«Сталин их вождь, а Фейхтвангер их Гомер». Лев Симкин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ОБЩЕСТВО




Об авторе | Лев Семенович Симкин — доктор юридических наук, профессор, автор многих научных публикаций, а также исторических исследований «Американская мечта русского сектанта», «Полтора часа возмездия», «Коротким будет приговор», «Его повесили на площади Победы», «Собибор/Послесловие». Постоянный автор «Знамени».





Лев Симкин

«Сталин их вождь, а Фейхтвангер их Гомер»


Каким образом Сталину удавалось дурить западных интеллектуалов? Неужели те не понимали, что у нас к чему? Этот вопрос мучил меня примерно класса с девятого или десятого, когда из жэзээловского «Брехта» Льва Копелева я с ужасом узнал о существовании просталинской книги Лиона Фейхтвангера «Москва 1937»1 .



Матрица


В юности Фейхтвангер был моим любимым писателем. Из его «Иудейской войны» я постиг все, что в ту пору мне было известно об истории евреев. Но не только. Все мои представления о свободе и тирании — в разные эпохи — тоже взялись оттуда, и потому я никак не мог взять в толк, как Фейхтвангер мог стать апологетом тоталитаризма.

Впрочем, «Москву 1937» я тогда еще не читал. В 1950–1960-е годы Фейхтвангер у нас издавался и переиздавался, исключением была только эта книга. Ее выпустили лишь однажды, в том самом 1937 году, весь тираж (200 000 экземпляров!) был раскуплен за неделю и почти сразу изъят из библиотек (о причинах скажу позже). Переиздали книгу лишь на рубеже 1990-х2 , но тогда она опять прошла мимо, слишком много другого, не читанного вовремя, хлынуло на меня. И вот, наконец, в пандемию дошла очередь до «Москвы 1937».

Прочитав, однако, ею не ограничился и решил ознакомиться с другими творениями западных визитеров, посетивших тогда же нашу бывшую родину. А заодно и с обнародованными стенограммами их встреч с вождем — тех, кого допустили к телу. Тридцатые годы — это такой период, когда время бежало стремительно: в начале десятилетия иностранцев еще пускали в СССР, даже зазывали, а в конце — дверь перед ними захлопнулась. Присмотревшись к тем временам, можно понять не только, как это было, а как это вообще бывает.

Как мне всегда казалось, в нашей стране существуют повторяющиеся модели взаимоотношений с представителями заграницы. В одни периоды мы верим, что она нам поможет, в другие — что, напротив, навредит. То страну приоткроют для иностранцев, то опять закроют, открытость сменяется изоляционизмом, и наоборот. Правда, при любом раскладе нам кажется, что они смотрят на нас свысока и норовят обидеть. Положа руку на сердце, мы ведь считаем враждебным мир, представителями которого они являются. Но это с одной стороны, а с другой — то и дело ищем его одобрения. Да и власть то ограничивает приезд и передвижение иностранных гостей, то проявляет к ним щедрое гостеприимство. Однако гостеприимство это особого рода — их окружают множеством опекунов.

Русофоб на все времена, маркиз де Кюстин в своей книге «Россия в 1839 году»3  увидел страну гигантским «театром», выступая на сцене которого, русские заинтересованы не столько в приобщении к цивилизации, сколько в том, чтобы заставить европейцев поверить в свою цивилизованность.

Это клевета, конечно. Но отчего мы всегда так внимательны к клевете, почему оставить ее без внимания — ниже нашего достоинства?

Для ответа злому маркизу николаевское правительство в 1843 году организовало путешествие по России доброму барону — фон Гакстгаузену, предоставив ему переводчика и других помощников, просеивающих полученную им информацию. Результатом его тура стали три тома описания российских нравов, вполне доброжелательного4 .

У нас всегда ревниво относились к тому, что зарубежные гости о нас говорят. Если хорошо — власть щедро вознаграждала визитера, ведь его слова — хорошее подспорье в воспитании народа в «правильном» направлении. Если плохо — смертельно обижалась, а сказанное квалифицировала как вмешательство в наши внутренние дела и антироссийскую пропаганду (она же — антисоветская).

«Они озабочены тем, что заграница о них подумает. Самое важное для них — знать, достаточно ли мы восхищаемся ими», — заметил век спустя другой француз, Андре Жид, посетивший Советский Союз летом 1936 года, за полгода до Фейхтвангера, и описавший свои впечатления в книге «Возвращение из СССР». Даже «очаровательные маленькие девочки», окружившие его в детском саду, как он пишет, интересовались «не тем, есть ли детские сады во Франции, а тем, знаем ли мы во Франции, что у них есть такие прекрасные детские сады». Будущий нобелевский лауреат де факто занял место Кюстина — главного русофоба. Его стала проклинать советская пропаганда и примкнувшие к ней Ромен Роллан, Бертольт Брехт и другие западные интеллектуалы, считавшиеся «друзьями СССР».

Не слишком завидную роль барона Гакстгаузена на этот раз отвели Фейхтвангеру. Сравнение пришло мне на ум, как только я начал читать «Москву 1937», с первых страниц смутившую обилием полемики с Андре Жидом. Ну а как только я узнал, что, не успев приехать, Фейхтвангер написал статью о нем, опубликованную в «Правде» 30 декабря 1936 года, сомнений на этот счет не осталось.



«Эстет о Советском Союзе»


Статья под этим заголовком написана так, будто не просто заказана сталинским агитпропом, а им изготовлена. «Опубликовав именно сейчас свою слабую книжонку, Жид тем самым лишил себя права именоваться социалистиче­ским писателем». Да он им и никогда не был, «…его приход к коммунизму был делом настроения», — и это пишет Фейхтвангер, человек, далекий от коммунистических идей. Андре Жид, по его словам, «жил затворником в “башне из слоновой кости” чистого эстетизма», а объявил себя коммунистом после путешествия вглубь Африки, что было «делом эстетики, припадком сентиментальности чувствительного писателя, нервы которого потрясли страдания эксплуатируемых негров Конго <…> Теперь он вернулся в свою башню. Ну, и пусть он там блаженствует!»

Далее в статье речь идет о том, что, собственно, не понравилось в СССР «парижанину с утонченным вкусом». «В Советском Союзе можно видеть огромные достижения социализма, можно наблюдать, насколько богаче, мощнее, образованнее и счастливее стала страна. В то же время, однако, можно усмотреть, что в этой стране еще не живется комфортабельно в западноевропейском смысле. Можно, например, наблюдать, что в большинстве уборных висит газетная, а не клозетная бумага, какую можно обычно найти в западноевропейской уборной; Жид предпочел во всем устремить свое внимание на недостаток клозетной бумаги».

Подумаешь, ерунда какая! Автор статьи, правда, потихоньку возмущался тем же самым. «С утра Фейхтвангер вел бесконечные разговоры о неудобствах жизни в Советском Союзе, — сообщает в отчете от 16 декабря 1936 года приставленная к нему Дора Каравкина, гид-переводчик ВОКСа — Всесоюзного общества культурной связи с заграницей, — жаловался на обслуживание в гостинице, на неаккуратную доставку почты и целый ряд других неполадок».

Раз уж зашла речь о столь прозаических вещах, напомню тем, кто не знал или забыл, что первая туалетная бумага массово стала выпускаться в СССР лишь в конце 1960-х годов и была страшным дефицитом, за ней стояли километровые очереди, от которых отходили счастливцы, обвешанные нанизанными на веревочку рулонами.

Редактор «Правды» Лев Мехлис вернул Фейхтвангеру на доработку статью о Жиде, предложив кое-что изменить. В первоначальном варианте содержались такие запретные слова, как, например, «культ» применительно к Сталину, который посмел покритиковать Андре Жид. Фейхтвангер заменил его на «обоготворение», которого, впрочем, по его мнению, тоже не было — какое еще «обоготворение»! «Народ говорит: “Сталин” — и подразумевает под этим увеличивающееся благосостояние, растущее просвещение. Народ говорит: “Мы любим Сталина”, — это является естественным, человеческим выражением его единомыслия с социализмом и с режимом».

