Известно каждому мореходу. Стихи. Лариса Мареева
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Лариса Владимировна Мареева (1992, ЗАТО Северск) окончила факультет психологии Томского государственного университета, аспирантуру по теории и истории культуры. Ассистент кафедры культурологии и музеологии ТГУ, преподает психологию и педагогику. Печаталась в «Звезде», «Журнале Поэтов», «После 12». Участница 22-го Форума молодых писателей России, стран СНГ и зарубежья, семинар поэзии журнала «Знамя». Лонг-лист премии «Белла» по итогам 2016 года. Дебют в «Знамени». Живет в Томске.




Лариса Мареева

Известно каждому мореходу


* * *

«Моим стихам, — сказала она, — как драгоценным винам...»

И оказалась права — так нас учат

на уроках литературы.

Интуиция, свойственная только большим поэтам.

Чувство предназначения, мессианства.

Но почему-то мы ничего не знаем о тех, кто писали то же —

и были неправы. Ошибка выжившего.

Точно так же мы ничего не знаем о тех дельфинах,

что толкали тонущих прочь от берега, на середину моря.

Поэтому, дети Марфы, ищите детей Марии.

Бесславной Марии, беспутной Марии, святой Марии.

Ищите их под ногами и под камнями.

Бог не нашёл их — идите его шагами.

Идите и по воде, без страха, если придётся.

Идите, словно вы сами Боги.

Но, вот что важно, — идите и дальше.

Ищите, дети Марфы, детей Марии.

Ищите среди забытых, с креста не снятых.

Ищите среди не дождавшихся воскресенья.

Докапывайтесь до дна болячек и язв проказных,

и гной выгребайте оттуда — там их найдёте.

Там они, погребённые, к ним войдите

и молвите: «Встаньте и говорите».



О том, почему японцы предпочитают короткие формы


В одной стране, где букв не изобрели,

Огромная яма лежит поперёк земли.

Кто вырыл тут яму размером с микрорайон?

Сама гора Фудзияма боится кануть в неё.

На вершине горы стоит сакура,

Лепестками кругом трясёт.

В её тени на коленях сидит Басё.

И сочиняет хокку, в котором опишет всё.


О том, что есть, расскажет он в трёх строках,

О Фудзи, о вершине, о лепестках.

На них, которые вишня сыплет, как из мешка,

Улитка из чужого вползла стишка.

Во всём он слышит голос и стон людской,

И хокку всё растёт под его рукой.

Растёт, растёт, выходит за берега,

Весь мир в себя подгребает, как кочерга.

И Фудзи, и улитку, что вверх ползёт,

Вот-вот в себя вберёт самого Басё.

Но неужели прервётся оно на сём?


Почти сдалась бездоннейшая из ям.

Лепестки, лепестки подступают к её краям.

Лепестки, лепестки плодов, обращённых вспять,

Псевдонимы любви раскрывают на пять-семь-пять,

Засыпают поля и крыши окрестных сёл

Лепестки, лепестки. «Довольно!» — кричит Басё.

Преграждает рукой всемирный разлив строки,

Лепестки его превращаются в «л е п е с т к и».

Лепестками рассыплясь, склоны в глазах рябят,

Беспредельное хокку пишет само себя.

Подходя к истоку, минуя пласты эпох,

Ведь в начале хокку, и хокку то было Бог.

Это хокку придумало яму, и склон, и всё,

И хокку, которое не желает писать Басё.


Под всевидящим оком и с лёгкой своей руки,

Это хокку придумало сакуру и лепестки,

Которые собираются в сакуру и почкуются без числа.

Из яйца вылупляется не курица, а игла,

Которая проткнёт облака, скорлупу, висок,

Из отверстия вытечет стон и вишнёвый сок.



Рисунки на полях


Они говорили: рисунки на полях что-то значат.

Я рисовала круги, перечёркнутые крестом.

Круги означают одиночество, а кресты — чувство вины.

Означает ли всё вместе, что я чувствую вину за своё одиночество?

Или одинока из-за вины?

А потом я посмотрела на круг, перечёркнутый крестом.

Много кругов, перечёркнутых крестами. И поняла, что это прицелы

Тысячи дул, что смотрят на меня. Или тех, в которые смотрю я.



* * *

Эти раны — как океаны, слишком большие и слишком синие.

Волны на их окраинах слишком сильные.

