НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
«Намылил сердце — пусть не больно будет»
Ксения Букша. Чуров и Чурбанов. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной. 2020. — (Роман поколения).
Писать о современности, избегая дурновкусия, нелегко. Справляются с этой задачей немногие — как правило, те авторы, которых не волнуют бесконечные проблемы прошлого. Их взгляд направлен на действительность и ее неустоявшиеся законы. Препарировать настоящее — занятие рискованное: проза о столь зыбких понятиях, как «здесь и сейчас», требует революционного подхода. Без него трюк не срабатывает, и шум времени остается «за кадром». Каждая эпоха нуждается в своей доле новаторства, так или иначе ее получая.
Однако наше нелегкое время со своим стилем еще не определилось.
Пожалуй, Ксении Букше удалось нащупать нерв современного русского романа. Попыток было несколько — и все требуют пристального внимания. Где-то можно заметить явные заигрывания с гротескной сатирой в духе Грасса-Сорокина («Рамка»), где-то — обновление плоти производственного романа за счет вкрапления в него авангардных элементов («Завод “Свобода”»), где-то — предельную вольность стиля, пускай и в формате связанных между собой рассказов («Открывается внутрь»). Но именно «Чуров и Чурбанов», новейшая работа Ксении, пролила свет на то, каким — технически, интонационно — может быть русский роман ближайшего будущего.
Прежде всего это очень компактная проза. Прыткость синтаксиса увлекает не меньше, чем рассказываемая история. Редкий зверь в отечественной нежанровой литературе — роман, искренне желающий поглотить читательское внимание. Повсюду расставлены силки сопереживания, нужные нарративные капканы. Идеальный объем для лихорадочного времени: заскучать трудно, захотеть продолжения — легко. Ни одного лишнего слова, ни одной кривой интонации. Строгая архитектура не бросается в глаза — причиной тому, возможно, искусная стилизация под фрагментарность.
Идея о синхронах — людях с одинаковым сердечным ритмом — сама по себе любопытна. И тем ценнее, что такую крепкую идею Букша разворачивает не в декорациях фантастического романа (это было бы слишком предсказуемо), а на поле мифологической прозы. Мифом здесь становится Петербург двухтысячных, его простые жители, снующие туда-сюда в желании прознать неявные алгоритмы жизни, вырваться из оков роботизированности (которой так боялся Чурбанов), из неизбывного одиночества. Читателю представлены до боли узнаваемые места — супермаркеты, подъезды, дачи, больницы, — но авторская речь наделяет их чем-то нездешним, насквозь ирреальным. Взять хотя бы эпизод, в котором Чурбанов навещает свою древнюю ополоумевшую соседку: мало кто способен добиться столь концентрированного саспенса, занимаясь, по сути, бытописанием.
Живости роману придает работа на многие голоса. Букша смело синтезирует жанры и манеры. Сказ перетекает в телеграфную речь, суконный реализм — в метафизику. Удивительно, как при столь пестрой эклектике роман не провисает — общие места отсутствуют, и каждый «поворот винта» выглядит органично. Сплошная повествовательная мускулатура.
«Нет, он не стал видеть все или видеть насквозь, но теперь он видел, чего именно он не видит. И в этом не было никакого волшебства — наоборот, Чуров получил доступ к настоящей реальности. Все выколотые точки, все слепые пятна, которых он раньше не замечал, обуглились по краям и смотрелись выжженными дырками в поле зрения. Все вокруг зудело и мерцало, все взывало к его интуиции. Чурову казалось, что весь мир стал одним большим пазлом, гигантским диагнозом, утраченные детали которого мозг стремился дорисовать».
При всей формальной изощренности роман воздушен. Стиль не затеняет содержания. Из-под вороха бытовых анекдотов и маленьких трагедий выплывает убедительный гуманизм, отчаянная вера в, казалось бы, уже столько раз себя дискредитировавший человеческий проект. Язык отступает перед замыслом, и ближе к финалу мы завороженно наблюдаем не за стилем, а за движением простых человеческих душ, скованных незримой цепью.
Вопрос двойничества, изученный литературой вдоль и поперек, рассмотрен здесь под непривычным углом. Безусловно, мысль о том, что сердца у двух совершенно непохожих людей могут биться одинаково — а потому наделены способностью исцелить кого-то третьего, — интригует. Однако на этом сходство синхронов заканчивается. Подлинное двойничество Чурова и Чурбанова завязано на упразднении иерархий. Здесь нет оригинала и пародии, тела и его тени. Классическая формула разрушена.
Каждый из героев романа оказывается деталью «гигантского диагноза», поставленного — Богом? Вселенной? — этому миру. Проблема лишь в том, что диагноз так и не озвучивается, хотя его последствия витают повсюду, точно назойливые призраки. В попытках докопаться до истины Чуров на мгновение выскальзывает из реальности, но даже ему, талантливому врачу, располагающему особым даром (вспомним небезызвестного Кукоцкого), не уготовано выйти за рамки людских представлений.
Удивляет и то, как, сфокусировавшись на реалиях нового времени, роман протягивает руку повествовательным стратегиям XX века. Говоря о методе Букши — тем более с оглядкой на «Чурова и Чурбанова» — нельзя не вспомнить формальную школу и ее подпольного гения Константина Вагинова.
И у Букши, и у Вагинова фундаментом для выстраивания личной мифологии становится родина — Петербург, остов былого величия, город, застывший в тумане вечности. Необычайная схожесть в языке — колкость, нарочитый излом синтаксиса, повышенное внимание к изнанке человеческой речи, ее органической неправильности; смешные, неловкие, зыбкие герои — и соответствующие им фамилии (Тептелкин, Свистонов, Карабозов). Правда, там, где Вагинов бьется головой о метафизические тупики, не зная, что предпринять человеку, дабы зажить счастливо, Букша отыскивает выходы. И пусть в контексте сложно устроенного романа они выглядят простовато: ими оказываются самоотречение, всепрощение, глобальный духовный подвиг, — прием работает точно: читатель получает свою долю катарсиса и, довольный, перелистывает последнюю страницу.
Стихийное бедствие, настигающее Петербург ближе к финалу, заставляет текст звучать симфонически полновесно. Судьбы сплетаются воедино, образуя итоговый смысловой узор. Вопросы, оставленные «на потом», приходится решать на месте, уже не задумываясь о дальнейших перспективах. Становится ясно, к чему вели нас на протяжении двухсот с лишним страниц. Чуров и Чурбанов смыкаются в единое существо — или, возможно, смиряются с тем фактом, что все время им были. Неизвестный диагноз практически озвучен — вот-вот, уже совсем скоро! — однако в момент кульминации книга заканчивается.
Финал — обманчиво открытый. После него не вскипаешь негодованием, желая переписать за автора конечную сцену, чтобы кусочки пазла сошлись в нужной комбинации. Цельность рассказанной истории затмевает любые возможные претензии. Букша оставляет последнюю ноту несыгранной, отчего вся симфония обретает парадоксальную законченность.
Роман эклектичный, тесный, впитавший в себя множество своевременных мыслей. И — несмотря на яркие маркеры описываемых двухтысячных, еще таких несформированных и зачаточных — он, похоже, из разряда тех историй, что имеют серьезные шансы пережить свое время.
Кирилл Ямщиков
|