Так Фейхтвангер, представьте, и написал — «единомыслие», придав этому слову вполне положительную коннотацию! Правда, позволил себе в кулуарах немного поворчать. Согласно отчету Каравкиной от 27 декабря, после получения «правдинской» правки он завел с ней такой разговор: «Вот, мол, и оправдываются слова Жида о том, что у нас нет свободы мнений … что у нас не любят критики, особенно со стороны иностранцев». Та в ответ «ему объяснила, почему мы возмущены… и то, что он сейчас льет воду на мельницу фашистов»5 .

Последний аргумент был беспроигрышным. Фейхтвангера нацисты выдавили в эмиграцию, лишили гражданства. В Берлине студенты жгли вместе с книгами Ремарка и Брехта его «антинемецкие» романы. Проходя по Бебельплац в наши дни, можно увидеть сделанные в память о тех днях уходящие под стеклянную мостовую пустые стеллажи и рядом, под ногами, слова Генриха Гейне: «Там, где сжигают книги, в конце концов будут сжигать людей». В 1936 году людей еще не сжигали, но преследовать евреев уже начали. Андре Жид, в отличие от Фейхтвангера, евреем не был. Он тоже ненавидел фашизм, но, вероятно, не считал, что эта цель оправдывает такое средство борьбы с ним, как ложь.

Скажем, он трезво пишет о стахановском движении, хотя и называет его «замечательным изобретением, чтобы встряхнуть народ от спячки». «На одном из заводов… мне представляют стахановца, громадный портрет которого висит на стене. Ему удалось, говорят мне, выполнить за пять часов работу, на которую требуется восемь дней (а может быть, наоборот: за восемь часов — пятидневную норму, я уже теперь не помню). Осмеливаюсь спросить, не означает ли это, что на пятичасовую работу сначала планировалось восемь дней. Но вопрос мой был встречен сдержанно, предпочли на него не отвечать. Тогда я рассказал о том, как группа французских шахтеров, путешествующая по СССР, по-товарищески заменила на одной из шахт бригаду советских шахтеров и без напряжения, не подозревая даже об этом, выполнила стахановскую норму».

Андре Жиду не нравилось «единомыслие», столь любимое его оппонентом. «В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение». Впрочем, и на это у Фейхтвангера нашелся ответ в «Москве 1937»: «“Когда говоришь с одним русским, — сказано у Жида, — говоришь со всеми”. В этих утверждениях есть крупинка правды <…> Если, однако, присмотреться поближе, то окажется, что весь этот пресловутый “конформизм” сводится к трем пунктам, а именно: к общности мнений по вопросу об основных принципах коммунизма, к всеобщей любви к Советскому Союзу и к разделяемой всеми уверенности, что в недалеком будущем Советский Союз станет самой счастливой и самой сильной страной в мире».

Еще Андре Жид с ужасом описал виденную им многочасовую очередь за подушками. «Продираясь сквозь толпу (или подталкиваемый ею), я обошел магазин вдоль и поперек и сверху донизу. Товары, за редким исключением, совсем негодные». Писатель обратил внимание и на то, что в стране слишком много бедных, тогда как он «приехал в СССР именно для того, чтобы увидеть, что их нет». Согласно Фейхтвангеру, он не заметил главного: счастливой жизни советских людей. «Когда чужестранец разменивается на мелочную критику и за маловажными недостатками не замечает значения общих достижений, тогда советские люди начинают легко терять терпение».

Вообще-то из сегодняшнего дня книга Андре Жида выглядит довольно-таки безобидно. Уже потом, в ответ на зубодробительную критику, Жид написал другую — «Поправки к моему “Возвращению из СССР”», где уже «оторвался» по полной. В самом «Возвращении» ничего о терроре не было, а тут он, по его словам, «прозрел», в том числе благодаря сведениям, полученным от зарубежных социалистов, включая самого Троцкого.

Надо сказать, «злопыхателей» среди иностранных гостей, привечаемых Советской властью, практически не бывало. Андре Жид — исключение. Лучшие писатели Европы — Бернард Шоу и Герберт Уэллс, Ромен Роллан и Анри Барбюс — честно внесли свой вклад в прославление сталинского Советского Союза, ни один из них не приметил ни Большого террора, ни голода, ни атмосферы страха.

Честно — не значит бескорыстно. Помимо прямых расходов на поездки в СССР, им, так сказать, помогали материально и, главное, платили в валюте за переведенные на русский язык и изданные у нас книги. СССР не присоединился к международным конвенциям об авторском праве, поэтому никому, и, конечно же, русским писателям-эмигрантам, никаких отчислений не полагалось. Разумеется, было много иных причин, толкавших интеллектуалов на сторону Сталина — в Советском Союзе было много и вправду хорошего, что не могло гостям не понравиться, сказывались и их личные социалистические симпатии, и боязнь грядущего наступления нацизма, но материальной заинтересованности никто не отменял.

Путешествие Андре Жида в Советский Союз началось 17 июня 1936 года и продлилось аж до 24 августа. Принимали его по первому классу, за казенный счет. Выплатили 1500 валютных рублей за издававшееся в СССР собрание сочинений — к тому моменту вышло четыре тома, набор пятого рассыпали по понятным причинам.

«Сегодня Красная столица встречает виднейшего писателя современной Франции, лучшего друга СССР», — писали «Известия» в день его приезда в заметке под заголовком: «Привет Андре Жиду». Правда, начало визита омрачилось смертью 18 июня Максима Горького, с которым у него заранее была назначена встреча. Гроб с телом Горького был выставлен для публичного прощания в Колонном зале Дома союзов. Андре Жид постоял рядом в почетном карауле. Похороны проходили на Красной площади, Жид вместе с сопровождавшим его Михаилом Кольцовым находились на одной из стоявших там трибун. Как вспоминал брат Кольцова Борис Ефимов, «неожиданно к Кольцову подошел сотрудник НКВД и попросил его подняться на Мавзолей. Оказалось, что с ним хочет говорить сам Сталин. Кольцов пересказал эту беседу своему брату:

— Товарищ Кольцов, а что, этот самый Андре Жид пользуется там, на Западе, большим авторитетом?

— Да, товарищ Сталин, пользуется большим авторитетом.

Сталин скептически посмотрел на Кольцова и произнес:

— Ну, дай боже. Дай боже».

После чего на трибуну Мавзолея позвали Андре Жида, и оттуда он, стоя рядом со Сталиным, выступил с траурной речью.

Кольцов был инициатором приглашения Жида в Советскую Россию, и Сталин, очевидно, хотел лично подчеркнуть это обстоятельство — мол, если что, ответственность лежит на Кольцове. Сталина смущало и еще кое-что — его, так сказать, нетрадиционная ориентация. С этим делом все обстояло непросто. Сразу после революции большевики декриминализировали однополые отношения и до тридцатых годов к гомосексуалам относились лояльно. В ряде других стран таких людей продолжали преследовать — и не только в нацистской Германии, в Великобритании — тоже, что не могло не привлекать их симпатии к Советской России. Возможно, вербовке советской разведкой «Кембриджской пятерки», некоторые из членов которой были гомосексуалами, способствовало это обстоятельство.

Один из крупнейших философов XX века Людвиг Витгенштейн решил переехать в СССР вместе с возлюбленным, студентом-математиком Фрэнсисом Скиннером, и «вместе пойти учиться на врачей или работать простыми чернорабочими». Приехав в 1935 году, чтобы осмотреться, он обнаружил, что с 7 марта 1934 года мужеложство в СССР квалифицировалось как уголовное преступление. После принятия закона об этом английский журналист Гарри Уайт написал письмо Сталину с вопросом: «Достоин ли гомосексуал быть членом компартии?» Вождь отметил на полях письма: «Идиот и дегенерат». Со страниц «Правды» Уайту ответил Максим Горький: «В стране, где мужественно и успешно хозяйствует пролетариат, гомосексуализм, развращающий молодежь, признан социально преступным и наказуем». Гомосексуалов фактически приравняли к врагам народа, поставив в один ряд с троцкистами, вредителями и кулаками. После убийства Сергея Кирова 1 декабря 1934 года в Ленинграде за одну ночь схватили всех известных чекистам гомосексуалов, кроме артистов балета. Но несмотря на все это, Андре Жида приняли как дорогого гостя. Да еще и не одного, а в компании друзей, двое из которых имели ту же отличительную черту.