Страны, какие они разделяют, слишком странные.

Они вырастают, стоя плечом к плечу, равные, как забор.

Первых восьми нет, каждая — это девятый вал.

Того, который их рисовал, давно выбросило за борт.

Никогда не рисуйте море, рисуйте бор.

Там белочки, сосны, мишки, как на конфете, без ничего,

не схлопывается горизонт, как книжка, не щёлкает грозно слонявая пасть его.

Не скачут воды остервенело, волнуются, окружают, берут в кольцо,

доплёскивая до неба, как будто Господь умывает Своё лицо.

Или океанические драконы чешут об угловатые звёзды свои хребты,

но невредим доплывёт Иона, поскольку даже киты удалились в свои скиты.

Но те, кто скажет, что раны ноют на непогоду,

неверно причину и следствие выделят.

Известно каждому мореходу,

что старые раны бушуют, а не болят.

Захлёстывают собою живую кожу,

всё новые атлантиды в себе губя.

Не скоро будешь ты обезвожен,

хотя бы выпустишь голубя.

Не скоро стихия обратно схлынет, твой взгляд порадует бережком.

Пока с песком нацелуешься, встанешь — вокруг пустыня,

через которую до ближайшего моря ещё лет сорок пилить пешком.



* * *

за вот стоит завод

там тех, кто живёт, бьют в живот

за вот за что, вот за что вот…

они делают себе сердца из сырца

шалыганят, не обжигают их до конца

оберегают от глаз отца

а при виде одноглазого лица

на котором и было что — всё спито

не выдают не кричат «никто»

а кричат «вотан» «вотан»

а он вовсе не вот

как говорят те, кто лезет из сточных вод

дождёмся и квот на вот

при виде указующего перста

будем вопить: переста...

могло бы быть перестаньте-ка,

но лишь перистальтика.



* * *

Вот идёт стищок — у него сто щёк.

Он стозевен и лаяй: ав!

Кто пойдёт за ним — прав.

Кто не пойдёт — будет среди Варавв.

А вот женщина на столе, и плод её так велик,

что лекарь, подумав, резать её велит.

А женщина стонет и ждёт звезду,

и повторяет в бреду: «Нет царя, кроме кесаря».

А вот ты оказался среди зануд

и думаешь: полноте, пусть клянут, второй же раз не распнут.

Распнут и второй, и третий, и стодвадцатый,

сколько бы ни пришёл, сколько бы ни воскрес, и никогда им не надоест.



* * *

{— I —} Раньше роза росла из сердца, теперь — из рук.

Как много было вокруг бабочек и подруг.  Но теперь я паук, паук.

Я сплела себе домик, и сад, и гору, и водопад,

навесила по границе бабочкины трупы, как бабьеёжные черепа.

Висят себе, сухие бессильные крылья сомкнули в ряд.

Их глаза фасеточным светом во тьме горят.

Они ничего совсем мне не говорят. Но я их перехитрю.

Я возьму их и, хлопая, как губами, их крыльями, заговорю.

Зачем мы рождались на свет, рождались на свет, на свет,

уж лучше б не пригождались, не пригвождались, лучше б нас нет, нет, нет,

лучше б остались почками мы зелёными, зачем выпростали из куколок крыльев своих кайму,

пеною первобульона лезли наверх, попирали тьму.

Зачем мы хотели быть дважды рождёнными, лететь навстречу своей судьбе,

лучше бы долю худшую выбрали мы себе,

сидели б себе, жевали, как жвачку, свой шёлк, шёлк, шёлк,

тогда б Создатель нас не заметил и мимо Себе прошёл.

В такой-то сутолоке, не всем Он являет лик,

а так Он взял наши куколки и сдавил двумя перстами, как пластилин.

И выдавил, как из тюбика, брызнули мы на свет,

сложились, как кубик Рубика, запутались в собственном веществе.

А Он держал нас за крылья, и мы обретали способность летать, летать,

а с ней — подсобность клевать, чирикать и щебетать.

Возьми нас за крылья, о человек, и смертью на нас дохни,

с прожилок наших пыльцу творения отряхни.

Не хочется нам летать, а хочется нам упасть,

чтоб не соваться больше львиному зеву в пасть.

Сделай нас плоскими, со стеной нас сровняй, срифмуй,

разрежь наши крылышки на полоски, на бахрому.

