НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Родство и сиротство
Александр Радковский. Стихи. Воспоминания об Арсении Тарковском, Марке Рихтермане. — М.: У Никитских ворот, 2021.
Это собрание стихотворений, избранное, вышло после смерти поэта. Увы, такова участь многих русских поэтов в ХХ веке, которые своего избранного не дождались. При жизни у Александра Радковского вышли, после перестройки, три книги с интервалом в десять лет. Нельзя сказать, что он писал в стол. Он распространялся в самиздате, имя его любителям поэзии было известно. Такая поэзия, казалось бы, беспросветная, считалась недозволенной в советской печати. Своим тихим голосом, культурным диапазоном, нескрываемой гражданской позицией Радковский не вписывался в строй дозволенных. Даже высоко ценивший его поэзию Арсений Тарковский мало мог содействовать его публикациям. Предложил в 1968 году Е.С. Ласкиной, сотруднице журнала «Москва» (благодаря ей там появился роман Булгакова «Мастер и Маргарита»), и она Радковского напечатала. А после этого до перестройки — ни одной публикации. Да он и не претендовал, трезво понимая: «Навеки это: горит звезда — комочек света в кусочке льда». Свет хоть и видимый, но льда не растапливает. С этим и жил. Кроме ангельских просветлений, в его палитре заметны и демонические всплески: «Завывает сатана, в Бога веруя. Эх, страна моя, страна — шкура серая». Двойственность бытия открылась ему давно, чуть ли не с юности, когда он пытался «различать — что есть добро и что есть зло».
Его школа — ХIХ век: Пушкин, Баратынский, Тютчев. Прозрачное письмо, законченная строка, полнозвучная рифма — без всяческих ассонансов и диссонансов. В 60-е годы мы ходили с ним в одно литературное объединение при «Московском комсомольце», где тон задавала современная поэзия. Он ее прекрасно знал, но на его письме она не отражалась. А уж когда познакомился с Арсением Тарковским, узаконил за собой классическую традицию. Если Арсению Александровичу рассказывали о каком-то новом молодом поэте, он спрашивал: «А как он рифмует?». Точная рифма была для него критерием приемлемой поэтики. Но дело, конечно, не только в рифме, а в естественности поэтической речи: «Поэзия Радковского застенчива, ненавязчива, органична», — пишет Тарковский в предисловии к книге «Бузиновая дудка» — и упоминает о печали, которой проникнута лирика Радковского, уверяя осторожных редакторов, что «в основе своей его поэзия оптимистична». Книга так и не была издана.
Он прав по существу: Радковский ощущает духовное родство с миром, не потерявшим гармонической целостности.
Вот точечное прикосновение к Пушкину, при котором разрушительная видимость отступает:
Как же в Михайловском все позапущено!
Ночь. Девятнадцатое октября.
Чу!.. Колокольчик. Кибиточка Пущина…
Значит — живем, и, быть может, не зря.
Но было и другое чувство — безнадежное сиротство. И никаких иллюзий в непроницаемом мраке и дожде.
Глас природы стал невнятен,
Божий мир уже не мил
Тем, кто пылом отсебятин
Нашу землю осквернил.
Девиз времени был: «Кто не с нами — против нас». А он спокойно отвечает: «Я не против — и не с вами». Он сам по себе. Какофония громогласных речей и текстов не заглушала того, что для него было священным: когда «в руках Печали по-детски плакала свирель». Эта безутешная нота пронизывает всю его поэзию. Тарковский его утешал: «Кому надо, тот вас поймет» И такие были — из старшего поколения: Павел Антокольский, Борис Чичибабин, Александр Цыбулевский. Вениамин Блаженный ему напишет: «…Последние твои стихи поразили меня своей мужественной достоверностью, аристократизмом отчаяния… В этих стихах ты стоишь на виду у судьбы, как Лермонтов под дулом… Какого прекрасного поэта проморгало время!..» Но Радковский, живя рядом с Москвой, территориально был ближе к иному кругу ценителей. К тем, из блоковского квартала, которые встречали друг друга «надменной улыбкой». Среда литераторов, профессионально заточенных, безжалостна к себе подобным.