В течение всей поездки он вел себя более чем лояльно. «По дороге из Тифлиса в Батум мы проезжали через Гори, небольшой город, где родился Сталин. Я подумал, что это самый подходящий случай послать ему телеграмму в знак благодарности за прием в СССР, где нас повсюду тепло встречали, относились к нам с вниманием и заботой». Правда, с отправкой телеграммы вышла заминка. «“Совершая наше удивительное путешествие по СССР и находясь в Гори, испытываю сердечную потребность выразить Вам…” Но в этом месте переводчик запинается: такая формулировка не годится. Просто “вы” недостаточно, когда это “вы” относится к Сталину… Надо что-то добавить. И, поскольку я недоумеваю, присутствующие начинают совещаться. Мне предлагают: “Вам, руководителю трудящихся”, или — “вождю народов”, или… я уж не знаю, что еще. Телеграмму не примут, если я не соглашусь…» Видно, согласился — так хотел попасть к вождю. Зачем, с какой целью?

Илья Эренбург в книге воспоминаний «Люди, годы, жизнь» пишет об Андре Жиде: «Незадолго до своей поездки в Советский Союз он пригласил меня к себе: “Меня, наверно, примет Сталин. Я решил поставить перед ним вопрос об отношении к моим единомышленникам…” Хотя я знал особенности Жида, я не сразу понял, о чем он собирается говорить Сталину. Он объяснил: “Я хочу поставить вопрос о правовом положении педерастов…” Я едва удержался от улыбки; стал его вежливо отговаривать, но он стоял на своем». Вероятно, Сталину доложили, о чем собирался Жид с ним говорить, и вождь его не принял.

А ведь Кольцов умолял об этом Сталина. Сохранилась его записка вождю: «Андре Жид в крайнем напряжении ожидает приема у Вас <…> Отказ в приеме глубоко омрачит его». Омрачил. И наверняка повлиял на тон книги писателя. Так вышло, что, потратив массу денег на организацию его поездки по стране, с неслыханной по тем временам роскошью, получили результат, далекий от ожидаемого. Ответственность за провал визита возложили на его инициатора, Политбюро приняло решение: «уполномочить т. Кольцова написать ответ на книгу А. Жида». Тот, в свою очередь, перевел стрелки на Лиона Фейхтвангера.



Наш ответ Андре Жиду


Правда, были такие, кто в нем сомневался. Александр Аросев, председатель Всесоюзного общества культурной связи с заграницей, предупредил Сталина и Ежова, что Фейхтвангер вполне может стать вторым Жидом. Аросев — чекист и дипломат, по материнской линии революционер в третьем поколении (внук народовольца Августа Гольдшмидта) — имел куда меньший политический вес, нежели Кольцов, «проколовшийся» с Андре Жидом. Тот был главным редактором журналов «Огонек» и «Крокодил», членом редколлегии «Правды», ну еще председателем Иностранной комиссии Союза писателей. Но главное в те времена (как и отчасти в нынешние) — не должность, а место в иерархии, определявшееся степенью близости к первому лицу в государстве.

После приезда Фейхтвангера по Москве стала ходить злая эпиграмма, принадлежавшая, как говорили, писателю Льву Никулину: «Юлит Фейхтвангер у дверей с весьма умильным видом. Ох, как бы только сей еврей не оказался Жидом». Был и чуть более мягкий вариант: «Умный немецкий еврей стоит у советских дверей, но я не прельщусь его видом, а вдруг он окажется Жидом». Нет, не оказался, оправдал доверие.

Кольцов, понятно, сильно рисковал, когда настаивал на его приглашении. Его вера в то, что этот — не подведет, основывалась на том, что оба, евреи, прекрасно понимали, что такое антисемитизм нацистов. Фейхтвангер в сложившейся ситуации мог рассуждать так: если вы не за Сталина, значит, за Гитлера.

В это время самого Кольцова в России не было, он уехал сталинским эмиссаром в Испанию, находился в самом пекле Гражданской войны. Фейхтвангера на протяжении всего визита, до марта 1937 года, опекала фактическая жена Кольцова — давно знакомая с писателем немецкая журналистка Мария Остен. По воспоминаниям Бориса Ефимова, они вместе встречали Новый год в гостинице «Националь», где звучали тосты за гибель Гитлера и скорейшее возвращение в Германию. Участвовавший в застолье знаменитый певец Эрнст Буш запевал революционные песни, все дружно подтягивали. После все направились на Центральный телеграф и отправили новогоднее поздравление в Мадрид Кольцову.

Когда от Фейхтвангера потребовалось внести изменения в уже упоминавшуюся здесь статью в «Правде», тот, если верить отчету Доры Каравкиной, «долго кипятился, говорил, что ничего не будет менять, но, когда пришла Мария Остен, он уже остыл, смирненько сел с ней в кабинете и исправил».

У нее за плечами был немалый пропагандистский опыт. В 1935 году в Москве вышла книга Марии Остен «Губерт в стране чудес» с предисловием Георгия Димитрова, написанная в форме дневника немецкого мальчика. Мальчик был не выдуманный. За два года до выхода книги Остен с Кольцовым, путешествуя по Саару, остановились в доме шахтера-коммуниста Иоганна Лосте и предложили тому взять с собой одного из его сыновей — Губерта. Не знаю, как на самом деле, но в книге он вместе с другими юными пионерами вел борьбу с классовыми врагами. Вот одна лишь цитата из письма сибирских пионеров из села Новая Уда «дорогому товарищу Сталину», приведенная в книге: «А кулаков у нас еще много. Они хитрые и притворяются тихими-тихими. Залезают в наши колхозы и вредят нам. Но, как в басне Крылова пишется, как волку не притвориться овцой, все равно его по зубам узнать можно, и колхозники их узнают и прогоняют. Мы, пионеры, помогаем тоже».

Когда книга вышла, Губерта отдали в детдом. Во время войны он, как немец, был депортирован в Карагандинскую область. После смерти Сталина пытался вернуться в Западную Германию, не вышло — работал в совхозе, умер, не дожив до сорока.

Кольцову визит Жида так и не простили. В декабре 1938 года Кольцова арестовали и на допросах интересовались его ролью в «клеветнических писаниях А. Жида». В постановлении о его аресте упомянута «жена Кольцова, Мария фон Остен, дочь крупного немецкого помещика, перебывавшая в ряде стран и партий, троцкистка». Когда Кольцова арестовали, Мария, пренебрегши предупреждениями друзей, примчалась спасать его в Москву из Парижа. Спасти Кольцова, естественно, не удалось. Марию, как и его самого, расстреляли. Александра Аросева расстреляли еще раньше.



«Стреляный воробей»


В 1936 году во Франции, куда Фейхтвангер эмигрировал из Германии после прихода Гитлера к власти, вышел его «Лже-Нерон», в котором под маской жестокого и лживого римского императора выведен образ, схожий с фюрером. Он «серьезно относился только к одному: к охране своего императорского величия <…> Были изданы суровые декреты. <…> Малейшая провинность в этом отношении, даже нечаянная, каралась. Доносы процветали <…> Внешне царил, правда, порядок, но он достигался террором и лишениями».

Принято считать, что Фейхтвангер создал новый тип исторического романа, где за описаниями отдаленной эпохи всегда проступают параллели с событиями современности. Мог ли он не заметить ничего схожего в Советской России?

«Фейхтвангер считал себя скептиком, стреляным воробьем, — писал Илья Эренбург в своих мемуарах. — Сталин, наверно, про себя посмеивался, говоря Фейхтвангеру, как ему неприятно, что повсюду красуются его портреты. А стреляный воробей поверил...»

Для того, чтобы понять, чему он там поверил, я заглянул в стенограмму встречи Фейхтвангера с вождем6 , который принял его в Кремле 8 января 1937 года:

«Фейхтвангер. <…> некоторые формы выражения уважения и любви к Вам кажутся мне преувеличенными и безвкусными <…>

Сталин. Я с вами целиком согласен <…> Я хотел бы не оправдать — оправдать нельзя, а по-человечески объяснить — откуда такой безудержный, доходящий до приторности восторг вокруг моей персоны <…> Слишком люди рады, что удалось освободиться от эксплоатации. Буквально не знают, куда девать свою радость <…>

Фейхтвангер. Как человек, сочувствующий СССР, я вижу и чувствую, что чувства любви и уважения к Вам совершенно искренни и элементарны. Именно потому, что Вас так любят и уважают, не можете ли Вы прекратить своим словом эти формы проявления восторга, которые смущают некоторых ваших друзей за границей?

Сталин. Я пытался несколько раз это сделать. Но ничего не получается. Говоришь им — нехорошо, не годится это. Люди думают, что это я говорю из ложной скромности <…> Трудно помешать выражать свою радость. Жалко принимать строгие меры против рабочих и крестьян…»

…Звучит, по-моему, ужасно фальшиво, Сталин будто о малых детях говорит, но Фейхтвангер, похоже, принял все это за чистую монету.

«Фейхтвангер всюду и везде выступал с настолько просоветскими заявлениями и впечатлениями, что даже вызывал сомнение в своей искренности», — годы спустя вспоминал о его приезде художник-карикатурист Борис Ефимов.

И в самом деле, тон его разговора со Сталиным, судя по стенограмме, уж очень верноподданнический.

«Фейхтвангер. Я боюсь, что употребление Вами слова “демократия”… не совсем удачно <…> Не получается ли недоразумение из-за употребления Вами слова “демократия”, которому за границей привыкли придавать определенный смысл? <…> Нельзя ли придумать другое слово? <…> Советский Союз создал столько нового, почему бы ему не создать нового слова и здесь?»

Фейхтвангер задает свой вопрос от имени «друзей СССР за границей», то есть тех, кого принято именовать «агентами влияния». Стало быть, он прекрасно понимает, что никакой демократии в Советском Союзе нет. Если за границей этому слову привыкли придавать определенный смысл, значит, и нет у него другого смысла. То ли он настолько наивен, то ли, напротив, настолько циничен, что предлагает, как бы так поудачнее соврать, чтобы скрыть отсутствие в СССР демократии.

Сталин отвечает ему с большевистской прямотой: «Вы неправы. Положительные стороны от сохранения слова “демократия” выше, чем недостатки, связанные с буржуазной критикой. Если бы мы создали новое слово — это дало бы больше пищи критикам: русские, мол, отвергают демократию».

Между прочим, в этих словах вождя — ключ к извечной психологии российской власти, подмеченный еще маркизом де Кюстином в его путевых заметках «Россия в 1839 году». «Мне говорят: “Нам бы очень хотелось обойтись без произвола… но ведь мы имеем дело с азиатскими народами”. А про себя в то же время думают: “Нам бы очень хотелось избавить себя от разговоров про либерализм… но ведь нам приходится общаться с европейскими правительствами”».



Шпионские страсти


Сталин любил рассказывать иностранным гостям о происках троцкистов и вредительстве по заданию иностранных разведок. Фейхтвангер не стал исключением, и вождь поведал ему, что «в прошлом году произошло крушение воинского поезда на ст. Шумиха в Сибири <…> У них, троцкистов, была договоренность с японскими агентами о том, чтобы устраивать катастрофы. Чтобы замаскировать преступление, использовали стрелочницу как щит и дали ей устный приказ неправильно перевести стрелку».

Поверил ли Фейхтвангер этим россказням? Всего несколько месяцев прошло после первого из московских процессов (август 1936 года), на котором судили членов выдуманного Сталиным «Троцкистско-зиновьевского террористического центра». Показания обвиняемых Зиновьева и Каменева, признававшихся в убийствах и заговорах, вызвали на Западе большие сомнения. «Целый ряд людей, принадлежавших ранее к друзьям Советского Союза, стали… его противниками, — пишет Фейхтвангер в “Москве 1937”. — Им казалось, что пули, поразившие Зиновьева и Каменева, убили вместе с ними и новый мир… И мне тоже, до тех пор, пока я находился в Европе, обвинения, предъявленные на процессе Зиновьева, казались не заслуживающими доверия. Мне казалось, что истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями».

Поэтому, беседуя со Сталиным, Фейхтвангер поинтересовался тем, «что доказывает их вину помимо их признаний».

Из стенограммы: «Сталин. Непонятно, почему некоторые люди или литераторы за границей не удовлетворяются признанием подсудимых <…> Говорят, что показания дают потому, что обещают подсудимым свободу. Это чепуха. Люди это все опытные, они прекрасно понимают, что значит показать на себя, что влечет за собой признание в таких преступлениях».

…А в самом деле, почему «некоторые люди» не удовлетворяются признанием? И что вообще влечет за собой признание вины? Вроде бы Средневековье, во времена которого оно признавалось царицей доказательств, давно минуло.

Возможно, Сталин ждал от собеседника такого рода соображений. Не дождавшись, а может, упреждая их, он сам вступил на скользкую историко-правовую почву. «Англосаксонская юридическая школа, — заметил он, — считает, что признание подсудимых — наиболее существенное доказательство их вины», тогда как германская школа «отдает предпочтение вещественным доказательствам, но и она отдает должное признанию обвиняемых».

В действительности признание вины в англосаксонском праве традиционно означало отказ от разбирательства дела судом присяжных, о чем в советском уголовном процессе речи не шло. И, тем не менее, надо отдать вождю должное — он умел произвести впечатление. Нигде, кроме семинарии, не учившись, не зная толком иностранных языков, мог продемонстрировать образованность.

И уже выйдя из юридического клинча, Сталин принялся объяснять гостю, почему «они признаются в своих преступлениях». Да потому, что «изверились в правоте своей позиции, видят успехи всюду и везде. Хотят хотя бы перед смертью или приговором сказать народу правду. Хоть одно доброе дело сделать — помочь народу узнать правду <…> Это не совсем обычные преступники. У них осталось кое-что от совести <…> Когда спрашиваешь, почему они сознаются, то общий ответ: “надоело это все, не осталось веры в правоту своего дела, невозможно идти против народа — этого океана”».



Крестьяне и евреи


Видный большевик и коминтерновский деятель Карл Радек, с которым Фейхт­вангер был неплохо знаком, однажды сравнил Сталина с Моисеем, обнаружив между ними следующую разницу: Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин — из Политбюро. Крамольную радековскую шутку пересказал бежавший на Запад Борис Бажанов в изданных во Франции в 1930 году «Воспоминаниях бывшего секретаря Сталина». Его книга была переведена на немецкий и могла быть известной Фейхтвангеру.

Ну, допустим, в перипетиях внутренней жизни в СССР Фейхтвангер не разбирался. Пусть он поверил Сталину, рассказывавшему о своем дружеском отношении к Радеку, который, несмотря на это, изменил ему. Но мог ли писатель, создавший роман «Семья Опперман» (первоначальное название — «Семья Оппенгейм») о политике нацистов по отношению к евреям, поверить в правдивость сталинских россказней о связи советских евреев с гестапо? Ну не евреев — троцкистов, это не важно, в то время в СССР «троцкист» и «еврей» были едва ли не синонимами. Не мог же он не понимать, что никакого сотрудничества нацистов с евреями Троцким, Зиновьевым и Каменевым быть никак не могло? А ведь именно это, судя по стенограмме, «втирал» Фейхтвангеру Сталин.

Из стенограммы: «Сталин. Троцкий заключил союз с Гессом, чтобы взрывать мосты и поезда и т.д., когда Гитлер пойдет на нас войной. Ибо Троцкий не может вернуться без поражения СССР на войне <…> Они считают, что вся Европа будет охвачена фашизмом, и мы, советские люди, погибнем. Чтобы сторонники Троцкого не погибли вместе с нами, они должны заключить соглашение с наиболее сильными фашистскими государствами, чтобы спасти свои кадры и ту власть, которую они получат при согласии фашистских государств <…> Власть, которую они получат в результате поражения СССР в войне, должна сделать уступки капитализму: Германии уступить территорию Украины или ее часть, Японии — Дальний Восток».

Сталин, говоря обо всем этом применительно к евреям Каменеву и Зиновьеву, неосмотрительно упомянул Иуду Искариота, вложив это имя им в уста. «Хотим перед смертью помочь узнать правду, — якобы говорили они, — чтобы мы не были такими окаянными, такими иудами».

Упоминание Иуды не понравилось Фейхтвангеру, ему не без оснований послышался в нем антисемитский душок. «Об Иуде — это легенда», — сухо заметил он. Сталин понял свою оплошность. «Это не простая легенда, — поправился он. — В эту легенду еврейский народ вложил свою великую народную мудрость».

«Я немец — по языку, интернационалист — по убеждениям, еврей — по чувству», — говорил о себе Фейхтвангер. Относительно соплеменников, живущих в СССР, у него возникло хорошее чувство. «Советский Союз, — говорится в его книге, — …ассимилировал большую часть своего пятимиллионного еврейского населения и, предоставив другой части обширную автономную область и средства для ее заселения, создал себе миллионы трудолюбивых, способных граждан, фанатически преданных режиму».

Столь же восторженную оценку вызвало у писателя только положение крестьян в СССР. «Больше всех разницу между беспросветным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне, составляющие огромное большинство населения».

Ну если в евреях еще можно было увидеть — до поры — «благоприобретателей» советского режима, то применительно к крестьянам, так пострадавшим от коллективизации, вывод писателя, пожалуй, чересчур смел.

…Крестьяне и евреи. Это смутно напоминает мне диалог из ремарковского «Черного обелиска»:

— Во всем виноваты евреи и велосипедисты.

— При чем тут велосипедисты?

— А при чем тут евреи?



«Борцы» и «работники»


Незадолго до визита Фейхтвангера, в сентябре 1936 года, из Иностранной комиссии Союза писателей пришло письмо, адресованное американскому коммунисту-интеллектуалу Джошуа Куницу, автору восторженной книги о своем путешествии в СССР в 1935 году. Его инструктировали, как объяснять первый из так называемых московских процессов американским левым. Следовало убеждать их в том, что обвинения «троцкистам» не были сфабрикованы, и что обвиняемые выглядели «отлично», их ни в коем случае не пытали.

Читая описание второго судебного процесса в «Москве 1937» («несомненно свежий вид обвиняемых» и проч.), можно предположить, что Фейхтвангер получил те же инструкции, что и Куниц. Первый из московских процессов, как он пишет, представлялся ему «какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством <…> Но когда я присутствовал в Москве на втором процессе, когда я увидел и услышал Пятакова, Радека и их друзей, я почувствовал, что мои сомнения растворились, как соль в воде, под влиянием непосредственных впечатлений от того, что говорили подсудимые и как они это говорили. Если все это было вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда значит правда».

Второй показательный процесс проходил c 23 по 30 января 1937 года. За день до начала Политбюро утвердило его сценарий. В решении Политбюро от 22 января 1937 года утвержден состав суда, названо место судебного заседания («Процесс вести в Октябрьском зале Дома союзов»), сказано, как его именовать в печати («Процесс антисоветского троцкистского центра»), и даже установлен «порядок допроса обвиняемых: Пятаков, Радек, Сокольников». «Не возражать против присутствия на процессе иностранных писателей Фейхтвангера и Андерсена-Нексе (датский писатель-коммунист. — Л.С.)», — говорилось в нем далее. Оба оправдали доверие партии, сообщив после суда сомневающейся западной публике, что подсудимые действительно совершили то, в чем их обвиняли.

«Я сам уверен в том, что они действительно хотели совершить государственный переворот», — пишет Фейхтвангер. Правда, непосредственных впечатлений от процесса, подтверждающих его уверенность, в книге не так уж много — все больше о причинах, по которым обвиняемые будто бы совершали диверсии и вредительство. Но кое-что все же есть.

«Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой, стоял перед микрофоном и как он говорил — как будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности».

Спокойно и старательно… Верил ли он в признания обвиняемых? Фейхтвангер словно сам себя убеждает: «То, что акты вредительства были, не подлежит никакому сомнению. Многие, стоявшие раньше у власти — офицеры, промышленники, кулаки, — сумели окопаться на серьезных участках и занялись вредительством».

Пятаков, правда, никаким кулаком не был, а был одним из ближайших соратников Ленина, активным участником двух революций, а при советской власти — фактическим руководителем всей тяжелой промышленности. Пришлось его мотивы выдумывать — вот Фейхтвангер и выдумал теорию «борцов и работников».

«Молодая история Союза отчетливо распадается на две эпохи: эпоху борьбы и эпоху строительства. Между тем хороший борец не всегда является хорошим работником. Однако ныне Гражданская война давно стала историей, хороших борцов, оказавшихся негодными работниками, сняли с занимаемых ими постов, и понятно, что многие из них теперь стали противниками режима».

На самом деле среди «борцов» были хорошие и плохие «работники»: и тому, и тому есть примеры, их настоящее мало зависело от прошлого. Писатель же «рационализировал» советскую действительность, в которой «борцы» и «работники» не знали между собой особой границы. Тот же Георгий Пятаков, сыгравший важную роль в индустриализации, поначалу должен был стать общественным обвинителем на первом московском процессе (было даже решение ЦК на этот счет). Николай Ежов докладывал Сталину, что вызванный к нему 11 августа 1936 года Пятаков «назначение обвинителем рассматривал как огромнейшее доверие ЦК и шел на это от души».

К тому моменту арестовали его жену Людмилу Дитятеву, директора Краснопресненской ТЭЦ, назначение которой произошло не без влияния Пятакова, в середине 1930-х — первого заместителя наркома тяжелой промышленности СССР. По словам Ежова, Пятаков просил «разрешить ему лично расстрелять всех приговоренных к расстрелу на процессе, в т. ч. и свою бывшую жену». Вместо этого отдали под суд и расстреляли самого Пятакова. Его жену тоже расстреляли, в том же 1937-м. Спустя три года дошла очередь до Ежова.

Бывало и иначе, не муж против жены, а жена против мужа. Свидетелем обвинения на первом московском процессе выступала Александра Сафонова, жена одного из обвиняемых — Ивана Смирнова, в Гражданскую войну руководившего большевистским подпольем Урала и Сибири, председателя Сибревкома, которого называли «сибирским Лениным». К моменту суда она уже три года как отбывала ссылку в Средней Азии.

Впрочем, свидетельскими показаниями на московских процессах не злоупотребляли, довольствовались признаниями. Фейхтвангер и это оправдывает. Вот как он — от имени советских людей — отвечает на вопросы «сомневающихся»: «Если имелись документы и свидетели, спрашивают сомневающиеся, то почему же держали эти документы в ящике, свидетелей — за кулисами и довольствовались не заслуживающими доверия признаниями? Это правильно, отвечают советские люди, на процессе мы показали некоторым образом только квинт­эссенцию, препарированный результат предварительного следствия. Уличающий материал был проверен нами раньше и предъявлен обвиняемым. На процессе нам было достаточно подтверждения их признания».



Особое мнение


Не один Фейхтвангер искал сколько-нибудь логическое объяснение происходящему. Иностранцам, сочувствующим СССР, трудно было поверить в то, что на их глазах творится обыкновенная фальсификация.

Вот что думал на этот счет американский горный инженер Джон Литтлпейдж, отправившийся в СССР поучаствовать в создании советской золотодобывающей промышленности. Он провел в стране десять лет (1928–1938 годы) и за это время не раз встречался с обыкновенной бесхозяйственностью и бестолковостью. Не желая в это поверить, принимал их за умышленный саботаж. «Промышленность оказалась в руках управляющих-коммунистов без какого-либо промышленного опыта и без особого интереса к организации индустрии, — пишет он в книге, созданной с помощью бывшего корреспондента Christian Science Monitor в Москве Демари Бесса. — Неудивительно, что целые отрасли промышленности разваливались при таких управляющих…»7 . Вот они-то, по его мнению, и занялись саботажем. «Мой опыт подтверждает официальное объяснение, которое, если его избавить от высокопарного и нелепого многословия, сводится к простому допущению, что “бывшие” среди коммунистов намеревались свергнуть “нынешних”, для чего прибегли к подпольному заговору и промышленному саботажу, потому что советская система подавила все законные средства ведения политической борьбы».

По свидетельству Литтлпейджа, «московские американцы без конца обсуждали русские процессы заговорщиков, начавшиеся в августе 1936 года и повлекшие за собой сотни тысяч арестов во всех частях России… Московские американцы разделились примерно поровну, пытаясь понять, были процессы о заговоре сфальсифицированы или нет <…> Русские ничего не обсуждали <…> Русские никогда не знают, вдруг кто-то из знакомых окажется полицейским агентом».

Самому Литтлпейджу, читавшему опубликованные протоколы второго московского процесса (их печатали на нескольких языках), показались достоверными «признания Пятакова, где описывались его действия в Берлине в 1931 году, когда тот возглавлял закупочную комиссию», куда Литтлпейдж был приписан в качестве технического консультанта.

Пятаков признавался в контактах с сыном Троцкого Львом Седовым, который тогда, в Берлине, потребовал от него «только одно: чтобы я как можно больше заказов выдал двум немецким фирмам — “Борзиг” и “Демаг”, а он, Седов, сговорится, как от них получить необходимые суммы, принимая во внимание, что я не буду особенно нажимать на цены… Если это дело расшифровать, то ясно было, что накидки на цены на советские заказы, которые будут делаться, перейдут полностью или частично в руки Троцкого для его контрреволюционных целей».

Литтлпейдж хорошо помнит, что он делал тогда в Берлине. Изучая предложения, он «стал внимательно просматривать спецификации и обнаружил, что две фирмы, предложившие самую низкую цену, заменили легкие стальные основания, указанные в исходных спецификациях, на чугунные, так что, будь их предложения приняты, русским пришлось бы в действительности заплатить больше». Дело в том, что чугунные основания значительно тяжелее легких стальных, но при оценке в пфеннигах за килограмм казалось, что плата меньше. «Я сообщил сведения русским членам комиссии не без самодовольства. К моему изумлению, русские остались недовольны. Они даже оказали немалое давление, чтобы я одобрил сделку… Я им сказал, пусть покупают эти подъемники под свою ответственность, а я прослежу, чтобы мое противоположное мнение было записано в протоколе. Только после угрозы они прекратили свои предложения <…> Но я выполнил свой долг, и сделка не состоялась. Комиссия в конце концов закупила подходящие подъемники, и все обошлось благополучно».

Американец, как он пишет, заподозрил тогда в действиях членов правительственной комиссии обыкновенное мошенничество. В то же время ему было трудно поверить, что столь важные люди — обычные мошенники, рассчитывавшие получить от немецких фирм взятку. А во время процесса все в его сознании встало на свои места — раз не мошенники, стало быть, заговорщики. Третьего не дано, он просто не мог себе вообразить, что тут обычное головотяпство. Между тем из его же воспоминаний следует именно это. Он сам же пишет о раздутом составе советской делегации — около пятидесяти человек, во главе несколько известных коммунистических политиков, председателем был Пятаков, а остальные — секретари, чиновники и технические советники. И о том, как довольно-таки легко отказались от предложения с завышенной ценой.

А была ли та встреча Пятакова с Седовым? Сам Седов в дни его пребывания в Берлине писал отцу в Константинополь, где тот тогда находился, что «встретил на Унтер ден Линден Рыжего» (так в партийной среде называли Пятакова из-за цвета его волос). «Я посмотрел ему прямо в глаза; он отвернулся, как бы не узнавая меня».

Вероятно, встреча Пятакова с Седовым — такая же ложь, как и знаменитое путешествие Пятакова на самолете к Троцкому. 27 января 1937 года во время процесса Троцкий из Мексики направил по телеграфу «Конкретное предложение московскому суду»: «Дело идет о показаниях Пятакова. Он сообщил, будто посетил меня в Норвегии в декабре 1935 г. для конспиративных переговоров. Пятаков прилетел будто бы из Берлина в Осло на самолете… Когда и как он вылетел из Берлина в Осло? Если в Берлин он мог приехать открыто, то из Берлина он должен был выехать тайно (нельзя же допустить, что само советское правительство посылало Пятакова для заговора с Троцким) <…> Если допустить на минуту, что Пятаков совершил путь из Берлина в Осло легально, то о его прибытии писала бы, несомненно, вся норвежская печать <…> Норвежская газета “Афтенпостен” утверждает, что в период, указанный Пятаковым, ни один иностранный самолет не прибыл в Осло».

Часть вопросов Троцкого носила и вовсе издевательский характер. «В каком часу прибыл Пятаков в Осло? Ночевал ли в городе? В каком отеле? (Надеемся, что не в отеле “Бристоль”)». Намек был на то, что в августе 1936 года, во время первого московского процесса, один из подсудимых, старый большевик Эдуард Гольцман, заявил, что получал инструкции об «устранении» Сталина от Троцкого в Копенгагене в ноябре 1932 года, а Лев Седов ожидал его в «холле гостиницы “Бристоль”», расположенной вблизи копенгагенского железнодорожного вокзала. Через неделю после того, как смертный приговор Гольцману был приведен в исполнение, датская газета «Социал-демократ» сообщила, что отель «Бристоль» в Копенгагене был закрыт в 1917 году.

Телеграмма Троцкого заканчивалась словами: «Согласятся ли председатель суда и прокурор задать Пятакову перечисленные вопросы?» Понятно, никто ему их не задал, Пятакова вместе с остальными обвиняемыми поспешили расстрелять. Со всеми, за исключением Карла Радека, которого осудили к десяти годам лишения свободы и добили по приказу Сталина в тюрьме два года спустя.



Кто кого пытал?


Фейхтвангер пишет, что осужденный Карл Радек, покидая зал суда, не к месту улыбнулся. И не пишет о том, как, увидев в зале Фейхтвангера, помахал ему рукой, что было одновременно и приветственным, и прощальным жестом. Так рассказывала Мария Остен, в качестве переводчицы сопровождавшая Фейхтвангера.

«В своем заключительном слове, — рассказывает Фейхтвангер, — Радек говорил о том, как он в продолжение двух с половиной месяцев заставлял вытягивать из себя каждое слово признания и как трудно следователю пришлось с ним. “Не меня пытал следователь, — сказал он, — а я его” <…> Слово “пытал” в этом контексте выглядит не столь уж безобидно. Тем более из уст Радека, известного острослова. “Со Сталиным трудно спорить, — проронил он однажды, — я ему цитату, а он мне — ссылку”».

Между прочим, писатель Виктор Серж, революционер и сын революционера, до революции анархист, после большевик-коминтерновец, полагал, что «сами подсудимые, в первую очередь Радек, активно принимали участие в фальсификаторской работе <…> иначе идиотам вроде Ежова никогда бы не справиться с этой изощренной и извращенной фальсификацией, причем аморальность Радека, его цинизм и прочие качества делали из него наиболее подходящего кандидата, по существу, руководителя следовательской кухни ГПУ».

Во всяком случае, по Фейхтвангеру, процесс проходил в теплой и дружественной обстановке. «Судьи, прокурор, обвиняемые — и это не только казалось — были связаны между собой узами общей цели. Они были подобны инженерам, испытывавшим совершенно новую сложную машину. Некоторые из них что-то в машине испортили, испортили не со злости, а просто потому, что своенравно хотели испробовать на ней свои теории по улучшению этой машины. Их методы оказались неправильными, но эта машина не менее, чем другим, близка их сердцу, и потому они сообща с другими откровенно обсуждают свои ошибки. Их всех объединяет интерес к машине, любовь к ней. И это-то чувство и побуждает судей и обвиняемых так дружно сотрудничать друг с другом».

Вряд ли есть смысл обсуждать все это всерьез. И все же никак нельзя обойти один немаловажный вопрос, вынесенный в заголовок следующей главки.



«Почему они признавались?»


В полном соответствии с инструкциями Иностранной комиссии Фейхтвангер в своей книге горячо опровергает «наиболее примитивное предположение, что обвиняемые под пытками и под угрозой новых, еще худших пыток были вынуждены к признанию. Однако эта выдумка была опровергнута несомненно свежим видом обвиняемых и их общим физическим и умственным состоянием». Двадцать лет спустя на XX съезде Хрущев ответил на обозначенный вопрос иначе: «Как могло получиться, что люди признавались в преступлениях, которых они вовсе не совершали? Только одним путем — применением физических методов воздействия, пыток».

И, вместе с тем, было еще нечто, толкавшее старых большевиков на признание в несовершённых преступлениях. «Поймите, если бы мы попали в гестапо, в белую контрразведку, мы бы выдержали пытки. Нас поддерживала бы мысль, что мы страдаем за наше дело. А тут? Во имя чего терпеть?» Так говорил проведший в лагерях больше двадцати лет Михаил Якубович, чьи мемуары были использованы Александром Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ». Он рассказал Майе Улановской о разговоре с прокурором Николаем Крыленко, с которым когда-то был хорошо знаком, тот одно время жил у него в квартире. «Он вызвал меня к концу следствия, когда я уже дал показания, подписал все, что мне продиктовали. Я решил открыть ему как прокурору методы следствия, объяснить, почему я оговорил себя. Но Крыленко не дал мне открыть рта. Остановил меня жестом: “Михаил Петрович, не надо. Я все понимаю. Но так нужно для партии, для страны”»8 .

Якубовича арестовали в 1930 году и осудили по делу «Союзного бюро меньшевиков». Крыленко был арестован в 1938 году и признался, что с 1930 года участвовал в антисоветской организации правых.

Возможно, такого рода истории доходили до Артура Кестлера, рассказавшего в романе «Слепящая тьма» об участнике Гражданской войны и бывшем наркоме Николае Рубашове, который кается на открытом процессе, поскольку его убедили в необходимости исполнить последний долг революционера — послужить своим признанием партии. Но это литературный персонаж, а в реальности трудно представить себе человека, которого без пыток или хотя бы их угрозы можно было бы убедить сознаться в преступлениях, которых он не совершал.

Задумывался ли об этом Фейхтвангер? Известно, что он обсуждал увиденное на процессе с Георгием Димитровым (тот сразу доложил об этом «куда следует»). Непостижимо, говорил он ему, не только то, почему обвиняемые совершили преступления, но и почему все они при отсутствии представленных в суде улик признали себя виновными, зная, что это будет стоить им жизни. В своей книге, как мы знаем, Фейхтвангер писал обо всем этом несколько иначе.

Есть свидетельства, что он все понимал и лукавил. Вдова Исаака Бабеля Антонина Пирожкова в своих мемуарах вспоминает о том, как «Лион Фейхтвангер приехал в Москву и пришел к Бабелю в гости... После ухода Фейхтвангера я спросила Бабеля, что особенно интересного сообщил наш гость? <…> Он говорил о своих впечатлениях от Советского Союза и о Сталине. Сказал мне много горькой правды».

Игнатий Рейсс, один из самых крупных советских разведчиков (его сравнивают с Зорге), слышал от осведомленных людей, что беседа со Сталиным произвела на Фейхтвангера угнетающее впечатление. «Когда Фейхтвангер выходил из дверей сталинского кабинета, — вспоминал Рейсс, — на лице его было написано нескрываемое отвращение».



Подлог и подкуп


«Сталин их вождь, а Фейхтвангер их Гомер». В заголовок моей статьи вынесена цитата из письма Игнатия Рейсса, которое он 17 июля 1937 года вложил в пакет вместе с орденом Красного Знамени для отправки из Парижа в Москву, в ЦК. Этому предшествовал полученный им приказ вернуться в СССР, что означало неминуемый арест (в то время вызов чекистов-нелегалов с последующим арестом был не редкостью). В результате в Москве было принято решение его ликвидировать, но вовлеченный в операцию еще один нелегал, Вальтер Кривицкий (впоследствии — невозвращенец), предупредил друга об опасности: трижды позвонил и, не начиная разговора, опускал трубку. Рейсс немедленно выехал в Швейцарию, где 4 сентября 1937 года его изрешеченное пулями тело нашли около Лозанны. В охоте за ним, по слухам, принял участие Сергей Эфрон — муж Марины Цветаевой, в прошлом белогвардеец, а тогда — оргсекретарь Союза возвращения на родину. Так он искупал вину перед родиной, но это ему не помогло — его хотя и вывезли в СССР, но спустя год расстреляли.

В своем письме Рейсс сообщал о своем разрыве с «органами». Он больше не хотел молчать, потому что «кто теперь еще молчит, становится сообщником Сталина и предателем дела рабочего класса и социализма <…> История строгая дама, и “гениальный вождь, отец народов, солнце социализма” должен будет дать ответ за все свои дела». Правда, Рейсс заговорил лишь тогда, когда стали убивать чекистов, — пока чекисты убивали других, он молчал.

Больше Фейхтвангер в его письме не упоминается, и, тем не менее, слова Рейсса о лжи, прикрывающей террор, имеют непосредственное отношение к тому, как тот славил Советский Союз. «Шум, поднятый вокруг полярных летчиков, должен заглушить крики и стоны терзаемых в подвалах Лубянки... Этому не бывать. Слово правды все еще сильнее самого сильного мотора с любым количеством лошадиных сил».

Пропагандистского шума в том памятном году и вправду хватало. В мае авиационный отряд под командой Водопьянова впервые в мире доставил научную станцию на зимовку в Арктику, приземлившись на плавучую льдину на Северном полюсе. Тогда же в Париже открылась Всемирная выставка, где соперничали друг с другом немецкий павильон, верх которого венчал герб Третьего рейха — орел, и советский — с мухинскими «Рабочим и колхозницей», где располагался офис высокопоставленного сотрудника НКВД Сергея Шпигельгласа, специализировавшегося на ликвидации перебежчиков и организовавшего убийство Рейсса.

Уже после выхода книги Фейхтвангера в одном из троцкистских изданий были опубликованы переданные вдовой разведчика черновые заметки ее погибшего мужа, посвященные «грязной мазне мелкобуржуазного писателя Фейх­т­вангера»9 . Его книга к тому моменту не могла быть знакома Рейссу, он имел в виду статьи Фейхтвангера, в том числе опубликованную в «Правде» еще до окончания суда — «Первые впечатления об этом процессе». Разведчик отказывал писателю в самом праве оценивать увиденное в СССР: «Человек, не владеющий языком, видящий Москву из окон кафе “Метрополь”, посещающий лишь образцовые учреждения, не может судить о Москве». Как он «смеет говорить о свободе — и не упоминать ни единым словом того террора, того ужаса, который сковывает массы, той эпидемии самоубийств, которая все усиливается в Москве»? И в самом деле, на 1937 год в Советской России по статистике пришелся пик самоубийств, коснувшийся прежде всего партийных и военных деятелей (Гамарник, Томский). «Фейхтвангер видел в Москве благосостояние. Где? В тех кругах, где он вращался, прежде всего в кругу писателей всех разновидностей, конкурирующих между собой в восхвалениях Сталина. Среди паразитов советской жизни».

В заметках Рейсса есть провидческий момент. «Я был в Москве тогда же, когда и Фейхтвангер, видел его в театре на представлении “Короля Лира”. И на меня игра артистов произвела большое впечатление. Но я не мог не думать о судьбе этих артистов. Что с ними будет завтра?»

Речь, по всей видимости, идет о нашумевшей шекспировской постановке в Государственном еврейском театре, другие спектакли «Короля Лира» в Москве того года мне не известны. Исполнитель роли Лира Соломон Михоэлс был убит в 1948 году по личному указанию Сталина, а роли Шута Вениамин Зускин вместе с другими обвиняемыми по делу Еврейского антифашистского комитета расстрелян в 1952 году.

Рейсс полагал, что Фейхтвангер не был наивен, что он сознательно шел на подлог и намекал на его подкуп Сталиным. Так ли это? Писатель, конечно, испытывал нужду — в 1933 году нацисты не только лишили его германского гражданства, но и попросту обобрали.

«4 романа писателя Л.Ф. были напечатаны в Германии общим тиражом в 527 000 экземпляров, — писал Фейхтвангер о себе в третьем лице в “Автобио­графических записках” (1953 год). — Ввиду того, что писатель Л.Ф. позволил себе заметить, что в книге Гитлера “Моя борьба”, содержащей 164 000 слов, 164 000 раз нарушены правила немецкой грамматики или стилистики, собственные книги писателя Л.Ф. были преданы поруганию <…> его книги были объявлены ядом для германского народа. 20 экземпляров этих книг, кроме того, были торжественно сожжены. Остаток же этого яда с одобрения германского правительства по-прежнему продавался за границей в немецком издании, что давало германскому правительству иностранную валюту. Таким способом Германский государственный банк, кстати сказать, конфисковавший текущие счета писателя Л.Ф., пополнил свою кассу еще на 13 000 долларов, из коих писателю Л.Ф. достались 0 долларов».

Фейхтвангер не пишет, что в 1936 году стал самым оплачиваемым в СССР иностранным автором. Ему выплатили 1800 рублей в валюте. Обычно валютные выплаты допускались в пределах 5–10% от общей суммы гонорара, выплачиваемой «совдензнаками». К тому же еще летом того года в момент подготовки поездки Фейхтвангера в СССР Политбюро разрешило оплатить ему за сценарий по роману «Семья Оппенгейм» до 5000 долларов за счет резервного фонда СНК СССР. Правда, после заключения пакта с Гитлером фильм исчез с советских экранов — дабы не оскорблять чувства германских партнеров.

Гонорарами дело не ограничилось. С учетом того, что писатель был фанатичным библиофилом, ему в Москве подарили древние инкунабулы — книги музейной ценности. Владимир Паперный приводит свидетельство литературоведа Марка Полякова о рассказе его родственника, чекиста Германа Чайковского, приставленного заниматься слежкой за Фейхтвангером. Чайковского вызвал начальник и сказал: «Все. Можешь за ним больше не следить. Еще две-три инкунабулы, и он наш»10 .

…Уезжая из СССР, Фейхтвангер отправил со станции Негорелое телеграмму товарищу Сталину: «Покидая Советский Союз, я чувствую потребность сказать Вам — достойному представителю советского народа, каким глубоким переживанием было для меня это путешествие в Вашу страну». Переживание к осени оформилось в книгу, которая вышла в Амстердаме и была немедленно переведена на русский и передана вождю.

«Товарищ Сталин поставил задачу обеспечить за одни сутки организацию печати тиража этой книги на русском языке». Это цитата из поручения, подписанного Поскребышевым. А следующая цитата — из выходных данных совет­ского издания. «Сдано в производство 23 ноября 1937 г. Подписано к печати 24 ноября 1937 г.»



Двадцать лет спустя


В 1955 году главный редактор журнала «Огонек» Анатолий Софронов посетил Фейхтвангера в Калифорнии — тот эмигрировал в Америку во время войны — и обрадовал, что у нас вышел перевод «Гойи» и что издательство собирается перевести ему гонорар. Уму непостижимо — Софронов, заслуживший палаческую репутацию со времен борьбы с «космополитами», встретился с Фейх­т­вангером, который в этот самый период из «прогрессивного писателя и друга СССР» был переведен в разряд врагов. Между прочим, писателю до самой смерти так и не дали американского гражданства, и все из-за книги «Москва 1937» и встречи со Сталиным, его даже вызывали на допросы в ФБР. Тем не менее, романы Фейхтвангера там издавались, в отличие от СССР, где о нем забыли на полтора десятилетия.

«Москву 1937» еще до войны изъяли из библиотек. Там ведь, наряду со славословиями, всякое было. Такое, например: «Ясно, что Сталин, обуреваемый чувствами неполноценности, властолюбия и безграничной жаждой мести, хочет отомстить всем, кто его когда-либо оскорбил, и устранить тех, кто в каком-либо отношении может стать опасным». Правда, автор приводил такого рода суждения для того лишь, чтобы опровергнуть их как «болтовню», и тем не менее…

«Сороковая годовщина Октябрьской революции — это один из лучших дней в его жизни» — под таким заголовком в ноябре 1957 года в журнале «Огонек» была опубликована статья Фейхтвангера. В ней он вспомнил, как в двадцатую революционную годовщину «в Москве предстали перед судом внутренние изменники и саботажники. Даже некоторые верные друзья Советского Союза начали впадать в сомнения, многое казалось им невероятным». Но только не Фейхтвангер. Он одобрял все шаги Сталина, включая заключение договора с Гитлером — так, во всяком случае, говорилось в «Огоньке», который, вопреки прошедшему незадолго до того ХХ съезду, оставался оплотом сталинистов.

«Он, если бы его спросили: “Доволен ли ты своей жизнью до сегодняшнего дня?” — ответил бы: “Да. Готов повторить”». Фейхтвангер так говорил о себе в тех же «Автобиографических записках». Стало быть, не считал, что той книгой испортил себе биографию. Прозрения не наступило, писатель так ничего и не понял или не захотел понять. В конце концов, что она ему, чужая отсталая страна, на которую он равнодушно смотрел с высоты европейской культуры, может быть, испытывая при этом некоторое чувство превосходства.

Ну и все же, как писатель-гуманист мог оправдать творившийся в стране ужас? К однозначному ответу я так и не пришел, да его, вероятно, и не существует, тут всего понемногу, как это обычно в жизни бывает. Не скажешь же, что Фейхтвангера банально подкупили. К лжи писателя толкали страх и ненависть, испытываемые им по отношению к нацизму, надежда на Сталина, а возможно, и то, что называют «очарование злом», или, скорее, очарование великим мифом. Не он один, многие умные люди в очередном ожидании «конца Европы» испытывали социалистические иллюзии. В результате из лучших побуждений Лион Фейхтвангер изменил своему же постулату — «Историю нельзя подчистить ластиком».

Но есть же, должна же быть какая-то грань, отделяющая просто ложь от лжи, оправдывающей массовое смертоубийство?! Или же нет никакой грани: немного того, немного другого, и коготок увяз, но это еще не значит, что всей птичке пропасть, и можно будет до самого конца не отступать от собственных заблуждений?

И тогда в двадцатых годах XXI века на сайте все еще живой партии российских коммунистов напишут: «Есть книги правды, пробивающей себе дорогу к людям через многие десятилетия. На одном из первых мест в ряду таких произведений стоит книга классика мировой литературы Лиона Фейхтвангера “Москва 1937”».



1 Лион Фейхтвангер. Москва 1937. Отчет о поездке для моих друзей. — М., 1937.

2 Андре Жид. Возвращение из СССР. Лион Фейхтвангер. Москва 1937. — М., 1990.

3  Астольф де Кюстин. Россия в 1839 году. — М., 1996.

4  Август фон Гакстгаузен. Исследования внутренних отношений народной жизни и в особенности сельских учреждений России. — М., 1869.

5 Максименков Л. Очерки номенклатурной истории советской литературы. Западные пилигримы у сталинского престола (Фейхтвангер и другие) // Вопросы литературы, 2004, № 2.

6 Большая цензура: Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917–1956. — М., 2005.

7  Джон Д. Литтлпейдж и Демари Бесс. В поисках советского золота. — Челябинск, 2017.

8 Улановская М. Свобода и догма: жизнь и творчество Артура Кестлера. — Иерусалим, 1998.

9 Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев) // 1937, декабрь, № 60–61.

10 Паперный В. Вера и правда: Андре Жид и Лион Фейхтвангер в Москве // Неприкосновенный запас, 2003, № 4.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru