Беспокойство глодало меня и звало на родину. Издали существование родных казалось мне сплошным кошмаром. Мизерные пенсии у стариков, скрытая безработица и безденежье у молодых. И родители, и брат с семьей теснились в крохотной каморке на первом этаже дряхлого деревянного дома на восемь квартир.
Дом рано или поздно рухнет. А у брата — дети-школьники. Что с ними будет, когда подрастут? Ни кола ни двора. И надеяться не на кого.
Участь большинства фабрик и заводов жалка — они на грани остановки. И Касимов я сравнивал с усыхающим деревом. Ведь без производственных соков, без оборота товаров и денег оскудеет городская казна. Замрут котельные, иссякнут газопроводы... Все эти прогнозы я мог подкрепить примерами и десятками статистических выкладок, но вот незадача — мою неопровержимую логику родные не желали ни в какую принимать близко к сердцу.
“Погоди, не паникуй, вечером поговорим”, — нехотя откликался отец и ковылял, едва волоча больные ноги, в сарай, где они с братом все что-то чинили и латали. Маме и невестке тоже не до разговоров, весь день они стирали, гладили, готовили, занимались с детьми — моими племянником и племянницей.
Это легко сказать — не паникуй. В окрестностях Касимова, на его окраинах я заходил к престарелым знакомым и родственникам и не уставал поражаться. Одежда, мебель — чуть ли не тридцатилетней давности. Хрущевских времен куртки-“болоньи”, брежневские нейлоновые рубахи на теле и вешалках, полировка на шкафах и столах почти испарилась, холодильники, словно псы, прыгают, рычат и воют, когда включаются... беспросветная бедность!
А ведь в Касимове давно выросли не только белокаменные многоэтажки, но и целые комфортабельные дворцы. Иномарок — видимо-невидимо. Разве это справедливо?
За столом вечером я предлагал родителям переезжать ко мне, они отказывались: на чужбине не приживемся. Тогда я стал “закидывать удочки” в кабинетах местных начальников: мол, трудовой стаж у моих стариков огромный, нельзя ли помочь им с жильем? Однажды здорово “клюнуло” — маму пригласил для беседы очень высокий чин, назначил день и час.
Командировка кончилась, я уезжал, довольный собой. В следующий приезд справился: как дела?
— А я и не ходила! — беспечно ответила мама.
— Почему?!
— Без толку, Юр, лишний раз кланяться-то!
Я хватался за голову, вскакивал с табуретки:
— Но с жилищной очереди-то тебя, пенсионерку, постоянно оттесняют!
— Да мы в этом сами виноваты, — заметила мама.
Рассказала, что еще десять лет назад требовали справку: мол, отцовский завод не возражает против передачи вот этой, деревянной квартирки маминой фабрике. Но отец бумагу так и не принес. За все десять лет.
— Никогда по конторам не унижался и на старости лет не буду позориться, — гордо ответил он мне. — Кому это надо, тот пусть и ходит. У нас свой угол уже есть, мы ни от кого не зависим.
Забылся, зажил в памяти и этот острый случай. Мало ли причуд у стариков! А тут — рынок стал набирать обороты, появилась возможность купить квартиру. Руководитель одной солидной фирмы согласился дать мне ссуду, причем сам же предоставил реальный способ отработать и выплатить деньги в сравнительно короткий срок.
Явившись в Касимов, я попросил об одном: поищите продающуюся квартиру, поприценяйтесь. Месяц прошел, два, три. Родители шагу не ступили! О ссуде я перестал заикаться, руководителю тому старался не попадаться на глаза, соображая, что выгляжу полным идиотом.
Горевал, нервничал, отказываясь что-либо понимать, пока не вспомнил про подарки. Мало того, что отец и мать каждую вещь принимали с преувеличенной серьезностью, слегка меняясь в лице. Через месяц-другой, так, чтобы это не выглядело слишком откровенно, они приносили ответный дар. Не обязательно мне, чаще дочерям моим или жене. И всегда ответная вещь превосходила в цене мою.
Их ненавязчивость, осторожность как-то не занимали моего внимания, а тут вдруг вся многолетняя последовательность этих двусторонних ходов всплыла перед глазами. Предложив квартиру, я вверг родителей в настоящую панику. Устоев своих они менять не собирались, а отплатить было нечем. Вот они и отказались что-либо предпринимать.
И ВОТ ТЕПЕРЬ в Касимове я поражаюсь бытовой бедности старых родственников и знакомых, но уже остерегаюсь прямо, в лоб сталкивать их с богачами, связывать с общественными язвами и требовать социальной справедливости. Понимаю, что многие сошли с потребительской дистанции добровольно, да еще и с необыкновенным упрямством.
От сознания, что не могу с этим ничего поделать, как-то легче на душе. С утра вытаскиваю из зарослей кувшинок упирающихся, тяжелых, как сковородки, подлещиков, бешено сопротивляющихся окуней.
Ока заросла. Траву, водоросли почти не будоражат волны. Это раньше с одного берега на другой можно было перебраться, только изо всех сил работая веслами, да и то на тебя оглушающе и гневно гудели то самоходка, то буксирный катер.
Теперь рыбаки в лодках всех конструкций безбоязненно загораживают весь фарватер. Их очень много. Издалека, с крутого берега они кажутся рассевшимися по воде чайками. Свободного времени у людей больше, в рыболовы записались все кому не лень.
Я радуюсь попавшемуся на крючок пескарю — он любит только чистую воду. Радуюсь, что впервые в жизни прошел по нашим заливным лугам в траве по грудь — раньше скотина вытаптывала ее. Говорю об этом с отцом, когда мы садимся покурить около дома. Для меня полная неожиданность, что настроение у него — не мирное.
— Колхозы разорили, чему ты радуешься-то? — ошеломляет он меня укоризной.
Я смотрю подозрительно: не подвох ли? На окраине Касимова разговоры с незапамятных времен велись предельно раскованно, и отец часто, особенно подвыпив, уверял всех: коммунисты продали Россию. И иногда, намекая на мою работу в партийной прессе, добавлял местоимение “вы”, вы, коммунисты...
— А ты хотя бы раз в жизни покупал в Касимове мясо из тех колхозов? — спрашиваю я, тоже заводясь.
— Нет, — говорит он. — Но они выпускали продукцию!
— Эх, ты, наслушался радио, — перебиваю я его. — Да люди и сейчас выпускают продукцию.
— Это где же? — прищуривается он, глядя на меня.
— На унитазах! — выпаливаю я, не думаю ни о каких последствиях, в горячке спора.
— Ну, ты и дура-ак! — изумленно тянет он и больше не хочет даже смотреть на меня.
И стыдно мне делается — донельзя. Нашел тоже, с кем спорить. Да не колхозы эти ему нужны — он про них и не думал-то никогда всерьез. А нужно — вспомнить молодость и еще раз убедиться, что там было много хорошего, во всем — больше хорошего. Старикам так важно закутаться, погреться в своих воспоминаниях, как в теплом пальто.
Но он отходчив. Вскоре переводит разговор на город, я слушаю, думаю. Город не перестает меня удивлять, он отнюдь не прост.
Цивилизация добиралась до Касимова с более чем полувековым опозданием. Центральное отопление в родительскую квартиру провели только в 90-х годах. Но и печку при этом старики разбирать не позволили — не доверяли они ничему казенному. И было это весьма предусмотрительно. Каждую осень, например, приезжая в гости, утром я просыпаюсь рядом с жарко натопленной печью. А чугунные батареи — ледяные: город экономит, старается оттянуть сроки расплаты с энергетиками.
Но не в этой ли нетребовательности, неизбалованности казенными благами — корень того спокойного и как бы даже постороннего взгляда моих земляков на происходящее? Производства рушатся, речной флот рассыпается, но ни на митинги, ни в новые революции никого калачом не заманишь.
В отличие от меня, их никогда не пугал возврат к старому, полудеревенскому ходу вещей. Даже не говоря об этом вслух, держали земляки в голове и такой вариант. Мол, переждем невзгоды, окопавшись в огородах, или заведем, как в 30—50-е годы, три, а то и четыре стада коров, коз, овец. Не боимся и вовсе на ручной, кустарный труд перейти. Руки-ноги есть, голова цела.
Но это все, конечно, крайность. А пока на производства ходят работать по очереди — каждому человеку достается потрудиться одну неделю в месяц. Но все равно официально сокращать “конкурентов” никто не желает, больше того, в штыки встречают каждое такое намерение начальства. Понимают: сегодня — соседа, завтра — меня уволят. А так и стаж идет, и привычное чувство “приписанности” к заводу есть. Деньги, правда, малы.
Да ведь и никогда не были большими деньги в Касимове! В магазинах, сколько я себя помню, — шаром покати. Мясо, колбаса — только в потребкооперации, на базаре. Да по таким ценам, что среднему касимовцу было не укупить. И жили — да как почти вся страна! — полуподпольно, изворачиваясь в поисках всяких “левых” доходов. Нашу семью, например, спасали командировки шофера-отца в Москву. Он и соседям, и сослуживцам не отказывал, мешками продукты привозил. Вот и спорят стар и млад в Касимове: когда было хуже, раньше или сейчас?
За ужином я замечаю, что мама посматривает на меня с грустью, даже как-то жалостливо. Ничего неожиданного в этой жалости нет. Солений и варений на зиму они запасли наверняка больше, чем мы с женой. Да и картошки у них в подполье бывает столько, что до лета хватает и остается. Мне же в большом городе и два мешка хранить негде. “Сумеете зиму-то прожить? — с тревогой спрашивает мама. — А то дайте нам знать, поможем”.
Ее тревога осеняет меня с тех пор, как я уехал из дому. Как и многие касимовцы, мои родители — выходцы из деревни. И горожанами в полном смысле этого слова они так и не стали: уповали на заработки всегда меньше, чем на крестьянскую собственность — на огород, на курочек, поросят. И мое существование на одну зарплату кажется им не только ненадежным, но и безрассудным — сплошным кошмаром. “Да я бы со страху померла, доведись так жить!” — воскликнула как-то мама.
Правда, она не перестает в моем присутствии сетовать, что живется им трудно: нет горячей воды, природного газа.
— Давай еще раз попытаемся квартиру получить, — предлагаю я.
— Уймись ты, ради Бога! — круто и неожиданно поворачивает мама разговор.
— Что ты сердишься? — недоумеваю я. — Сама ведь говоришь о трудностях.
— Говорю, — неохотно соглашается она, а потом поясняет: — Надо ведь знать, жалеешь ты нас или нет.
И опять беспокойство мое как-то само по себе рассасывается. Окна родительской квартиры выходят в обширный двор, с трех сторон обнесенный сараями и частоколами огородиков. Знакомые с детства сосны устроились во дворе по-хозяйски. Они опустили свои ветки — будто опираются ими о крыши сараев, облокачиваются. За сараями, в ста метрах выше по холму, начинаются вековые мещерские леса. Внизу, в полукилометре от дома, — излучина опустевшей и притихшей Оки. Тишина здесь, сродни настроению стариков, — глубокая, чуть ли не вековая.
Из-за сосен появляется сияющая щекастая луна и, в тон родителям, словно бы тоже внушает мне: “Тревоги нелепы в этом благодатнейшем краю!” Это мне чудится в полусне, в который я погружаюсь. Как в детстве — при полном доверии к старшим.
“ЕЗЖАЙ учиться. В Касимове тебе делать нечего”, — это было мною в детстве затвержено наизусть. Благожелательный, легкий, но толчок в спину все же исходил от этих родительских слов. Езжай — как все. А что еще оставалось?
Сто пятьдесят лет назад Касимов был настолько заметным в России центром промышленности и судоходства, что губернская Рязань ему и в подметки не годилась. А в последние сорок лет мой городок считался захолустным, хиреющим, чуть ли не вымирающим.
Славным временам соответствовала нацеленность заводов и фабрик на местный рынок: выпускали то, на что был спрос в округе, — кожи, подошвы, канаты, выплавляли железо, чугун, котлы, утюги... И сырье использовали местное: бедные, но зато свои руды, лен, пеньку, овчины, дерево.
Времена упадка настали после того, как с середины 50-х годов нашего века производства начали работать на неведомого и чуть ли не анонимного “дядю”, а сырье использовать привозное. Хлопок на крупнейшую в Касимове сетевязальную (бывшую канатную) фабрику доставляли из Средней Азии, а готовую продукцию отправляли за тридевять земель, за моря и океаны.
Первой захирела культура. Еще в шестидесятые годы, помню, город был притягательным для всей округи — здесь жили известные писатели, художники, гостевали знаменитые поэты-земляки, до столицы доходила слава местного театра. Но уже в семидесятые Касимов стал своего рода культурной пустыней. Прежние знаменитости умерли или оказались в опале, способную молодежь власти встречали в штыки. “Нам нужны механизаторы и токари, а не борзописцы и фигляры”, — не стесняясь, говорили вслух на самых высоких совещаниях и пленумах. Там же бросали лозунг: “Все для производства!”
А в итоге колхозы и совхозы, заводы и стройки так толком и не подняли, а старинный красивейший город довели до разрухи. Впечатление у меня тогда, в 70—80-е годы, складывалось такое, будто Касимов только-только с боями освобожден от гитлеровской оккупации! Годами никто не восстанавливал сгоревшие трибуны стадиона, бывшего когда-то предметом гордости земляков. До руин довели улицу Набережную — старинную местную жемчужину... Эх, да всего не перечислишь.
Заняв все ключевые посты в структурах власти, хозяйственники-технократы, в основном аграрии, смотрели на Касимов не иначе как на придаток к полям и фермам, поставляющий неквалифицированную рабсилу для уборки картофеля и прополки овощей. Да простят меня земляки, но я скажу, что думаю: город был под пятой варваров.
Промышленность же, как принято говорить, с мясом отрывали от простого человека. Дошло до того, что даже старейшая овчинно-меховая фабрика сумела ловко устроиться: шила дубленки не на продажу, а на заказ — для милиционеров и военных. Те на качество особо не смотрели. Дает государство спецодежду бесплатно — бери! Исчезали из промышленного ассортимента утюги, сковородки, другие товары народного потребления, зато прибавлялось так называемое оборудование для предприятий и учреждений.
И речники год от года сворачивали пассажирские рейсы, а грузовые теплоходы отправляли подальше, к “кисельным берегам”. Когда с магазинных прилавков при Горбачеве исчезло последнее местное изделие — водка, круг замкнулся. Отец изумлялся: “Такими пустыми магазины даже в войну не были. Долго эдак не прожить”.
В этом — еще одна причина тишины на моей родине. По приказу сверху, не по воле земляков, но их же руками это окаянство сорок лет творилось. Кому, как не им, лучше знать, какой брак они всучали государству-покупателю, какое старье и гнилье гнали в дальние края? Знали ведь и раньше, что обманом не проживешь.
Увы, итог настал слишком скоро. Словно блудный сын, вернулась к землякам промышленность, обобранная и изрядно потрепанная. Но что она теперь может касимовцам предложить? Местного сырья — льна, железных руд — нет и в помине. А далекий “дядя”-поставщик стал большие цены заламывать. Еще хуже повел себя покупатель. Дальневосточные моряки, например, решили как-то, что выгоднее сети брать не у касимовцев, а у японцев — за рыбу, по бартеру...
Впрочем, нынешний городской голова Виктор Игнатьевич Епифанов гордится: город фактически живет на самоокупаемости, ничего у государства не выпрашивая. Львиную долю дохода в местную казну дает единственный крепко стоящий на ногах завод цветных металлов.
И этого же оказалось достаточно, чтобы запустение чуть-чуть, но отступило. Хожу по городу и замечаю: свежего асфальта на улицах накатано едва ли не больше, чем за предыдущие сорок лет существования Касимова. Отреставрировано несколько храмов, обновлены фасады старинных домов в центре. Отыщись для касимовского флота и для других производств надежное применение, тогда совсем хорошая жизнь замаячила бы. Но столько, правда, в Касимове всего наворочали, что ни один академик не может понять, как подступиться к промышленности.