По этим прожилкам, как по дорогам, протоптанным судьбой,

круглые сутки все легионы рая идут бесконечно в бой.

На каждой пылинке целые полчища ангелов, тьмы и тьмы,

но только, помилуй, Боже, при чём тут мы?

Они так идут, сотни тысяч миль, и нет их пути конца,

из-под сапог их взлетает пыль, пыль, пыль, пыль, пыль... пыльца, пыльца.


{— II —} Одна из бабочек висит совсем мёртвая, как дрова, —

дурная голова, мёртвая голова.

У неё на спине бедный Йорик сидит,

как индийский раджа, как барон Самди, не хочет никак уходить.

Эй ты, говорит ей, у нас бытие покамест не решено,

пришпоривает её, понукает: но, но, но.

Я прозрела теперь, что это моя борьба —

выдавливать из себя бабочку, как раба,

тужусь, словно при родах, а выдавила лишь «ба».

Ба! — я смотрю, там не бабочка, а как будто бы баобаб.

Баобабочка тянется гусеницей, змеёй,

как из цилиндра, вытягиваю вместо неё —

кролика за уши, голубя, прочее там зверьё.

Туго, как репка, сидит, не справиться и семьёй.

Мимо идёт пастырь — овец пасёт,

и рыбак безумный — бредни свои несёт,

но ни один из них меня не спасёт.

Рыбак мне сказал, что замысел мой нелеп,

тело моё разрыхлится и станет хлеб,

тут-то она свой и покинет склеп.

Там, где пыхтела я, в этой пыльце, в пыли,

усики робко проклюнутся из земли,

опираясь на меня, словно на костыли.

И обовьют меня сверху донизу, как лоза,

ну, а когда созреют мои глаза,

крылья, подобные мельнице ветряной,

смелют меня и выжмут из них вино,

но, дорогая, но, дорогая, но.



* * *

Если бы меня спросили, кто такое невротик,

я бы ответила: — Тот, кто обнимает так слабо,

даже когда его обнимают так сильно.

Тот, кто всегда и всех отпускает первым,

лишь бы его первым не отпустили.

А если его после этого продолжают,

стоит и ждёт: не поздно ли вновь ответить?

Быть может, уже сейчас-то и перестанут?

То он чуть-чуть неловко поднимет руки,

то вновь опустит их, устыдившись.

Снова быстро поднимет и вновь опустит — кажется, что у него припадки.

Тоскливо он думает: «Почему меня продолжают

до сих пор обнимать? Из жалости, или, может,

чтобы паршивой рожи моей не видеть?

Может быть, у них онемели руки?»

Так он стоит, не зная, на что решиться.

Не зная уже, хочет ли обниматься.

Хочет ли обнятым быть, или хочет, чтоб отпустили.

Но если его после этого продолжают,

если его всё равно продолжают и продолжают,

то уж тогда он воспрянет и так обнимет,

что никогда не отпустит. И не просите.



* * *

Я слепну медленно — и это наказанье

за всё пренебрежение глазами,

презренье к зренью, почитанье слов.

За то, что миром любовалась мало

и из него по капле выжимала

то Слово, что с веками обросло

корой, горой, запело, зацвело.

А я всю эту прелесть вековую

крутила, словно тряпку половую,

и так старалась, что почти врала.

Ну, вот закат возьмём обыкновенный —

проникновенный, неприкосновенный, —

его, как фрукт неспелый, сорвала.

Он только зрел, и розовые пятна

чуть проступали через синеву,

и он был перламутровым и мятным

для тех, кто зрел хоть что-то наяву.

Не стал синонимичен янтарю,

и не горел — я точно говорю.

Но я его горящим сотворила,

и — Боже мой — Тебя оговорила!

И мир стал гаснуть, в сумрак уходя.

Неужто ради одного сонета!

И всё вокруг, как в пелене дождя.

Но я не плачу — отчего же это?



* * *

пред этой песней спасовал shazam;

мурчи или мычи, мотив первичен.

меня хватали жадно за глаза

цветы и звёзды, лепестки, лучи

протискивали мне между ресничек.

о, мир, дитя, продрогшее во мгле,

среди таких же мыльных пузырей

плывущее в космической пучине,

доверчиво просовываешь мне

свою ладонь холодную: согрей.

но сжать кулак я не могу, не так меня учили.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru