Да мы не из тех, кто
понапрасну грустит, однако сложно
тайны жизни постигнуть, а завтра на службу
в Костромскую гимназию, ибо директор.
— Не скучайте, Милонов.
— А мы не скучаем;
что ни день, то кутёж и веселие — давеча
я придумал сатиру на Василия Львовича,
так ведь он угощал меня, помнится, чаем...
О труды наши, о дни! О годы жизни...
Неусыпные бдения над столом в халате...
Что-то будет, Милонов? (А ветер капризный
аж свистит в трубе...) Ничего, Грамматин.
Именительный падеж
Будто смотрю в колодец, вижу: падает щепка,
Кувыркается, вертится, вдруг повисает перед глазами;
где-то за семью печатями
детство спрятано; тётя Нюша зачем-то
ходит босая по дому, на выключатели
вешает галоши — гроза близко
(это — чтобы не убило молнией), и про себя молится;
кот по молоко пришёл, да молоко скисло, —
вот сидит на пороге, моется,
лапу лижет… Ни цветёт ни вянет
китайская роза…
С вечным пониманием каждый со своего портрета
в дверной проём глядят сыновья. Медленно тучи тянет
в сторону Ильменя. Где-то
громыхает… За рекой, видимо. А река — голос
надорвёшь, не докричишь до середины, когда разольётся
(мы однажды поймали в ней, вспомнилось, конский волос,
червяка такого, и смотрели, как вьётся
на спичке — волос конский, червяк, невидаль…)
Пастбища, родники, ручей, пологие сходы
береговые. Рыбаки с неводом
идут по главной улице, названной Скотным
прогоном…
А за домами, за кузницей, за лугом заливным, там, где над ещё
не скошенной травой по заре туман, там, за протокой —
лопухи, чертополох, крапива, кресты да звёзды — кладбище,
да ещё кричит иногда из-за леса кукушка про то, как
жизнь долга… Улетай, глупая! Знаем сами.
Будто заглянул в колодец — падает щепка,
кувыркается, вертится, перед глазами
долго-долго висит
почему-то
зачем-то.
* * *
Почему-то именно в детстве я видел самые
жуткие и щемящие сны. Например, дерево-облепиха,
серое, как будто в саване,
всё в паутинах каких-то.
Или ещё — поляна; нет, поле; и все мои близкие,
дорогие, родные, любимые, и я, и ветер, и подсолнух корчится
на ветру; а мы идём, идём, и облака низкие-низкие;
и ещё один шаг, и знаешь: всё это кончится…
И ещё — тихо, темно; на окнах марля, пустая
кухонька, табуретка, таз; никто не моет посуду…
Тётя Нюша умерла на Пасху, говорят, как святая.
Я там сто лет не был и никогда не буду.
Санкт-Петербург
|