Все это внове для меня. Уехав, я долго считал, что как из петли выбрался. Не только родители, но и мечта толкала прочь от города: найти землю обетованную, устроиться... Старики переедут, обязательно, думалось, переедут туда. Но сначала я должен получить диплом, потом добыть жилье, твердый заработок. Самообман растянулся на четверть века.
Земля обетованная для них — здесь, никакой другой не надо. Дети — горожане вроде бы уже в третьем поколении — сызмальства оторвались от крестьянствования, больше не привяжешь. На жизненные гонки родители смотрели сочувственно, но и отстраненно. Жалеть их, не забывать — вот и весь мой долг перед ними. Четверть века я постигал, в сущности, эту логику. Но нелегко постичь и истоки ее...
ОТЕЦ не раз с удовольствием рассказывал, что квартиру ему дал Леонид Абрамович Бродский, друг молодости. Сначала я не верил: чин у того был слишком маленький — начальник отдела снабжения крохотного завода. Мог разве что слегка пособить, ускорить процесс.
— Он дал, — твердо стоял на своем отец. — Везде по кабинетам сам ходил, все оформил. У бумаги ведь две стороны, на одной написано, что ты бедняк, на другой — богач. Кто как хочет, так и поворачивает.
Ребенком я застал еще эту дружбу, и была она нешуточной, не разлей вода, с частыми приходами семей в гости друг к другу, беспрестанными мужскими секретами и таинственными затеями. Бродский, ведущий в этой паре, все норовил приобщить отца к существованию более открытому, деятельному — в кругу таких же фронтовиков, становившихся, как казалось тогда, хозяевами не просто города, а всей страны. К заработкам, связям, благам...
Но его переупрямила моя бабушка, властно заставившая своего сына перестать пропадать в компаниях, прекратить заниматься вместе с товарищами рискованными предприятиями, калымить.
Что она хотела? Бабушка была неграмотной. С 1916 года, еще ребенком, она ежедневно вышагивала десять верст от села Алешино до касимовской канатной фабрики и обратно. После революции власти закрыли монастырь в центре города, и бабушку поселили в одной из келий в деревянном домике — как пролетария.
Оттуда она ни в какую не хотела уходить и в 1961 году. Смутьяна Бродского, соблазнявшего отдельным жильем, ругала на чем свет стоит. Но тот пугал — дом-то собирались сносить. Отец умолял: дети у меня, мама, без тебя не поднимем, будешь по-прежнему в семье главной. Этот аргумент оказался решающим.
Она на старости лет сделалась, как выражались крестьяне, большухой в доме. Никого не подпускала к плите, к печи, ведала всем хозяйством.
Помню — вечер. Бабушке уже за семьдесят. Поросенок в пристройке к сараю то и дело норовит отбежать от тазика с варевом. Бабушка усовещивает его долго, ласково, не повышая голоса, несмотря на то, что саму ее пронимает холод, покалывают иглы моросящего дождя.
Размягченной, просветленной она возвращалась из ближнего леса. Обязательно — с огромной, полной сосновых шишек корзиной, привязанная к которой прочнейшая тесьма была перекинута через правое плечо. А на левом она ухитрялась донести несколько молодых, сваленных ветром или лихим баловником сосенок. И дома опять принималась на всех властно покрикивать. И жили мы во многом на всем своем, с хозяйства.
— Ты чей? — спрашивают меня по сей день в Касимове и, услышав фамилию, разводят руками. Родителей моих почти никто не знает в городе, настолько незаметными они сделались на своих заводе и фабрике. Издалека я в детстве видел — шли с работы молча, торопливо, боязливо.
Но входили в квартиру — и она заполнялась их голосами, плечи расправлялись, на лицах возникали улыбки. Наскоро поев, начинали звенеть ведрами, брали в руки тяпки — ждал огород...
Бродский все больше отчуждался — не только отец, но и все сверстники погрязли, по его выражению, в навозе, обабились. Он недоумевал: какое, к черту, хозяйство на огороде размером с трехкопеечную монету? Химера, самообман! А кругом — столько возможностей для умного мужика. Предприимчивый человек, он по натуре своей был кочевником. И вскоре увез семью на благодатный, как ему представлялось, юг. И вдруг несчастье стало преследовать его там — автокатастрофы, бандиты. Никого не осталось в живых.
— Сидел бы, бедолага, дома, — сожалела и мудрствовала моя бабушка. — Квартира была, огород был. Чего надо?
В последний ее год руки уже не могли поднять полено. Праздно сидеть ей, восьмидесятилетней, казалось обидным, она плакала от несправедливости... а теперь вот и отцу — за семьдесят.
Как-то мы перекуривали в палисаднике. Солнце только что скрылось за углом дома, и все вокруг еще плавилось от жары.
Отец радовался — ноги перестали болеть. Потом огляделся, взял ведра, наполнил их водой, долго поливал обитую железом пустую собачью конуру. Показалось мало — облил и валявшуюся рядом автомобильную покрышку. И только после этого привел Малыша, которого с утра держал на привязи на теневой стороне дома. Пес тут же улегся на мягкую и холодную резину. Нельзя сказать, чтобы я Малышу сильно завидовал. Не сильно. Но равноценной заботы о себе я не видел с тех пор, как четверть века назад уехал из дома учиться.
А здесь такая забота — с утра до вечера. Родители, брат с женой и со своими детьми теснятся вместе, знают и учитывают мельчайшие привычки друг друга. Какой толщины блинчики кто любит, какую чекушку обязана поднести бабушка деду в связи с получением им пенсии...
Это не идиллия, нет. Принцип простейший: Бог дает с утра запас энергии, и ее нужно до вечера, без напряжения, но и без скупости, растрачивать. Хватает не только на детей и внуков, но и на собак, кошек, кур, поросят.
Отсюда — и образ смерти: ее сигналы тем слышнее и мучительнее, чем меньше ты способен заниматься физическим трудом. А самый легкий и желанный вид — чтобы она застала тебя за работой, без предупреждения.
На ум приходят аналогии библейские. Семья — это своего рода вселенная в миниатюре. Как и у Бога, определенное время ушло на создание ее частей — тверди-жилища, обзаведение потомками по своему образу и подобию. И приходилось хлопотать, напрягаться, зачастую, в нашем немилостивом к семьям обществе, ловчить, идти в обход закона. Все это — признаки кочевки, охоты, добычливости.
Но вот вселенная создана. И нет ничего интереснее, как обживать ее, радоваться ее существованию, заботиться, обихаживать. Именно поэтому кочевой образ жизни уступает место оседлому: новым радостям. Ведь так и у Бога на седьмой день творения появилась потребность в отдыхе, снижении напряжения.
Пока для себя я не могу принять эту логику — нет, надеюсь выдержать до конца жизненную гонку. Но сомнения закрадываются.
Помню, возвращались мы с мамой с кладбища. Единственное, что осталось от ее родной деревни Пятницкое, — три старых дерева на спуске к пересохшей речушке да могилы в соседнем селе. В престольный праздник по кладбищу ходило много людей — выходцы из окрестных, исчезнувших деревень, молодежь. Мама ни с кем словечком не обмолвилась, да и все почти оказались друг другу незнакомыми.
Пятницкое снялось с места вскоре после войны. Обычное укрупнение колхоза, обидное назначение бригадиром чужака, вторжение его в деревенскую тайну, ломка через колено обычаев, привычек...
У Касимова запас прочности, конечно, больше, чем у небольшой деревни. Но ведь и у меня в городе не осталось почти знакомых сверстников. Если бы не старики, не брат, приезжал бы, как мама, к деревьям, к могилам. Возникновение опасной пустоты за спиной — оборотная сторона кочевья.
И в командировках чаще и чаще тянет сойти с поезда, прошагать через поле к деревне, остаться. Вернуться в Касимов? Нет, не могу долго усидеть на одном месте — тоска, требуется смена обстановки. Вот и сейчас прощаюсь с родными.
— Ты далеко-то не загадывай, — добродушно советует отец. — Выдумаешь еще: дом развалится, ни кола ни двора не будет. Не торопись с приговорами. Глядишь, все еще обойдется.
А и впрямь — почему бы временам не повернуть к лучшему? Есть своя мудрость в родительской неторопливости. Есть свой смысл в молчании леса, в беспечном течении Оки.
Они и не такие трудности на своем веку повидали. Переживем!