ЭССЕ
Об авторах | Михаил Наумович Эпштейн (родился в 1950 году в Москве) — философ, культуролог, литературовед, лингвист, эссеист, профессор теории культуры и русской литературы Университета Эмори (Атланта, США). Предыдущая публикация в «Знамени» — «“Сплотиться в своем одиночестве…” Персонализм Григория Померанца» (№ 11, 2022).
Сергей Юрьенен (Serge Iourienen) родился в 1948 году во Франкфурте-на-Одере. Автор многих книг прозы и нон-фикшн. В 2007 году основал и ведет интернет-издательство Franc-Tireur USA. Предыдущая публикация в «Знамени» — повесть «Суоми» (№ 5, 2006).
Михаил Эпштейн, Сергей Юрьенен
Кульминации1
Однажды в Париже, пытаясь оторваться от преследующей меня машины, я свернул в проулок… Я едва успел нажать на тормоза, увидев, как летит на меня глухая стена; фары освещали «граффити», выполненное на ней, должно быть, каким-то ироничным американцем, бродящим по свободному миру с кистью и ведерком краски: «LIFE IS A PLOT!»2 Потом фары разлетелись вдребезги, но надпись врезалась мне в мозг — и я понимаю писателей, уносящих ноги из бессюжетной этой реальности. Конфликт у нас у всех один — с небытием, но от сюжетов здесь уже остались только кульминации. Пароксизмы в этой ночи. Оргазмы. Магниевые вспышки. Обмороки.
Cергей Юрьенен. Вольный стрелок (Париж, 1979)
Каждому знакомы такие моменты жизни, когда с необычайной остротой переживаешь определенные состояния: радость, уныние, страх, влечение, одиночество... Или достигаешь особенно ясного понимания каких-то явлений, идей, свойств мироздания. Эта маленькая книга — о таких высших точках опыта, «кульминациях», когда сразу, почти мгновенно постигаешь себя и человеческую природу, явленную на гранях, на сломах. «Кульминации» — это собрание микроисповедей, где два автора, друзья с молодости и соавторы «Энциклопедии юности»3, делятся друг с другом и с читателями опытом интенсивных переживаний, достигающих понятийной чистоты. Кульминации возникают на скрещении личных сюжетов и общих идей, которые вдруг получают конкретное воплощение в экстремальных событиях. Некоторые из кульминаций настолько ранящие, что для них подошло бы и название «Конвульсии». Это подлинные истории, без вымысла, но сама интенсивность переживания порой придает ему фантасмагорический оттенок и приводит к столкновению с реальностью, оборачивается иронией или самоиронией. Так что не следует ожидать от этой книги пафоса высоких откровений — скорее, это попытка облечь эмоциональные и моральные категории в плоть личного опыта, подчас трагикомического и гротескного.
Для этой публикации отобраны четыре параллельные кульминации, где авторы делятся сходными ситуациями/состояниями, а в книге есть и индивидуальные, где каждый говорит о своих особых жизненных максимумах4.
КУЛЬМИНАЦИЯ НАРОДНОСТИ
СЕРГЕЙ ЮРЬЕНЕН
Mea culpa
Мой испанский тесть Игнасио Гальего, завершивший жизнь генсеком просоветской компартии Народов Испании, однажды в Москве осадил меня ироническим вопросом: «С каких это пор ты стал “народником”»?
Хорошо, подумал я, учили в школе Коминтерна...
На свой же счет сарказм не принял. Мимо. Народу, то есть, в случае хронотопа, о котором речь, народам Советского Союза, всей совокупной четверти миллиарда разноязычных душ, сочувствовал всем сердцем и желал, конечно, лучшей жизни. Не могу сказать, однако, что рвал на груди рубаху. Ну, разве что иногда в порыве антисоветизма.
И все же «народничество» меня накрыло. Это произошло, когда я выбрал свободу на Западе (в Париже, в 1977-м). Я понял, как страдала интеллигенция в XIX веке. Схожие страдания стало причинять мне положение вышеупомянутых «народов СССР». У тех народовольцев еще был выход. «Хождения в народ». Я же себе этот путь перекрыл особо опасным госпреступлением «невозвращения». Идти было некуда. Что было делать?
Непраздный вопрос в условиях, когда желанная и обретенная свобода, которая была каждодневной радостью и наполняла счастьем, одновременно стала источником вины, всепроникающе-терзающей, причем в прямо пропорциональной зависимости: чем лучше было мне в Париже, тем больше и терзало. Читал ли книгу, смотрел ли фильм на Елисейских… «Ну почему они лишены Набокова? Почему им нельзя смотреть «Таксиста» (не говоря про «120 дней Содома»)? Не могу сказать, что я в тоталитарном Союзе был цельным человеком, но выбор свободы меня решительно раздвоил: на миллион новых, положительных и даже в превосходной степени впечатлений от «так называемого» свободного мира, — мильон терзаний от того, что этого лишены они…
Кто именно? Все обделенные и лишенные энергии впечатлений. Брат, сестра, мама, отчим, бабушка, и далее, по списку родственников. ТЫ. Что само собой — как возглавляющий список оставшихся друзей и в силу твоей способности оценить меру и свойства «открытий чудных». Не знаю, произвели ли бы на тебя впечатление авокадо с артишоком, клубника зимой, красота эспланады Трокадеро, секс-шопы пляс Пигаль, парижское метро или сложность межличностных отношений во Франции, но книжные магазины, но музеи, но кино…
Вина неофита свободы, однако, перехлестывала границы и ближнего круга друзей, и дальнего, «знакомых». Случайно ли я начинал профпуть в журнале «Дружба народов»? Я думал о прибалтийских рабочих и чабанах Киргизии — и даже не думал: образы тех, кому отказано в свободе, являлись сами, вырываясь из клетки абстракции под названием «хомо советикус».
Все это и толкнуло к микрофону тебе известного радио. Одна из главных причин. Mea culpa.
МИХАИЛ ЭПШТЕЙН
Как я вышел из очереди
Москва, 1989 год. Все голоднее и тревожнее. У меня четверо детей (от года до десяти). Есть официальное удостоверение многодетной семьи, выданное для предъявления в продуктовых магазинах, — с правом на обслуживание без очереди.
Очередь на Смоленской площади за молодой картошкой. Предъявляю удостоверение вместе с паспортом. Продавщица громко, размеренно, по складам сообщает, как бы обращаясь ко всей очереди: «Михаил Наумович Эпштейн». В музыкальном напоре этой фразы звучит крещендо. «Михаил» — это слабое начало, проблеск. «Наумович» — это резкое усиление, растущее подозрение. «Эпштейн» — это кульминация, ликующая сила и звенящий восторг. Фамилия-экстаз.
Очередь глухо рокочет... Раздаются возгласы, которых я стараюсь не расслышать...
Вот почему я в Америке.
КУЛЬМИНАЦИЯ ОПАСНОСТИ
СЕРГЕЙ ЮРЬЕНЕН
Кошку в подарок
После совместного уикенда жена уехала ночным в Германию, и показалось, что — вместе с жизнью. В моем «дуплексе» на седьмом этаже остался запах духов Guerlain, французская книжка по психоанализу, распечатанный блок сигарет и Мину — так назвала она свой подарок. Гладкую, мерцающую, совершенно черную кошку. Подобрала в Старом городе во время одинокой прогулки в субботу (когда я как «менеджер» работаю).
— Чтобы не скучал!
Да, но теперь заботы. В понедельник во время ланча первым делом бросился в «Bílá labut’» за «вискасом», потом домой. Но накормить не успел. Утром, уходя, забыл закрыть окно. Как только вошел и вызвал сквозняк, Мину взлетела на подоконник. Не успел вскрикнуть, как ее длинная чернота скользнула в приоткрытость и пропала. Разбилась... Объял суеверный ужас. Но как же так? Я с уважением относился к кошкам, а уж от пражанки такого идиотизма никак не ожидал. Бросился с порога к окну, распахнул, перегнулся и…
Когда осознал себя, все было уже непоправимо.
Нет, я не вывалился: успел зацепиться изнутри носками туфель. Все остальное зависло над улицей. Винохрадска ее название. Бывшая Сталинская…
Седьмой этаж тут — высоко. «Дуплекс» надстроен на шестиэтажном доме лучших времен Австро-Венгерской империи. Там и тогда потолки не давили...
Висел я вниз головой. Ужас ситуации в этой голове призрачно формировался на заднем плане, на переднем же имел место легкомысленный позитив. Мину, во всяком случае, была жива. Надстройка, к счастью, завершалась выступом крыши «базы». Узким. Поперек ботинок не поставить. Но Мину держалась: лапки в пучок и выгнув спину в ужасе от своего безумного прыжка. Притершись черным боком и хвостом к закопченной стене. Сознавая, что деваться некуда.
Спасение могло к ней явиться только сверху — как к России Горбачев. Только рука моя не доставала. Еще немного, и смог бы схватить ее за шкирку. Я тянул пальцы, пытаясь удлинить их силой мысли.
От имперской базы соцнадстройка отличалась экономией. Стена не шире ладони. Оконная рама в одну створку. Будто вылез из окна вагона. Перегнувшись в азарте так, что центр тяжести меня как тела выпал наружу. От полного и безвозратного падения удерживали только ноги – буквой «V» изнутри по обе стороны окна. На втором этаже «дуплекса» стоял степпер, на котором эти ноги я качал по кардиопричинам. Была надежда, что не подведут, когда решусь это проверить. Но если до этого вдруг судорога?..
— Мину, Мину, Мину…
Я тянулся к ней фалангами и сам себе не верил, что в здравом рассудке вывалился за этой черной идиоткой. Мину носилась с этажа на этаж и толкнула нас в объятья. Поэтому? За ее невольную попытку спасти наш гибнущий брак?..
Глядя на кошку сверху, окольным зрением я видел с высоты озаренную осенним солнцем Винохрадску, которая завершалась там справа, за мостом, Музеем и бывшим парламентом бывшей ЧССР, а ныне местом моей работы, на которую пора уж возвращаться. Может быть, служебный долг придаст мне лишних сил?
— Мину-Мину-Мину…
Ну догадайся же выгнуться так, чтобы смог тебя схватить! Рискуя вывернуть руку из плечевого сустава, я вытянул ее так, что в поле перевернутого зрения попал и «Českу rozhlas» — Чешское радио. Здание его на той стороне улицы было немного выше моего. Конструктивизм, располосованный фабричного вида окнами. Гранитные колонны входа. Оттуда в 1968-м пражане взывали к Западу, почему Советы в первую очередь рванулись сюда своими танками. Но безоружные им дали бой. Я видел фото пражан, погибших перед «Розгласом». На тротуаре и этой мостовой. Они, скуластые, сжимая кулаки, лежали у колес машин тех лет, имея вид несдавшийся. Как будто подтверждая тезис, что человека можно уничтожить, но нельзя победить. Буду ли выглядеть я аналогично? Тем яростным трупам было кристально ясно, за что они погибли, и эта ясность сопроводила их отсюда и в Этернити, когда Прага перевернулась и стала выглядеть так, какой я видел ее сейчас. С пыльно-красным трамваем, враскачку лязгающим по рельсам поперек сизого, асфальтово-каменного неба.
Мертвым трупам — да, им было ясно…
А моему живому, висящему на ниточке?..
Мысли в мозгу, переполненном кровью, возникали во множестве, проклевывались и за отсутствием времени исчезали недодуманные, но этот вопрос показался мне самым отчетливым.
— Мину, Мину, Мину…
И чудо! Призыв дошел до маленьких мозгов. Кошка дала задний ход, молниеносным поворотом вцепилась в мой рукав, взметнулась по предплечью, по спине пиджака и соскочила обратно в жизнь.
Под каменным небосводом я остался в одиночестве. Теперь, когда исчез мотив, это висение вниз головой над Винохрадской являло собой полное торжество абсурда. Пора приступать к акробатическому этюду без сетки и страховки. Там, внутри квартиры, мои верхние конечности, превратившись в своего рода крюки и не щадя поверхности начищенных туфель, цеплялись за грани окна все ниже и ниже. Стараясь не соскользнуть, чему способствовала шероховатость халтурно оштукатуренного бетона. Сохраняя двойной удерживающий эффект — на одном бы носке-крюке не удержаться. Но вот носок рискнул зашарить по стене ниже уровня окна, наткнулся на скользкое железо, обогнул его и уцепился за прочность, сравнимую с грифом штанги. Наружно проложенные водопроводные трубы уродовали «дуплекс», но в борьбе за возвращение центра тяжести пришли на помощь. Второй носок зацепился за «штангу» тоже. И это стало поворотным пунктом. Усилием икроножных и брюшных я вышел из пике, соскочил на ламинат и повернулся…
О…
Все это время был я не один. У лестницы, ведущей на второй уровень, стоял какой-то чех. Лет тридцать с небольшим. Опрятно и серенько одетый пражанин из окраинных панелаков. Намеренья с первого взгляда не читались. Ясно, что не друг, — в единоборстве с окном на помощь не пришел. С другой стороны — не сбросил. В порядке воздаяния за ту убитую в августе Весну... Но как он вошел? Неужели я, несмотря на все предостережения службы безопасности, оставил входную дверь открытой? А закрыл ли ее он? Или Мину, которой в поле зрения не было, сиганула теперь на лестницу?..
Я вправил манжеты в рукава, одернул пиджак и галстук.
— How can I help you?
— Не, — отрицая вопрос, качнул тот головой… — Что угодно пану?
По-чешски и посильно по-немецки объяснил, что отец, который в немоцнице, послал его устранить протечку «WС» — ватерклозета.
От отца, хозяина квартиры, сына отличало отсутствие массивности и мастеровитых усов. Сближало же безразличие. Какая-то всеохватывающая непричастность, которую являло не только выражение лица, но и некий исходящий от него сущностный смысл.
— Какой тут протекает?
— Все, — сказал я, чувствуя себя садистом, и глянул на часы. С обеда я уже опаздывал, с другой стороны, до работы пять минут…
Но сначала нужно найти кошку.
МИХАИЛ ЭПШТЕЙН
Мертвая зона
Обычный апрельский день. Мне только что исполнилось 33. Недавно мы переехали на новую квартиру — в космический треугольник Москвы, образованный Звездным бульваром, улицей Академика Королева и Аргуновской. С рюкзачком я отправляюсь за покупками и беру с собой книгу — «Мертвую зону» Стивена Кинга, чтобы читать в очереди.
Возвращаюсь — и на ходу продолжаю читать. Рюкзачок на левом плече, книга в правой руке. И вдруг — сильный удар слева. Отлетаю, встаю, пытаюсь понять, в чем дело. Передо мной стоит грузовик средней упитанности, называемый полуторатонкой. И как будто трясется от резкого торможения. За стеклом вижу бледное лицо водителя, который тоже трясется. Но не вполне за стеклом, а за уцелевшими остатками, поскольку оно разбилось вдребезги и его осколками усеяны капот машины и асфальт. И только тогда я начинаю соображать, что этот грузовик на меня наехал. А я жив, и мне даже не особенно больно.
Зачитался, шел по Королева, не обратив внимания на поперечный узкий переулочек, по которому эта машина и выехала прямо на меня. Только я почему-то без шапки. Рядом на мостовой ее тоже нет. Подхожу к кабине — успокоить водителя, извиниться за невнимательность. Он протягивает мне шапку. Оказывается, она от толчка влетела в его кабину через дыру от разбитого стекла. Такой силы ударчик!
Как это могло случиться? Что спасло меня от неминуемой гибели или по крайней мере серьезнейшего увечья в столкновении с грузовиком? Полторы тонны — против моих 70 килограммов. Мы сшиблись в упор: мой бок — его перед. Неужели помог рюкзачок, болтавшийся у меня на левом плече? Когда я его открыл, банка со сгущенкой оказалась помятой (но не лопнувшей — прочный металл!). Неужели она меня и спасла, спружинила удар? Или высшая сила набросила невидимый покров?
Шофер был все еще ошарашен — я его успокаивал и твердил о его невиновности, демонстрируя книгу — вот она, проклятая, меня отвлекла, а вы тут ни при чем. У меня чуть-чуть текла кровь с одного из крыльев носа. Он повез меня в поликлинику, где мне наложили два мелких шовчика, отпавших через несколько дней. В кабине висело фото шофера с надписью: Ринат Гибайдулин. Боже, как раз в это время во мне уже бродил замысел книги, которая потом получила название «Новое сектантство». И главной фигурой в ней должна была стать профессор-атеист по имени Раиса Омаровна Гибайдулина5. Книга еще была в тумане, но это имя я уже знал твердо. Так он кто — брат этой моей воображаемой Гибайдулиной? Она его ко мне подослала с какой целью? Убить? Спасти?
Посмотрел потом в словаре значение имени «Ринат». Ну конечно, Renatus, «вновь рожденный».
Мы с ним сердечно попрощались, оба счастливые, что так легко отделались. Три дня после этого я провел дома, полеживал, приходил в себя, играл с детьми. Стивена Кинга я с тех пор не открывал. Это надо же, какая книга мне попалась и куда завела! «Мертвая зона».
…А с самим Кингом через 16 лет случилось нечто похожее, но с худшими последствиями: во время прогулки неподалеку от дома, на обочине шоссе, был сбит минивэном, отлетел и упал в кювет. Множество переломов, операций, трудное возвращение к жизни… Причем этот сюжет отчасти был предсказан им самим в романе «Мизери», где писатель попадает в автомобильную аварию, а затем оказывается в плену у поклонницы, которую он раньше, под тем же именем Мизери, описывал в своих романах… Чем не профессор Гибайдулина и шофер Гибайдулин? Какие-то незримые нити связывают автора, его персонажей — и читателей, даже таких далеких и случайных, как Кинг и я.
КУЛЬМИНАЦИЯ КНИГИ
СЕРГЕЙ ЮРЬЕНЕН
Приключения «Вольного стрелка»
Наибольший резонанс из всех моих книг, а их больше тридцати, вызвала вторая — «Вольный стрелок». Первый роман, написанный на воле.
Сначала он был издан в Париже по-французски (1980). Шум и справа, и слева, включая прессу ФКП. Конечно, переоценили. Но как? «Монд» назвал «прекрасным», «Фигаро» — «великим»; дальше некуда… английский перевод, немецкий... Но тут для сюжета важно, что по-русски в эмиграции роман смог выйти лишь четыре года спустя (1984). Это издание просто зачитали в библиотеке мюнхенской «Свободы», где в том же году я стал работать в штате. Оно явилось неисчерпаемым источником корпоративных доносов об авторе «грязной книги». Помню, в полуподвальном коридоре, из той же библиотеки идучи, увидел, как сотрудница копировала на ксероксе избранные места оттуда, заложенные бумажными закладками. О, как залилась краской бедная дама. Проникло издание и в СССР. Впервые комплименты услышал (в Мюнхене) от Андрея Вознесенского в 1986-м. Первое позитивное упоминание в печати в том же году появилось в газете «Культура» (уже не «Советская культура», а просто) в интервью Вячеслава «Комы» Иванова, прочитавшего роман в Америке.
Надо сказать, что как писатель я привык к противодействию в разных формах. После шума с «Вольным стрелком» мои французские издатели попали под пресс ВААП и лично резидента КГБ, руководившего этим агентством в чине генерал-лейтенанта6. В Париже он меня, можно сказать, четвертовал: назвал выскочкой, а мою жену Аурору/Эсперанс никакой не испанкой, а «нашей русской Надей». Просил французов больше меня не издавать, предлагая взамен целый список советских авторов практически за бесценок (Айтматова, Анчарова и др.).
На метрополию, обретшую свободу, грех жаловаться. Вниманием не был обойден. 300-тысячным тиражом издали в Москве «Сделай мне больно», появился «Сын империи», а «Нарушитель границы» прокатился по Союзу еще и в пиратских перепечатках... Однако — не «Вольный стрелок». Этой книге, как мне объясняли, мешало одно: герой там — из «органов». «Органы» противодействуют. Все же на четырнадцатом году существования непроходимого текста роман пробился в России (1994). С предисловием Льва Аннинского «Крутой край» («Он безусловно мастер. Но...»). Тираж был 20 000.
Год появления «Вольного стрелка» в Россия — почти кульминация «десятилетия свободы» 90-х. И вот звонит из Москвы издатель Александр Глезер. Плохие новости. Тираж украли. Как кто? «Ну кто...»
К счастью, украли не все. Часть тиража всплыла где-то в Приволжье; я, во всяком случае, свой авторский экземпляр сумел обрести. И конечно, где-то и каким-то образом достали свои экземпляры те, кто в Москве откликнулся на выход моей старой книги.
Но как?
Моего героя — «агента Ведомства» в чине капитана — отождествили с его создателем. «Я-персонажа», фикцию вытащили из бумаги, из текста, из читательского сознания — и попытались напялить на меня. А точнее, на общественный образ Юрьенена как реально и активно действующей единицы русского Зарубежья, прозаика, публициста, заместителя главного редактора международного альманаха «Стрелец», супервайзера «культуры» на радио «Свобода» в Мюнхене, создателя и ведущего популярного в те времена радиожурнала «Поверх барьеров» и пр.
Я не из авторов, исповедующих принцип «пусть плохо, лишь бы говорили». Не тщеславный и даже не честолюбивый литератор. Весьма наклонный к самоиронии. Еще в экзистенциальной юности мной овладела истина «множественности истин».
Но тут, поскольку в унисон затявкали и подголоски, на меня покатилась множественность лжи. Изданием «Вольного стрелка» в России воспользовались для очернения репутации автора. Кто? Противостоящие силы. Главный импульс исходил оттуда, где предпочитали сохранять анонимность. Но ведь для акта клеветы, как-никак, а творческого, необходимы исполнители с конкретными именами? Их было двое. Из среды «новой литературы», за которую я так ратовал в подрывном эфире. А за этой парой просвечивала гнилость российских «цветочков зла». Что ж, опознание «доброжелателей» можно было считать позитивом излившейся из Москвы грязи. Но что было делать автору в ответ по существу?
Ровным счетом ничего, помимо созерцания.
«Ну что, и тебе нацепили погоны?»
Зарубежье, однако, не только сочувственно ухмылялось. Гнев и ярость охватили в Нидерхаузене под Франкфуртом-на-Майне Георгия Владимова и его жену Наталию Кузнецову, у которой сложилась репутация одного из лучших литературных критиков эмиграции. Пара взяла меня под защиту в прессе Зарубежья. А в Москве газета «Сегодня» совершенно неожиданно опубликовала извлеченное Владимиром Буковским из документальных недр ЦК КПСС информационное письмо обо мне с грифом «Совершенно секретно». За подписью шефа КГБ и с распоряжением на полях от властной руки со Старой площади: «В разработку»...
* * *
Этот «минироман одного романа» да подкрепит эпиграф, взятый из «Вольного» для предлагаемой нами с моим дорогим соавтором Книги Кульминаций.
МИХАИЛ ЭПШТЕЙН
Книга книг
Для всех пишущих самый таинственный момент — и долгожданный, и неожиданный — рождение нового замысла. «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости во чреве беременной...» (Екклесиаст 11:5), так пишущий не знает, откуда и какими путями придет к нему новая книга. Конечно, степень новизны разнится: бывают книги, составленные из ранее написанных вещей; а иногда «из ничего» возникает не только новая книга, но и новый жанр, вселенная мысли.
В тот день, 12 марта 1984 года, я закончил довольно большую работу — «Вещь и слово. К проекту Лирического музея, или Мемориала вещей», которую готовил к выступлению на весенних Випперовских чтениях 1984 года (Музей изобразительных искусств А.С. Пушкина). А над всем этим проектом, включая создание самого Лирического музея, я работал почти год.
И вот, поставив точку, я предался по такому поводу законному расслаблению и погрузился в горячую ванну, праздно размышляя о значении неизвестного мне, только что придуманного и нелепого термина «агностический гностицизм» (до сих пор не знаю, что это такое). Вдруг сознание мое распахнулось, в него вошло какое-то большое пространство, в котором ясно представилась книга, вмещающая все возможные термины моего мышления, и не только моего, а как бы всех возможных мышлений, насколько их дано охватить моему сознанию. В этот момент родилась Книга Книг.
Она явилась мне в форме Словаря, в котором все слова и понятия отсылали друг к другу, как бы вспыхивали трассирующими перестрелками. Слова не просто следовали друг за другом на плоскости листа, но пересекались каждое с каждым, определялись друг через друга, то есть это была стереометрическая книга. Каждое слово было выделено курсивом и даже прошито какой-то яркой нитью, которая связывала его напрямую со всеми другими словами — не через поверхность текста, а как бы насквозь, через третье измерение книги.
Особенностью этого Словаря было то, что он заключал в себе не слова, извлеченные из других текстов, а новые слова, которые могли бы стать терминами еще не написанных книг. Причем не только слова и их определения, но и образцы тех текстов и систем мысли, в которых они могли бы употребляться. Например, к термину «реалогия» (наука о вещах) приводились фрагменты из книги «От объектов к вещам», а к термину «религионеры» (солдаты абсолютного сознания) — фрагменты из книги «Мыслитель как воин. Об армиях будущего». Книга книг была не собранием ранее написанных текстов, но их прообразом, порождающей моделью. Словарь сам развертывался из слов в предложения, из предложений в главы, из заглавий в книги — и становился Книгой Книг.
Книга Книг не имела страниц, переплета — скорее, она предстала как многомерность перелистываемого пространства, легких воздушных путей, несущих от слова к слову, от мысли к мысли. Впоследствии, лет через десять, в 1995 году я узнал это пространство на экране компьютера, когда передо мной впервые замелькали страницы Интернета. Но даже о компьютерах в 1984 году у меня было самое смутное представление, а Интернет еще не появился на свет.
Книга писалась на протяжении последующих четырех лет, приливами и отливами, которые продолжались по нескольку месяцев и приносили по нескольку сот страниц. В эти годы, с 1984 по 1988-й, происходили главные события в судьбах мира, и мы были в гуще этих событий. Завершалась целая цивилизация, которая готовилась жить долго, была рассчитана на века и тысячелетия, целиком поглотила жизнь наших дедов и отцов, — и вот она завершалась на наших глазах. Этот конец известной нам цивилизации и начало новых, еще неведомых, прежде чем принять видимые очертания, происходили в нашем сознании, как внезапный вихрь догадок, проектов, быстро сменяющихся мировоззрений. Все, что впоследствии обретало плоть партий, церквей, религиозных и культурных движений, государственных органов, литературных сообществ, — в эти годы зарождалось предчувствиями и предмыслиями.
Представьте себе кипение мысли предреволюционного Серебряного века, когда страна сдвинулась со своего исторически обжитого места и поехала в неизвестное будущее... И такой же всплеск и кипение происходили в головах нашего поколения на исходе той эпохи — во второй половине 1980-х. Мысль кипела вдвойне, потому что она еще и охлаждала себя иронией и самоиронией, и заново разогревалась, и превращалась то в лед, то в пар. Это была гамлетовская пора распавшейся связи времен, которую приходилось восстанавливать головокружительными полетами воображения. Если смотреть из отдаленного будущего, то, возможно, и Серебряный век не сравнится по накалу ищущей мысли с этими несколькими годами, переходными от молчания к гласности.
В это время я участвовал в создании и работе нескольких клубов и объединений московской интеллигенции. Поэты и математики, художники и физики, филологи и журналисты, писатели и философы... Под сменявшимися названиями и внутри расширявшегося круга людей — Клуб эссеистов, Ассоциация «Образ и Мысль», Лаборатория современной культуры — действовала одна и та же метафизическая страсть, искавшая отзвуков среди людей, близких и далеких по духу. Каждый из нас приходил и выкладывал свой Проект, свое толкование первых и последних вещей. Мир начинался заново, у него еще не было основы, ее предстояло создать — причем из своей собственной мысли, за отсутствием других ощутимых материалов в стране восторжествовавшего материализма. Дальше в дело пошли бы уже политики, практики, инженеры, банкиры — но, чтобы перевернуть Маркса таким же способом, каким он перевернул Гегеля, нам предстояло поставить грядущий мир на умное основание. Каждый приходил со своей ненаписанной или полунаписанной, неизданной или самиздатовской книгой, которой предстояло стать Библией новых народов, уставом новых партий, манифестом новых искусств, аксиомой новых наук. Если бы не это «многомыслие» нашей московской среды — первая ласточка будущей многопартийности, многоцерковности и прочих видов плюрализма, — и Книга Книг не могла бы найти своего импульса, не могла бы наполнить ту радиально-шаровую форму Словаря, в которой она явилась в марте 1984 года. В эту книгу влилось столько потенциальных книг, столько философских волнений, намерений и решений оставили в ней свой след, что в любой другой исторической ситуации форма «Книги в квадрате» оказалась бы пустой абстракцией, волевым экспериментом книжного червя, болеющего несварением массы прочитанных книг.
С 1988 года все это кипение ума стало уже выходить в общественное действие, в политические собрания, митинги, манифестации, и тогда же быстро стала сгущаться какая-то черная безнадежность, как будто мысль отчаялась выговорить себя до конца, изменить что-то в окружающем, — и опять замкнулась в себе. Эпоха метафизической бури и натиска подошла к концу. Казалось, книга не имеет конца — но страница, которая написалась в апреле 1988 года и называлась «Познание и любовь», оказалась последней, 1563-й. Больше книга не писалась, пространство, которое она должна была заполнить, сомкнулось вокруг нее, совпало с ней своими границами.
В 1995 году я открыл для себя мир Интернета — и сразу узнал в нем тот «магический кристалл», через который впервые увидел даль Книги Книг, ее прозрачную многогранность...
А спустя тридцать лет этот замысел принял собственно форму книги, насколько мне оказалось под силу его воплотить7.
КУЛЬМИНАЦИЯ ОЗАРЕНИЯ
СЕРГЕЙ ЮРЬЕНЕН
Мгновенные микроисповеди
Когда я думаю об этом, я вспоминаю повесть Окуджавы «Будь здоров, школяр!». А именно предуведомление от автора, которое так возмущало советский генералитет: «Это не приключения. Это о том, как я воевал. Как меня убить хотели, но мне повезло».
Я прочитал повесть в сборнике «Тарусские страницы» у сестры в коммуналке на Невском. Мне было тринадцать, и год тому назад мне тоже повезло. В отличие от моего отца. Его убили не немцы. Меня тоже хотели убить свои. Советский поэт-классик вбил в мозги: «Моя милиция меня бережет!» Другой воспел милиционера «дядю Степу». Вот двое таких дядей Степ меня и убивали 5 декабря 1960-го. В День Советской конституции.
Красный день календаря включал и вечер застолья, когда родители просто расстилались, чтобы угодить гостю из Сибири — отцу моего отчима. В эту ночь он уезжал. Можно было дотерпеть до конца гостевание таежника и бывшего «красного партизана», сдвигавшего в сторону «ваши европейские» столовые приборы, чтобы положить с тарелкой рядом охотничий нож. Но я не мог больше оставаться дома. Старый деспот мне казался полным дикарем. Пресмыкания перед ним мне были отвратительны.
Вдоль улицы мело, но с нежностью. Никого. Зато все окна горели: праздник! Пользуясь тем, что до меня дела нет и не предвиделось, схватил пальто и шапку, и за дверь.
Мы сидели верхом на скамейке с близнецами Подколзиными и еще одним мальчиком, который потом утонул во время летних каникул. Тот двор теперь содержит белоснежный комплекс управления КГБ по городу Минску и области. Тогда в Заводском районе подобной заментованности не было, причем настолько, что появление «силовиков», вышедших парой из проезда с улицы Уральской, нас удивило. На всякий случай мы съехали на сиденье. Силовики в 60-м году ХХ века выглядели так: шапки-ушанки, овчинные полушубки, перехваченные ремнями, и (к счастью для меня) не сапоги, а валенки с галошами. Формой они меньше всего были похожи на американских полицейских, о злодеяниях которых я тогда читал, но рост и стать их были таковы, что, когда ночной патруль пробухал мимо, у меня вырвалось фатальное: «Идут, как полисмены...».
Они услышали. И что было еще хуже: истолковали превратно. В соответствии со своей деревенско-белорусской культурой, пережившей немецкую оккупацию. Слово «полисмен» они вряд ли знали. В отличие от другого...
— Это мы полицаи? А ну!..
Судя по перегару, оба хорошо приняли по случаю праздника. Меня оторвали от скамейки и потащили прочь от света и свидетелей. В скверик с обледенелой клумбой.
Прошло десять лет, но клумба не изменилась. Как и тогда, когда меня над ней подбрасывали, изо льда торчали кирпичи разбросанного хулиганами бордюра. Как легко было превратиться в животное. Нет, я не в смысле морального причитания. Просто никогда не чувствовал себя таким текуче-гибким, как во время тех запусков в небо меня, опередившего таким образом Первого Космонавта. Четко помню, как, достигнув апогея, выворачивался в метели тем котом в японском фильме, который неизменно приземлялся на все четыре, как бы ни подбрасывали беднягу с целью перенять его нечеловечье искусство. Овладел ли я им в тот мой «местомиг»?..
Оскальзываясь и съезжая, забрался на верхушку клумбы. На ледяное ее темечко. Передо мной был серо-кирпичный дом, на нем пара заветных балконов, и тот, что слева, вызывал у меня в том же пятом классе острую зависть, потому что на правый выходила иногда, как песенная Катюша, златовласая Вероника с не совсем удачной фамилией Жбанникова. Какой несправедливостью судьбы казалось, что соседний с ней балкон принадлежал Андрею Сперанскому. Мы с ним конкурировали, но лишь по части «изо» — чья акварель попадет на доску «Наших достижений». К Веронике он был равнодушен. А я — совсем наоборот. Но жил не рядом с ней, а через улицу и вынужден был дожидаться ее появлений на балконе с морским биноклем. Заодно проезд между домами позволял видеть и эту клумбу. Так что убивали меня теперь с видом на мое собственное окно. За которым родители потчевали родственника, отгостившего «в Европе», — каковой считал наивный таежник столицу БССР.
Метод имел название «на воздуся». Так кричали казаки, линчевавшие цыгана-конокрада в толстенной книге, прочитанной во втором классе. Но была разница. Цыгана подбрасывали над плоской землей (кажется, автор назвал ее «убитой»). Меня — над кирпичами. Цель мне была понятна. Как можно скорей меня прикончить. За оскорбление при исполнении словом, которое я не произносил. За посильное сопротивление, когда волокли меня к скверику, где потемней.
Взлетая в результате совокупного усилия четырех милицейских рук, имел я цель обратную. Упасть не как мешок: по-умному. Впрочем, об уме говорить можно было только относительно. К клумбе меня притащили уже хорошо обработанным по голове, которую защитить я не мог без рук, а те были, естественно, заломлены. Речь об остатках разума, но и они мне были дороги. Чтобы их не выбил из головы кирпич, падать надо было не затылком, а вперед глазами. Кирпичи торчали, как зубы дракона. В полете надо было перевернуться, сверху разглядеть ожидающий узор и исхитриться совершить приземление не на «зубы», а промеж. Аналогичную задачу вскоре придется решать Гагарину. Космос советским человеком пока не покорен, но притягиваю я ведущую тему начинающихся 60-х отнюдь не за уши. Звезды составной и неотъемлемой частью входили в то испытание на прочность. После первого приземления они так и «брызнули из глаз». А брызнув, до конца не погасли. И праздничный салют превратился в бездну звезд. То и была дарованная мне Вселенная. Всемирное тяготение должно было разнести ее о кирпичи. А я удержал ее вопреки ее же закону.
Как тот японский кот...
Десять лет спустя. Февраль 1970-го. Пальто на груди распирают книжки. Студент МГУ, я нахожусь здесь в академе. Выбил по состоянию здоровья для занятий литературой и любовью. Так называемый «отчий дом» тому сопротивлялся. Деваться, однако, некуда, и возвращаюсь из библиотеки я с тяжелым сердцем. И вдруг перед собой я вижу пламя.
На снегу разведен костерок. Извиваются полоски жести. Разбитый посылочный ящик пылает перед сквериком с той самой клумбой.
«Моментальные исповеди…» — произношу я вслух.
А дома за машинкой добавляю приставку «микро-», чтобы снизить пафос взятых обязательств.
МИХАИЛ ЭПШТЕЙН
Волны и парадоксы
Дума за думой, волна за волной...
Федор Тютчев
Бежит волна — волной волне хребет ломая...
Осип Мандельштам
Мы отдыхаем на Ямайке. Январь 2020 года, последний выезд на море перед пандемией, которую еще ничто не предвещало. Я по обыкновению зашел в воду на доступную мне глубину, подпрыгиваю в такт волнам, смотрю в даль и думаю. О главном, о том, как все устроено и почему. Море пробуждает такие мысли.
И вдруг мне кажется, что я начинаю понимать структуру целого: в основании всего лежит маленький щелчок, резкий сдвиг пальцев. Точнее, мир — пенистый гребень на набегающей волне. Почему она вскипает? Потому что, приближаясь к берегу, начинает набегать сама на себя, как бы расслаивается — и закипает множеством мелких пузырьков, многообразием всего сущего. А по сути это одна темная, глубокая океаническая масса — но, приближаясь к своему пределу, она разбивается на брызги, становится тем многоцветным миром, каким мы его воспринимаем. И каким он мучит нас и вызывает бесконечные вопросы.
Отчего, например, возникают логические парадоксы? Оттого, что речь говорит о себе, становится самореферентной. «Критянин говорит, что все критяне — лжецы». Если он говорит правду, значит, он лжец. А если он лжет, как все критяне, значит, он говорит правду.
На этом гребне самозахлебывающейся волны рождаются не только логические парадоксы, но и теологические, этические. Почему мир, созданный всемогущим и всеблагим Богом, полон зла? Потому что субъект теперь выступает в качестве объекта, как в логическом парадоксе. Бог становится частью мира. Люди, созданные Богом по его собственному образу и подобию, распинают его сына, посланного в мир, чтобы их спасти. Получается, что если Бог, как субъект, творит добро, наделяет человека свободой воли, то эта же свобода воли, вступая в сотворенный мир, становясь его частью, начинает творить зло. Если Творец добр, то творение проникнуто злом, по тому же принципу, по какому критянин, говорящий о критянах, включая себя самого, говорит ложь, когда говорит правду.
Отсюда и парадокс этики — злодобро. Добро как проявление субъекта, объективируясь, превращается в зло, в форму насилия: догматизм, фанатизм, инквизиция, авторитарность...
Наконец, онтологический парадокс: мир — во мне, я — в мире. Проблема дуализма решается динамически: ментальное и физическое, поочередно охватывая друг друга, непрерывно расширяют горизонт бытия мышлением, мышления — бытием. В моем действии я выхожу из себя, в моем восприятии мир входит в меня — и каждое новое действие вбирает предыдущее восприятие. Я мыслю о бытии, частью которого являюсь. И так, волнуясь, перекрывая друг друга, бегут по мирозданию волны сознания и материи…
Мир сплетен, как из кружев, из таких парадоксов, и свидетельство этому — волна, которая набегает на себя и разбивается в мириады брызг. Мир так устроен, что, в силу самореферентности, он сам постоянно ломает себе хребет.
Неужели я понял главное?!?!?!
Внезапно я слышу крики «Миша, Миша, Миша», раздающиеся отовсюду. Как будто сам океан меня окликает, называет по имени. Я оглядываюсь, вижу вокруг купающихся людей, — они кричат мне «Миша!», показывают на меня пальцами, простирают ко мне руки. Люди разных национальностей и цветов кожи скандируют с разными акцентами мое имя. Мне кажется, что я помешался на своей великой мысли...
Вдруг среди них я вижу свою жену, она стоит у берега, по щиколотки в воде, и тоже что-то мне кричит и машет рукой. Я возвращаюсь к берегу.
— Ты что, не слышишь? Смотри, какие тучи набежали. Вот-вот начнется гроза, пора уходить.
— А почему они все кричат мне «Миша»?
— Я тебя уже минут пять зову. Они видят, что я не могу до тебя докричаться. И решили мне помочь — стали звать тебя хором.
Мы подходим к топчану, и я в свое оправдание говорю: «Пока я был в море, я решил для себя все проблемы».
Жена отвечает язвительно: «И большие, и маленькие?»
Мысль о парадоксах сама впутывается в очередной парадокс, подтверждая мою печальную правоту.
1 Фрагменты из готовящейся к изданию книги. — Прим. ред.
2 Жизнь — это сюжет.
3 См. М. Эпштейн, С. Юрьенен. Энциклопедия юности. М.: Эксмо, 2018.
4 Мы, ограниченные журнальными объемами, выбрали лишь некоторые из кульминаций. — Прим. ред.
5 Атеизм как духовное призвание. Из архива профессора Р.О. Гибайдулиной. Публикация М.Н. Эпштейна // Звезда. — 2001. — № 4. — С. 159–174.
6 Николай Николаевич Четвериков — советский хозяйственный, государственный и политический деятель. Родился в 1926 году. Член КПСС. С 1949 года — на хозяйственной, общественной и политической работе. В 1949–2000 годах — ответработник ТАСС, корреспондент ТАСС в Брюсселе, в советской разведке, в длительной загранкомандировке в Мали, заместитель резидента КГБ в Париже по линии «ПР», начальник 5-го отдела ПГУ КГБ СССР, резидент КГБ в Париже, 1-й секретарь Посольства СССР во Франции, заместитель заведующего Отделом международной информации ЦК КПСС, секретарь Союза журналистов СССР, председатель правления ВААП (1986–1992), руководитель частного агентства по авторским правам, советник мэра Москвы по международным вопросам. Делегат XXVII съезда КПСС. Жил в Москве. Дата смерти неизвестна.
7 Эпштейн М.Н. Проективный словарь гуманитарных наук. М.: Новое литературное обозрение, 2017.
|