Родство и сиротство уживались в его сердце. Советское, да и постсоветское общество разрозненно и замкнуто в клеточных единицах. Мало кто вспомнит поэта, обитающего в самиздате. С предельной откровенностью он скажет об этом в стихотворении «De profundis»: «Выброшен из времени — вышвырнут пьяной шпаной из мчащейся электрички».
Однажды ранним утром его разбудил телефонный звонок Тарковского: «Саша, вы знаете, что вы написали? Я испугался: — Что, А.А.? — Замечательное стихотворение, я сразу его проглядел, а вот вчера перечитал». Это было, вспоминает Радковский, «счастливейшее утро в моей жизни». И добавляет, сетуя, что сам, пожалуй, такого признания молодому коллеге не дарил.
Любой человек нуждается в отклике и участии, а поэт — в доступном читателе. «Читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючей разговора б…», — взывал загнанный Мандельштам, неугодный властям своей подозрительной поэзией. А у Радковского она порой звучала более чем подозрительно:
Отечество смердит. Эпоха негодяев.
Здесь перебито все… Ошметками заката
Осенняя листва алеет на воде —
Кровавые следы, ведущие куда-то…
Кровавые следы: везде, везде, везде.
При таком обостренном видении понятна, а может быть, и оправдана самоубийственная реакция: «Пулю глотнуть или намертво спиться? Черное дерево. Белая птица».
Давно замечено: «Веселие Руси есть пити». Не только веселие, но и вековечная защита от всяческого произвола. Пили и пьют в России от неизбывной безысходности.
Многих поэтов спасали переводы. Он тоже нырнул с головой, но ненадолго, в этот доходный промысел, — сразу обнаружив безупречное мастерство. Его переводы вошли в антологию «Зов Алазани: шедевры грузинской поэзии в переводах русских поэтов». Но зарабатывать деньги этим способом он не стал. Почувствовал: перевод заглатывает собственное творчество. Ахматова говорила, что поэт-переводчик, зарабатывая на жизнь профессиональным трудом, ест свой мозг.
Куда более приемлемый заработок он имел в должности начальника почтового вагона. Направление: Москва — Дальний Восток. Многие тонны посылок и всякой клади ему приходилось перетаскивать вручную на станциях и полустанках, иногда в сорокаградусные морозы. Но зато под стук колес хорошо писалось. Вдова Радковского, поэтесса Людмила Чумакина, говорит, что это были его самые творчески насыщенные годы.
Был один вопрос, так и оставшийся безответным. Едва ли не главный вопрос жизни. В России, по разным причинам, он для многих повисает в воздухе — или стоит на развилке дорог, предлагая путнику разные направления.
Ветер дорогу листвой засыпает
Пахнет осеннею прелью подзол.
Бог его ведает, черт его знает,
ради чего я на землю пришел.
Ради чего мне случилось родиться?..
Эта хроническая безответность сказывается во многих его пейзажах, чувствах, умонастроениях.
В заключение приведу один случай, который, быть может, сблизил нас задолго до нашего рождения.
Моя мама родилась в Украине, в Умани. В 1917 году там бушевали еврейские погромы. Петлюра, Махно, Маруська-атаманша. На лошадях со свистом и гиканьем они проносились по Большой Фонтанной. Грабили, убивали, насиловали. Убивали в основном евреев. «Бей жидов, спасай Россию!» Нас, детей, вспоминает мама, прятали — в помидорах на огороде или на чердаке — соседи, жившие напротив. Семья директора начальной школы по фамилии Коцюба.
Однажды, году в 1967-м, мы с мамой встретили в Столешниковом переулке моего друга, Сашу Радковского. Поговорили, разошлись. «Кого он мне напоминает?..» — мучительно потом вспоминала мама. А вскоре выяснилось, что Саша родился в Умани, и что его дед — тот самый директор школы, в огороде которого прятались еврейские дети.
От деда к внуку передалась острая жалость к истребляемой жизни, которую в огороде и на чердаке уже не спрячешь.
Александр Зорин
|