Об авторе | Лев Усыскин (родился в 1965 году) — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация прозы — рассказ «Девяносто третий год» (№ 11 за 2017 год).
Лев Усыскин
Триптих дебюта
1. Комната
Т. Ш., одарившей меня началом этого сюжета.
…еще помню, старая лепнина осыпалась штукатуркой как-то всегда неожиданно. Не в те моменты, когда дом боязливо сотрясался от проезжавших по Литейному трамваев, а как бы среди полной тишины. Или даже вовсе — словно бы тайком, без свидетелей: заходишь в комнату и видишь бесформенные бело-желтые чешуйки на ковре или, там, на кровати даже, — пока тебя не было, дело сделано. Как все равно письмо на непонятном никому языке.
Вообще же, этой лепнины было в квартире везде до черта — в каждой комнате вокруг люстр, эффектно так, и по периметру, конечно, там, где планировка сохранилась, и еще такие листочки в углах вниз, и посредине каждой стены тоже. Причем с ней даже никто не церемонился — штробили ее нещадно, прокладывая освещение, сбивали напрочь, когда мешала, а если вдруг сама отваливалась — восстанавливать, понятно, никто не утруждался — и, вот, гляди ж ты, все равно сохранилось дофига.
Мне почему-то вот именно она и запомнилась, эта лепнина, четко так, во всех деталях — кажется, нарисовать могу сейчас, закрыв глаза… не знаю… может, потому что никогда уже потом не жила в квартире с такими украшениями.
А так — ну, коммуналка и коммуналка, чего там… как у всех… в большущей такой квартире дореволюционной… генеральской, согласно местной легенде… бесчисленное количество комнат заколоченной досками анфиладой, узкий коридор, общая кухня с газовой колонкой. Колонка все время гудела.
Короче, наших с мамой там было две комнаты смежные — одна такая квадратная почти, метров двадцать или даже больше, с окнами на проспект, и мой кривой закуток, в котором я спала, и вообще все мои вещи. И шкаф.
Ну и соседи. Кого помню, кого уже нет. Их ведь много было, к тому же менялись все время. Да и лет прошло вон сколько. Но, кстати, все были сравнительно приличными — такого, чтоб там нагадили в суп или подрались, не было вроде никогда. А может, я просто не обращала внимания… или не запомнила… маленькая же была.
Да, ну еще помню, что было два туалета в квартире — наш и не наш. В смысле, одним мы пользовались, другим нет. Не знаю, почему. Да, такой был порядок. Что? Нет, оба исправные, просто их разделили как-то между жильцами, какое-то соглашение, я не знаю, или просто так сложилось. В общем, помню, что в дальний я не ходила никогда… И, кстати, мы и не мыли его в наше дежурство… вот…
Еще наискосок от нас были кладовочки маленькие такие, три подряд, а дальше — дверь в комнату, где никто не жил. Ну, как никто — когда-то там жили две женщины, мать и дочь. Я их если и помню, то как-то ну очень-очень смутно. Младшая вроде была танцовщицей кордебалета в Кировском, потом вышла на пенсию — это у них случается лет в тридцать пять, как я понимаю. Мама говорила, они магнитофоном владели, единственным в квартире — почему-то именно это запомнила. Потом они с кем-то поменялись, переехали куда-то далеко, вроде, говорили, отдельную получили в результате — а к нам подселились какие-то другие люди. Да только мы их почти не видели. Ну, там изредка приходила ненадолго озабоченная такая тетка энергичная, с лицом… как бы сказать… будто ее пеплом посыпали, что ли… ну, там, какие-то дела улаживала — с квартплатой или что. Даже в комнату свою не всегда заглядывала.
Могли ведь сдавать?
Ага. Могли. Или хранить там барахло ненужное. Как все поступают. А эти — ничего. Только деньги платили.
Шикарно жили, чего уж.
Ну, как бы да, шикарно.
Вот. А я, тем временем, росла, росла, школу заканчивала, все такое. И была у меня, значит, одна… игра, что ли… не знаю даже, как сказать. Игра — не игра. В общем, вот эта комната, да, которая пустовала… я в какой-то момент вдруг стала придумывать себе про нее сказки. Ну, не сказки, а так — истории какие-то, страшилки, там, разные, не знаю… Никто об этом, понятно, не догадывался. Секрет, значит, был у меня такой.
А какие истории?
Ну, всякие. Девочковые такие. Ну, будто бы в этой комнате люди живут, прекрасные такие, волшебные. Принцы и принцессы. Кушанья подают друг другу на серебряном блюде. Галантно так.
Я даже заглядывала туда. В замочную щелочку — когда никто не видел. Там на ключ закрывалось, знаешь, такой… такой… грубый, с массивной бородкой. В общем, здоровая дырень — и я туда, значит, заглядывала, присев на корточки.
И что там было?
Ну, так, ничего. Окно. Свет оттуда лился и все. Но мне даже и этого хватало. Подкормить воображение… Тем и жила. А потом…
Что потом?
Потом… даже, нет, не так надо, не потом. Короче, с некоторых пор эта пепельная женщина, которая приходила поглазеть на счетчик… в общем, мы ее больше не видели… вот… а вместо нее стал появляться молодой человек. Ну, такой… мне он взрослым казался, конечно. Но на самом деле ему лет двадцать было в то время или около того. Не больше.
Тоже счетчики проверял?
Ну, нет. Он как-то более основательно… Со всеми перезнакомился, и с моей мамой даже. Помню, сидел на кухне, чай пил с соседями.
Прямо на кухне?
Ну да. Это такой тонкий ритуал, что ты. Вообще-то на кухне никто у нас не ел, конечно — не было принято. Ну разве только в спешке, когда, допустим, кто-то из женщин стряпает и одновременно что-то там клюет, не отрываясь, чтобы времени не тратить на хождения туда-сюда. А тут — можно сказать, специально. Как бы демонстративное такое: вот, мол, глядите, я принимаю гостя, причем — общего гостя, хотите, садитесь рядом, участвуйте, чего там.
А кто его чаем поил?
Да я уже не помню. Кто-то из соседей. Вот, вроде, дядя Володя такой — высокий, лысый, всегда в вишневых трениках ходил, вылинявших, обвислых — а может, и не он. Это неважно, в принципе. Всякий мог.
Ну, ясно. А ты как? Тоже чай с ним пила?
Я — нет. Ну, то есть, познакомилась, конечно. Мне ж любопытно. Но я тогда во взрослые дела не лезла.
И когда ж познакомилась?
Когда, когда… тогда же и познакомилась. Вот, в тот день, когда его чаем поили на кухне. Ну, вошла туда, как бы по делу — а его там ненадолго одного оставили. Поздоровалась… а он говорит: «Здравствуй, ты — Лиза, я уже знаю».
И как?
Ну я чего-то там ответила. А вообще, он мне таким красивым показался — ужас прямо! Ну, вот настоящий житель волшебной комнаты. Один из этих. В общем, я с кухни быстро ушла тогда — но до самого вечера оставалась под впечатлением.
А он?
Что он?
Он что делал? Тоже под впечатлением или…
Да откуда ж я знаю. Ну, он потом часто стал появляться. Вещи какие-то приволок. Однажды, помню, раскладушку притащил, потрепанную такую. Она еще лязгала нещадно.
А ночевать не оставался?
Оставался. Потом стал оставаться, да. Зачем же раскладушка, если не ночевать?
Часто?
Нет. Довольно редко. Но я всякий раз… В общем, это был для меня будто праздник, все равно. Тайный маленький праздник, да — я всегда старалась попасться ему на глаза, перекинуться парой фраз и все такое. Глазки строила, а как же. Ну, и он мне. Я, в принципе, знала уже, что его зовут Антон, что он учится в ЛЭТИ на третьем курсе, что та пепельная тетка — его мать. Но это все как-то неважно было.
А что важно?
Ну вот, как бы сказать… Не знаю. Должно быть, я втайне мечтала попасть в эту его комнату, хотя бы заглянуть туда невзначай — когда он дверь, там, открывает или что. Хоть одним глазком. Увидеть эту мою сказку: в самом ли деле все так, как мне воображается?
А не боялась… ну, разочарования, там, или как?
Не-а… в семнадцать лет ведь ничего не боишься. Это потом, с возрастом, наступает, с опытом — принимаешься себя беречь, осторожничать. А вначале — этого нет. Просто несешься вперед сломя голову.
Ну, хорошо, и что дальше?
А что дальше? Вот так и страдала — сладко-сладко…
И долго?
Не очень. Зато — сильно!
Ясно.
А потом… Потом однажды он пришел не один.
В смысле?
Ну, с девушкой, непонятно, что ли? Такая девица… чем-то похожая на его мать внешне… очень напоминала, да… но молодая, само собой. Пришли, заперлись, там, в комнате.
А ты?
О! Я тогда чуть с ума не сошла, если честно! Места себе не находила. Весь вечер по коридору шарабенилась туда-сюда. А потом на кухне сидела полночи… как бы книжку читала. Все ждала, когда она уйдет… надеялась…
Не ушла?
Не-а. Утром уже, тихонько так, словно бы виновато. И при этом оба благостные такие… противно.
Противно?
Ну я-то себя как оплеванная чувствовала. Вот, представь: была уже взрослая, можно сказать — в семнадцать лет все себя считают ужасно взрослыми, окончательно и бесповоротно — и тут меня опять окунули, опустили… в этот ребеночий статус… ни слова не говоря.
И как же ты потом? Запретила себе эти праздники? От обиды или, там, из гордости девичьей, или что?
Не-а! Что ты! Какое запретила! Еще больше даже стала. С новыми силами…
Забавно.
Ну, вот. А дальше это…
Что — это?
Ну, это. Короче, представь: я, значит, в десятом, в Политех готовлюсь поступать, все путем. Занимаюсь, там, математика, ну, всякие задачки еще решаю. По программе физматшколы. Мама ходит на цыпочках, пылинки с меня сдувает…
А ты?
А я что — я кайфую, само собой.
Кайфуешь?
Ну, да. А что? Это ж сладкое такое чувство, когда в первый раз.
В первый раз что?
В первый раз все поменялось. И я теперь стала главная. Могу посуду не мыть, могу чаю попросить, чтоб принесли, могу нудить часами в присутствии матери, что, мол, ни черта не решается, и вот эти логарифмы дурацкие, и все никак не идет, и даже не знаю, как подобраться, и т.д. и т.п.
…Нудить, оно, конечно, приятно! Тут не поспоришь.
А то! Знаешь, как любила! Да и сейчас, если честно… Ха-ха…
А мать как же?
А ей что оставалось? Она только сочувственно кивала головой на это: занимайся, доченька, занимайся, занимайся.
Угу.
Вот прикинь. И раз однажды… я, значит, ною, ною… без всякой задней мысли… и что же слышу в ответ?
Что?
Слышу абсолютно волшебное: «А ты Антона попроси помочь». — «А он что, сейчас здесь?» — «Да, у себя. Я видела, как он пришел, зонтик в коридоре стряхивал».
Ну, я, понятно, схватила подмышку этого Сканави дурацкого и пулей за дверь — только меня и видели. А уже в коридоре, перед тем как к нему постучать — вот прикинь, вдруг робость такая нашла, жуткая, прямо ноги подкашиваются! Стою и вся натурально дрожу.
Ну, это естественно. Понимаю.
Да ни черта ты не понимаешь. Не знаю, даже как описать. Вот, вроде вдруг видишь, что все до этого момента, все твои действия — они как бы не совсем твои, на самом деле. Ну, ладно: не только твои. То есть ты их совершала, да, осмысленно, как могла, и все такое, но всегда — в некотором общем потоке, что ли. Мутном таком, густом, без четких берегов. И ты знай себе двигалась как-то по его течению. Могла бы и не совершать, конечно, при этом никаких поступков или совершать другие, выбор всегда имелся, но коли уж совершала — то никак не против течения. И даже не поперек. Вот как-то так. Да. Сейчас доступно объяснила?
Вроде. У меня, кажется, было похожее — когда впервые за руль сел без инструктора. Сел, а все поджилки ходят ходуном.
Вот и я тоже… Стою, значит, и трясусь. Хорошо — никто не видит. Не помню, сколько это тогда продлилось, минуту или, может, пять, но вдруг, бац — и все прошло! Веришь: как рукой сняло. Ни с того ни с сего буквально. Словно бы кнопочку какую-то где-то нажали — и ага. Чик — и все. Просто, удивительно, что так бывает!
Вернулась в этот мутный поток?
Ну, не-ет!.. Вернее — да. Проще сказать, я опять попала… попала во власть непреодолимого течения — но теперь уже другого какого-то, абсолютно нового для меня. Как все равно на другую линию метро пересела в час пик.
Ты сказала — нового?
Ну, да, оно новое совсем, но такое как бы… приятное-приятное. Приятное и, словно бы, даже знакомое чем-то. И я вот тут же это почувствовала. Жабрами, что называется. Как ласковое море. Ну и да, это течение было не менее сильное, чем то, первое… тоже властное такое.
То есть и против него не попрешь тоже?
Не-а. (Вертит головою молча.) Не забалуешь.
Хорошо. И что ж дальше?
А ничего. Я постучала… не дожидаясь ответа, пихнула дверь и, уже шагнув вперед, услыхала голос Антона: «Кто там? Входите…»
Вошла…
Вошла, да. Осмотрелась. Ну, комната как комната — почти пустая. Из мебели — круглый такой столик на одной толстой ножке, разлапистой. Старинный такой. Несколько табуреток, на всех — какие-то вещи набросаны: одежда, там, или что, на одной — стакан в подстаканнике с недопитым чаем и ложечкой. Две или три полки самодельные, к стене прибиты хаотично. С потолка лампочка свисает на витом изогнутом проводе, голая, без абажура. На подоконнике стоит горшок с цветком — кактус какой-то или алоэ, не помню точно. Ну и книги стопочками — прямо на полу, в углах комнаты.
Много?
Не очень. Некоторые стопочки, кстати, веревками перевязаны крест-накрест. Типа, принесли, но еще не распаковали.
Или, наоборот, приготовили к выносу…
Ну не знаю.
Хорошо. Рассказывай дальше. Про комнату…
Про комнату… ну, что там еще было? Еще была кровать. Вернее, тахта или топчан.
Это кроме раскладушки?
Нет. Раскладушки нигде не видно было — потом я ее нашла, конечно, она тоже в углу стояла, сложенная, тряпочкой такой накрытая. Не знаю, зачем он ее тогда притащил. Вот. А сам Антон, значит, сидел в таком старом кресле высоком — как все равно король или, там, герцог: нога на ногу, руки сжимают подлокотники, все дела. Принц и нищий. Сидит и смотрит на меня, наклонив голову, а я такая, значит, вошла и дверь спиной прикрыла. И на дверь же оперлась.
Трусила?
Да ни капли. Что ты! Я ж в этом — в потоке, считай — под защитой. Мне не страшно. «Привет», — говорю.
«Привет… ты чего?»
«Да вот, — говорю, — Сканави не решается».
«А что там?»
«Логарифмы. Поможешь?»
«Давай».
Встал со своего королевского кресла, влез в тапочки, прошаркал к топчану.
«Ну, покажи, что там у тебя?»
Сели, значит, на топчан, придвинули две табуретки, разложили на них тетрадки, ручки. Я раскрыла задачник, тычу в него:
«Вот. Этот и следующие номера… просто не врубаюсь, как делать».
«Да это фигня. Смотри…»
Ну и принялся мне объяснять. И вот мы сидим, как голубочки — плечом к плечу — он, значит, пишет что-то, объясняет, я стараюсь вникнуть и одновременно чувствую, что — плыву. Вот, плавлюсь просто, прикинь! Сижу, смотрю, вроде, в тетрадку, а вижу его правое ухо в десяти сантиметрах от моего лица. И не могу оторвать взгляда! То есть, вот дико, прямо немыслимо дико хочется высунуть язык и так провести, ну, по краю этого уха, по этой замкнутой кривой… вот веришь…
И?
Ну и не выдержала. В самый, наверное, неподходящий момент вдруг как ляпну:
«У тебя уши такие красивые!»
Он обернулся ко мне, в смысле — повернул голову. Ну, я вдруг так испугалась, — думаю, сейчас он меня просто выгонит нафиг и этим все кончится. Ну и, значит, прижалась к его плечу, а потом еще щекой — вообще не думая ни о чем на свете, просто как защитный рефлекс, что называется, машинально так.
Ну, он меня тут же целовать начал — и так вот сидели и целовались, целовались, мне показалось, очень долго, а потом он ко мне в блузку полез, а мне ни фига не стыдно, а даже как-то хотелось, чтоб он побыстрее меня раздел… даже помогала немножко… ну и на топчан на этот повалились затем, обнявшись… я еще, помню, Сканави этого ногой нечаянно зацепила, он с табуретки на пол грохнулся с таким стуком удивительным, деревянным почти.
…Не, не страшно совсем — наоборот, у меня, веришь, такое было чувство, что… вот как бы все передо мной расступается, весь мир расступается, делает то, что я хочу… Как Красное море перед Моисеем. А? Нет, и больно не было. Совсем, да. Все говорят, мол, больно, больно — подружки, помню, делились, все такое. Прямо глаза закатывали. А мне, вот, не было — ну, не знаю, почему. От партнера зависит. Что? Нет? Не зависит? Ну, значит, такое телосложение у меня, наверное. А вообще, все это ерунда, какая разница: больно — не больно. Не смертельно ведь. Не это же главное, в самом деле.
Не это…
Вот так.
А дальше?
А что дальше? Ну, полежали немножко. Потом я встала, оделась. Крови не было — ну, почти не было, так будет точнее. Ничего не запачкала. Взяла, значит, опять Сканави своего под мышку, и того.
К маме?
Да. Но не сразу. Сперва, как вышла в коридор… пошла в туалет… но не в тот, который наш, а в другой — куда мы никогда не ходили.
Оказался ближе?
(Машет головой). Нет, дальше. Но все равно решила, что надо именно туда. Намеренно. Не знаю, почему.
Хорошо. И на этом все закончилось? В смысле, отношения с этим самым Антоном. Один раз — и все?
Ну, нет, почему же? Ничего не закончилось. Потом много чего было. И вино мы у него в комнате пили — когда мама у подруги ночевать осталась. И все такое. Но я ж тебе эту историю… не про первую любовь… рассказываю.
А про что же?
Про комнату эту. Про заветную волшебную комнату, вот же непонятливый ты человек! Про то, как была у меня сказка, теплая сокровенная сказка, а потом я в эту сказку попала, и оказалось, что нету там ни кушаний на серебряном блюде, ни всамделишных принцев с принцессами. Только три пыльные полки, стопки книг и лампочка без абажура. И веришь ли, оказавшись там, внутри, увидав все это, я не почувствовала ни малейшего, ни даже вот такусенького крошечного разочарования!
2. Отель «Москва»
Вот капля сметаны, падая, расходится в зеленом маслянистом омуте… на краю тарелки… ломоть московского сероватого хлеба… чуть кислый такой, исконный дрожжевой запах, словно бы влажный, что ли. Я откусываю от него с жадностью, едва ли не вывихнув челюсть, мешаю ложкой суп… потом зачерпываю гущу с мясом, набиваю полный рот, словно бы хомяк или кто, и громко, не стесняясь, жую.
Бабушка рядом. Торопливо ставит на стол второе, зачерпывает половником всегдашний компот из сухофруктов — помню, она туда добавляла ванили. Ваниль и чуть-чуть корицы. И, кажется, лимонной кислоты щепоточку на кончике чайной ложки — или даже просто дольку лимона. Но я такого вкуса больше нигде потом не встречал. Ей-богу!
«Как в институте?» Я что-то бурчу в ответ сквозь полный рот. «Все успеваешь?» — «Почти». — «Почти?» — «Ну, так. По английскому чуть задолжал. Нагоню». Качает головой молча. «Еще рыбы положить?» — «Положи, ага, да, хочу еще».
Радиоточка постоянно бубнила над столом. Никто ее не слушал, но и не выключал.
Капала вода из крана.
«Маме будешь звонить?» Я киваю. «Ну, хорошо, только поешь сначала, поешь спокойно».
Она уходит в комнату, я быстро заканчиваю и отправляюсь следом, шаркая разношенными, без задников, тапочками. Там, в комнате, сажусь на диван, ставлю на колени коричневый и угловатый гэдээровский аппарат, принимаюсь накручивать диск (кнопочных тогда еще не изобрели) — с Тбилиси автоматическая связь через восьмерку с длинным гудком, номер я, естественно, помню наизусть. Бабушка сидит напротив, в кресле, вопросительно смотрит на меня, ждет: если первой подойдет мама, тут же передам ей трубку, если отец или брат — начну разговор я, с братом — по-грузински, с отцом — как придется.
Собственно, звонок домой и был тогда дежурным поводом для моего визита. Бабушка жила на Лесной, в одном из трех рядком стоящих деревянных четырехэтажных домов, там, где трамвай от Новослободской уходит направо. Или, наоборот, влево — это если ехать в обратную сторону, от Савеловского. На полпути между маленьким, заштатным вокзалом, куда приходила электричка из нашего Долгопрудного, и метро.
Скажу, что это был всегдашний, так сказать, жестокий соблазн… голодному студенту… необоримое побуждение свернуть с прямого пути, выйти на остановку раньше. Стоит ли удивляться, что я нередко потакал своим слабостям? Даже ночевать оставался иногда, хотя и редко… раскладывали матрас на полу…
Ту квартиру я, кстати, потом продал удачно. Уже в конце девяностых. Тогда все там решили сносить и ломать. Давали хорошие деньги. Ну и я — тут как тут.
Но это — уже из другой жизни. А так… вот вижу себя в начале третьего курса. Чертов ноябрь… гнилое, лишенное цвета подмосковное межсезонье… как-то запомнился этот дождь, словно бы нарисованный наискось такими широкими серыми мазками. Дождь и казавшееся бесконечным нудное ожидание электрички на открытой пригородной платформе с покосившейся надписью «Новодачная». (Мы эту надпись, кстати сказать, каждый год ломали на первое апреля, превращая в «Водочная», но это — так, баловство.) И вот я стою в ожидании поезда, предусмотрительно надетая кепка с кожаным верхом хранит от дождя мою макушку. В расписание я загодя не заглянул и, таким образом, стал невольным участником как бы некоторой лотереи. Игроком маленького казино судьбы с копеечными ставками: повезет — не повезет. Не повезет — если подвалит электричка из Лобни или Икши, следующая как раз на Савеловский — и там нужно будет, выбравшись на неблизкую остановку, приступом брать автобус. Повезет же, если будет редкий поезд из Дубны или Савелова — полный народу, он, однако, доедет до Белорусского вокзала, и там я скакну в метро, почти не подставившись дождевым потокам. Правда, и к бабушке уже не загляну точно — не по пути.
Впрочем, мне и не надо к бабушке. Я еду встречаться с отцом, прилетевшим в Москву в командировку. Подобное случалось где-то раз в два-три месяца, иногда — чаще, но обычно — где-то так, да. Останавливался он всегда в гостинице «Москва» — там была постоянная бронь Госплана Грузии, можно было не проверять и не переспрашивать. О его приезде я заранее узнавал от бабушки — и это был длинный такой, многоступенчатый ритуал: мама звонила ей из Тбилиси, затем бабушка звонила мне, вернее, не мне, а вахтеру нашего общежития — там стоял на тумбочке такой аппарат для связи в одном направлении: с собственным номером, но без диска. (Умельцы, впрочем, умудрялись позвонить и с него — ловким и быстрым нажатием рычажка имитируя импульсный набор.) Так вот, стало быть, бабушка… она звонила на вахту и диктовала дежурному для меня записку, потом я эту записку из трех слов обнаруживал, брал двухкопеечную монетку и становился в очередь к серебристому автомату в вестибюле. Терпеливо выстояв эту очередь, дозванивался до бабушки и уже от нее узнавал, что да, отец прилетает в субботу утром. Это означало, что вечером он ждет меня в своем номере. Я уходил к себе, собирался и уезжал в Москву, попутно стараясь не попасться на глаза соседям-товарищам — а попавшись, избежать каких бы то ни было расспросов и объяснений.
Причиной подобной скрытности были подарки. Отец всегда привозил мне что-нибудь из дому — и это что-нибудь, как правило, являлось вином, которое я, в свою очередь, выставлял потом друзьям же по соответствующим случаям. Они, разумеется, знали, каким именно образом пополняется мой погреб, и вполне резонно полагали, что, встретив меня тепленького, с ценным грузом в руках, можно бы создать этот самый соответствующий случай прямо здесь и сейчас. Став по наивности пару раз жертвой такого давления социума, я научился избегать подобных неудач, оставляя бутылки у бабушки. Однако уклониться от стыдящих слов, дурацких намеков и нескромных вопросов все равно не удавалось — и это было неприятно. Вот почему я свои встречи с отцом не афишировал — предпочитая соврать, что еду к бабушке — если уж кто приставал с вопросом в упор.
И вот — субботний вечер, доезжаю на метро до станции «Проспект Маркса», ноги сами находят правильный (под номером пять или шесть, не помню) выход на поверхность из этой московской колонно-кафельной преисподней, пара минут под дождем — и я вхожу в гостиницу. Вхожу и направляюсь к стойке администратора уверенной походкой завсегдатая — чтобы не пристал с вопросом о целях визита в правительственную гостиницу швейцар или, там, переодетый в швейцара гэбист на входе, кто их разберет.
«Здравствуйте… Кобахидзе какой номер?.. бронь Госплана Грузии… я его сын…»
Администраторша начинает недовольно перебирать бумаги — какие-то длинные простыни с таблицами, заполненные шариковой ручкой — затем, уперев в одну из клеток пальчик, снимает другой рукой телефонную трубку, и, зафиксировав ее между плечом и подбородком, вращает диск.
«Аллё… здравствуйте… это администратор… тут к вам посетитель… Как вас звать? (это ко мне, прикрыв на секунду трубку)… Амиран… А фамилия? (опять ко мне). Все, не надо фамилию… (тоже в мой адрес, прежде, чем я успел назваться) Хорошо… Да, сейчас…»
«Документы покажите».
Протягиваю студенческий. Женщина переписывает с него что-то, затем возвращает вместе с картонным пропуском.
«Берите пропуск. До двадцати трех. Номер на ** этаже, поднимайтесь на лифте, вон там».
Последняя пара слов произносилась уже мне вдогонку и вонзилась в спину — в те годы я был проворен донельзя.
Отец всегда останавливался в стандартном двухкомнатном номере — сейчас мне кажется, что в одном и том же в каждый свой приезд — но это наверняка аберрация памяти. Во всяком случае, номера действительно были похожими как близнецы: комната с широкой, двуспальной, кроватью и перед ней смежная комната с креслами, диваном, письменным столом, телевизором на тумбе и так далее. По нынешним меркам — убогие две звезды, по тогдашним — один из лучших отелей страны, в нем останавливалось начальство.
И вот, проделав немалый путь по этим выстланным красными ковровыми дорожками коридорам, едва ли не в любое время суток окутанным манящим ароматом отварных сосисок (буфеты имелись на каждом этаже, и это было их дежурное блюдо), я, наконец, смог воссоединиться с любезным моим родителем. Причем момент сей, будучи, безусловно трогательным, оказался не столь торжествен, сколь живописен.
В самом деле, вот что предстало в тот раз моим глазам. Посреди комнаты стоял отодвинутый от стены письменный стол, удлиненный, к тому же, придвинутой тумбой, в свою очередь, освобожденной до того от телевизора. Образовавшаяся поверхность была картинно завалена, так сказать, дарами природы моей далекой родины: я разглядел разные травки пучками, горки гранатов, поздних яблок, хурмы, на тарелках лежали овечий сыр, бастурма, хачапури. Среди всего этого великолепия возвышались две большие, уже неполные, бутылки бесцветного стекла с почти бесцветной жидкостью и без этикеток. Понятно, что в них была чача — характерный запах подтвердил это, ударив в мои ноздри, едва я открыл дверь.
Кажется, меня это отчасти удивило — чачу отец пил редко, предпочитая вино, в крайнем случае, хороший коньяк — «Энисели», «Варцихе» и ему подобные. Впрочем, сейчас мне толком не восстановить, что же тогда вызвало мое удивление, а что, напротив, не вызвало, хотя и могло: достоверно могу сказать лишь, что я, например, ни разу не задумался о причине отцовского прилета в командировку накануне выходного дня — притом что самолеты, кажется, летали ежедневно и проблем с билетами у заведующего отделом республиканского Госплана быть не могло. Я и сейчас не знаю, почему он так в тот раз поступил.
Однако же вернемся к очерку наблюдаемого мною застолья. Чачу вместе с моим отцом вкушали четверо — они сидели на придвинутых к столу стульях и креслах, собранных, по всей видимости, не только из двух комнат этого номера, но и принесенных откуда-то снаружи. Одного из них я знал, мужчину в полосатой рубашке с непропорционально большой треугольной головой — это был Отари Жвания, папин сотрудник, почти постоянно ошивавшийся в Москве. Рядом с ним располагался коренастый лысоватый, с хитроватым лицом мужичок лет сорока пяти в шерстяной жилетке — видимо, русский. Еще были две русские женщины за тридцать — они сидели рядком, по левую руку от отца. Кажется, я сразу понял, что это — проститутки, и почему-то меня это тогда ничуть не удивило.
Тут мне надо сообщить вам следующее. Я в тот момент еще был девственником — если, конечно, не брать в расчет одно недавнее уличное приключение, случившееся, кстати сказать, неподалеку, на улице Горького. Кажется, в конце сентября в подземном переходе на Пушкинской площади (был довольно поздний час, что я там делал и куда направлялся — уже не вспомню) ко мне неожиданно подошла невысокая женщина в длинном плаще из какого-то блестящего плохо гнущегося синтетического материала. Она загородила мне путь, вынудив остановиться, затем окинула каким-то странным взглядом — так, наверное, глядели в глаза лошадям покупатели на конских ярмарках — после чего произнесла:
«Парень… хочешь, отсосу прямо сейчас?.. недорого…»
Я, само собой, немного смутился, однако виду не подал, считая по-прежнему, что происходящее относится ко мне лишь косвенным образом — так, обычный улично-транспортный разговорный цирк. Все же, решив поддержать игру, я ответил, сопровождая слова бывало-высокомерной, как мне казалось, улыбкой:
«И сколько вы… ты… хочешь за это?»
Кажется, я был уверен, что услышу сейчас запредельную для меня сумму, и на этом все кончится. Удовольствие из мира скабрезных анекдотов — не про мой кошелек.
«Червончик, мой золотой… всего-то червончик… десяточку…»
Сумма была веская, но никак не критичная. Что-то вдруг повело меня, овладело моей волей, задало ей новый стержень, новый, неведомый прежде, сюжет — я даже представил, как рассказываю соседям по общаге об этом приключении, ловя в их глазах беглые огоньки зависти.
«Ладно… хорошо… давай… а где мы будем?.. куда идти?..»
«Пойдем».
Женщина повернулась и довольно быстро двинулась прочь — так, что я не с первого шага ее нагнал.
Мы поднялись наверх, прошли немного вбок по Большой Бронной, зашли в какой-то двор и там забились под арку неведомого одноэтажного строения — днем в нем, видимо, работало какое-то учреждение, сейчас же не было никого.
«Давай деньги».
Не без затруднений отыскал в портмоне десятку.
Приняв банкноту, женщина осмотрела ее и запихала в карман, затем взяла мою руку и сунула к себе за пазуху — плащ был расстегнут, то, что под ним, как оказалось, тоже.
«На, потрогай».
Я нащупал невидимую моим глазам грудь — довольно крепкую и гладкую, с крупным, как мне показалось, соском — какое-то время гладил ее, потом двинулся ладонью вниз, но почти сразу же был остановлен в этом инстинктивном поиске terra incognita. Женщина убрала от себя мою руку и плотно прижала ее к моему же бедру, как бы приказывая стоять смирно. Затем опустилась на колени и принялась расстегивать на мне джинсы...
Этим эпизодом мой сексуальный опыт на тот момент и ограничивался. Однако настоящих гостиничных проституток мне все-таки видеть приходилось тоже — дома, в Тбилиси, где мы с дурными друзьями довольно часто ошивались возле интуристовских «Иверии» и «Сакартвело», топтались неподалеку от этих женщин, бог знает на что надеясь, но даже не решаясь с кем-либо из них заговорить. Такие вот невнятные танцы незрелого пубертата. В общем, что касается проституток, я как-то научился… в общем, научился их определять. Не то чтобы всегда, но в целом, как мне кажется, довольно успешно… не с первого взгляда, разумеется, но присмотревшись, и все такое… я даже не знаю, как объяснить, и тогда не знал тем более. Такое особое, наверное, отношение к своему телу… отчуждаемое… как к одежде или инструменту… или флагу, знамени… не знаю. Оно потом проступает во всем — в походке, мимике, жестах — и это совсем другое, чем у артистов, которые тоже не как все люди, но иначе. Короче, есть что-то такое, однозначное — Джек Потрошитель ведь ни разу не ошибся…
Впрочем, я, наверное, приврал чуток. Кто такие есть сотрапезничающие отцу дамы, я все же понял не с первого взгляда, а несколько позже. А тогда, едва я вошел и легкие мои наполнились застоявшимся ароматом давно стартовавшей водочной трапезы, отец, сидевший спиной к двери, обернулся и, чуть приподнявшись со своего стула, протянул ко мне руку.
«О, здравствуй, сын! Проходи, давай, проходи к нам… наконец-то».
По тону, интонациям его голоса, паузам между словами и выраженности грузинского акцента я смог без труда оценить степень отцовского опьянения — и, надо сказать, она была уже порядочной — даже с учетом его выработанной годами натренированности.
«Давай, бери стул… садись сюда…»
Я придвинул свободный стул, присел рядом.
«Вот! — Он обратился к гостям, — Это Амиран, мой старший… прошу приветствовать… студент Физтеха… факультет квантовой… физики… и…»
«Физической и квантовой электроники» — пришел я на помощь отцу.
«А, да… физической… и квантовой… да…»
Отец удовлетворенно закивал.
«Московский физико-технический институт, факультет физической квантовой… физ… электроники… да…»
Протянув руку, он взял с блюда веточку тархуна и, используя ее словно указку, принялся представлять мне своих гостей.
«Ну, Отари ты знаешь… а вот Геннадий Петрович… мой московский коллега… познакомься… а это Рита… Рита и Света… они молодцы… красавицы… вот глядите, девушки, какой у меня сын… совсем большой…»
Мужчины потянулись, пожали руку, мне пододвинули стакан, отец, слегка поморщившись, наполнил его чачей примерно на четверть, затем налил Геннадию Петровичу, себе, другим.
«А сейчас я хочу рассказать вам… как мы в семье… когда Амиран поступал в институт…»
Отец начал произносить длинный тост, русские гости, еще до моего прихода, как видно адаптировавшиеся к традиции грузинского застолья, по примеру Жвании во все его продолжение продолжали жевать и спокойно брали новую еду на свои бумажные тарелочки — впрочем, отца, похоже, слушал только Отари и, почему-то, одна из женщин — кажется, Рита, если я правильно с первого раза запомнил, кого как звали.
Потом все выпили. Я — чуть-чуть, остальные изрядно, в соответствии со взятым еще до меня разгоном. Потом все повторилось несколько раз — говорили отец, Жвания, даже Геннадий Петрович произнес какие-то невнятные слова. Я по-прежнему пил по чуть-чуть — помню, отец в какой-то момент обратил внимание на эту мою форму дезертирства, хотел даже что-то мне на этот счет сказать, но так и не стал этого делать: подозреваю, он не смог определиться в своем отношении к происходящему с его сыном.
Помню, в какой-то момент одна из дам спросила разрешение курить. Отец кивнул, обе женщины достали сигареты, Геннадий Петрович галантно дал им огонька, достав зажигалку, затем, взяв у одной из них пачку Мальборо, закурил сам. Отец встал со своего места открыть форточку — с этого момента все как-то зашевелилось, гости постепенно рассредоточились по комнате, начались так или иначе перекрестные разговоры, бутылки с чачей теперь, подобно младенчикам, запросились на ручки и были взяты — каждый сам наполнял свой стакан, передавал затем чачу соседу. Дальнейшее, спасибо алкоголю, осталось в памяти какими-то фрагментами, отдельными сохранившимися кадрами спаленной огнем времени пленки. Вот я вижу, как кто-то включил телевизор. Экран синеет прямоугольным настырным пятном — оттуда льются звуки какого-то многолюдного концерта в огромном зале. Отари приглашает Свету танцевать под музыку телевизора — какое-то время они действительно танцуют, перетаптываясь на одном месте, затем расцепляются, идут к столу, наливают еще чачи, берут закуски. В это время Свету, не дав ей как следует закусить, приглашает танцевать Геннадий Петрович, его сменяет отец — я замечаю, что Рита все это время сидит рядом со мной на диване, ее бедро прижато к моему вплотную, она что-то говорит мне на ухо, я смеюсь, отвечаю, заставляю смеяться ее. Кто-то зовет ее танцевать, она отнекивается, размашисто вращая стриженой головой. Снова смеется.
В это время телеконцерт заканчивается. На экране проступает какой-то диктор в черном пиджаке, Отари переключает программы, пытаясь найти еще что-то музыкальное для продолжения дискотеки — но у него ничего не выходит. Отец, держа в руке бутылку, кричит ему через комнату что-то насмешливое по-грузински, тот отвечает довольно едко по-грузински же. Тогда отец, обогнув стол, подходит к нему и, забыв про телевизор, а также присутствие рядом других людей, начинает зло и громко выговаривать ему за что-то, связанное с работой — какие-то фонды, разнарядки, плановые показатели… Отари также забывает про все вокруг и, повернувшись к отцу, принимается ему отвечать — так они орут друг на друга по-грузински с редким вкраплением русских канцелярских слов — размахивают руками и едва не плюются. Комната наполняется криком, в ней словно бы стало больше народу и меньше места.
«Пойдем отсюда… со мной… незаметно… — это Рита тихо говорит мне на ухо, прижимаясь все крепче. — Пойдем, слышишь, пойдем… сейчас никто не увидит».
Я подчиняюсь, и мы тихо, в два приема, выбираемся из номера — сперва я, затем она. Женщина сразу же берет меня за руку, тянет куда-то прочь — и вот мы идем вперед непривычно тихим коридором, и я чувствую, что ноги не полностью подвластны мне (все-таки выпить — пришлось, невзирая на все ухищрения).
В конце коридора у выхода на лестницу — столик дежурной, по пути сюда я, показывая ей пропуск, запомнил этот презрительно-цепкий вахтерий взгляд. Сейчас она также подняла голову, но моя спутница лишь кивнула ей беззвучно, и та вновь опустила взгляд, углубившись в чтение какой-то толстой книги, высвеченной настольной лампой. Мы вышли на лестницу, поднялись на этаж вверх, потом долго шли другим коридором, как брат-близнец похожим на предыдущий, и, наконец, остановились возле одной из дверей, лишенной какой-либо таблички — судя по всему, за ней скрывалось служебное помещение: бельевая или что-то вроде.
Рита достала откуда-то ключ, повернула его в замке, толкнула дверь, и мы вошли. Это и в самом деле оказалась техническая комната, наверное, на треть объема заполненная какими-то тряпочными тюками, штабелями выглаженных полотенец, еще чем-то. Все же тут был умывальник и была кровать — причем кровать застеленная. Рита тут же присела на ее край, откинув уголок одеяла.
«Вот… наша кроватка… хочешь?..»
Она взяла меня за обе руки, притянула к себе и заглянула в глаза тем же оценивающим взглядом, что и давешняя незнакомица на Пушкинской.
«Да ты, кажется, мальчик еще… давай, научу…»
Она поднялась, чуть отодвинув меня от кровати, встала передо мной вплотную и развела руки в стороны, словно манекен.
«Давай, раздевай меня… как куклу…»
Я принялся за дело и, не без затруднений и помощи, справился в конце концов.
«Теперь сам раздевайся… и иди ко мне…»
Она вновь забралась на кровать. Я разделся — впервые в жизни на глазах у женщины — почему-то хотелось смеяться от этого, я едва сдерживался.
«Ну, иди же сюда… дай руку… вот, на, можешь потрогать и здесь, и здесь… везде… все можешь… только не спеши…»
Угомонился я, наверное, уже под утро. Пробудившись затем часов в десять, я с трудом выбрался из-под разметавшейся во сне Риты (как только мы вообще смогли упокоиться вдвоем на столь узкой кровати?), спустил ноги на пол. Рита зашевелилась, приоткрыла глаза.
«А-а?.. проснулся уже?.. давай, сходи к отцу, потом возвращайся… я поваляюсь еще…»
Я встал, шагнул к умывальнику, бросил на лицо пригоршню холодной воды, стал одеваться, с удивлением обнаруживая предметы моей одежды разбросанными едва ли не по всей комнате.
Путь к отцовскому номеру я восстановил не без некоторого труда — покинув бельевую, долго не мог понять, в какую сторону двигаться по темному коридору. Потом, уже добравшись, перед самой дверью я вдруг почувствовал прилив какой-то робости, что ли. Робости и стыда непонятно за что, без вины — но тут же во мне проснулся кураж, и этот кураж победил все прочее — и я, не слишком церемонясь, постучал, а затем надавил на дверную ручку.
«Заходи!» — крикнул мне отец по-грузински. Он был в ванной, брился, причем брился молча, а не мурлыча по обыкновению себе под нос нечто нечленораздельное. (Музыкальным слухом бог его не наградил.)
«Сядь там, подожди».
Я присел на диван. В номере всюду виднелись следы вчерашнего буйства — стол был завален объедками, пустые бутылки из-под чачи стояли на полу, пахло водочным перегаром и заветренной, прокисшей едой — и это невзирая на открытую настежь форточку!
Появился отец, держа в руках полотенце, встал передо мной и какое-то время — может, полминуты, или минуту, или две — молча глядел на меня, чуть склонив голову набок. Обиду, тревогу, разочарование, даже отчаянье я прочитал в этом взгляде.
«Где ты… ночевал?»
Я пожал плечами.
«Там… в комнате…»
Отец покачал головой.
«С этой… женщиной?»
Я кивнул.
«Ладно. Подожди тут».
Он ненадолго ушел в спальню и затем вернулся оттуда, держа в руках портмоне. Порывшись, вынул оттуда две банкноты: большую блекло-желтую и небольшую фиолетовую.
«Отнеси ей… а четвертной отдашь администратору… а хотя, ладно, не надо, я сам…»
Я взял сотку и поспешил к своей ночной подруге — застав ее затем уже одетой и вполне готовой покинуть наше давешнее убежище. Игриво, пальчиками, она приняла от меня банкноту, после чего погрозила мне шутливо этим же пальчиком:
«Ну, ладно… пока, Амираша… будь здоров… ты хороший мальчик…»
И, прежде чем я опомнился, наградила коротким поцелуем в губки.
По возвращении отец встретил меня также полностью одетым «на выход» — разве что галстук не был повязан, да и общий вид его чуть сгорбленной фигуры как-то плохо сочетался с перспективой делового общения.
«Отнес?» — отец запихал портмоне в карман пиджака.
«Да».
И затем вновь случилась та же немая сцена — он встал передо мной и какое-то время молча смотрел в глаза, словно бы читая что-то, начертанное на моем лбу.
«Матери не рассказывай. И Георгию тоже».
Что-то продернуло меня — какой-то шальной, игривый позыв. Я улыбнулся, сунул руки в карманы и, как щегол, слегка задрав голову, произнес:
«Что именно?»
Ответом мне стала звонкая и быстрая пощечина. Я отшатнулся, отец отступил на шаг, повернулся ко мне спиной и двинулся к двери.
«Ладно. Пойдем в буфет. Накормлю тебя завтраком».
Полтора месяца спустя, практически перед самым Новым годом, у отца случился первый инфаркт. Я узнал об этом с недельным опозданием, хотя бабушку мама проинформировала в тот же день. Видимо, решили не беспокоить меня раньше времени.
3. Порченые
«Танька!.. Та-анькаа!.. Ну, Танька же… Ух, ты, какая!»
Полноватая дама под сорок без малого, нарушая приличную для обувного магазина тишину, легонько тормошит другую, того же примерно возраста, но более собранной комплекции. Та сидит к ней в профиль и, сидя, примеряет туфельку.
«Танька!»
«Ух, боже мой! Малина! Катька! Ты, что ли?»
Забывает про туфельку и так прямо, полубосая, лезет обниматься.
«Привет, привет! А я тебя сразу узнала! Даже со спины, практически… ну совершенно ведь не изменилась, ни на чуть-чуть!.. прям завидно!..»
«Тсс! Мы с тобой тут всех сейчас распугаем!» (Посетители и ассистент и вправду начинают на них коситься). Давай, знаешь что… я сейчас закончу, и мы…»
Кладет туфельку обратно на стеллаж. Поправляет следочек. Обувается.
«А ты здесь чего ищешь?»
«Да так… думала к лету что-нибудь прибрать… но нету ничего… пристойного…»
«Вот и я не нашла… либо не мое, либо вообще какая-то дрянь… Китай всякий… сейчас трудно стало… Надо же, увлеклись и друг друга не заметили… ха-ха-ха…»
«Ладно, пойдем уже отсюда, потрендим».
Берет Татьяну под руку и вместе выходят наружу, на Большой проспект — выходят и сразу окунаются в рондо автомобильного шелеста и рычания, троллейбусных завываний, в привычные запахи оштукатуренных столетие назад фасадов, разъезженного в колею старого асфальта и выхлопных газов, устало клубящихся вблизи светофорных перекрестков.
«А ты, Малина, вообще здесь какими судьбами? Ты же, я слыхала, на Охте где-то теперь… живешь… так?» — Татьяна достает из сумочки голубую пачку More, закуривает, предложив перед тем Катерине — та, впрочем, отказывается, размашисто мотая головой.
«Не, не курю теперь. Спасибо».
«Ты же в школе… дымила больше всех… помню, постоянно в туалете… войти было невозможно… — Татьяна смеется. — Да и меня-то, коли на то пошло, именно ты тогда соблазнила… я вообще тебе старалась подражать… во всем… хотя сама и не понимала».
Продолжает задорно смеяться.
«А я бросила… после института сразу… как замуж вышла, забеременела… и с тех пор все!»
«Сколько у тебя?»
«Двое… мальчишки… да они большие уже… а у тебя?»
Вместо ответа мотает головой.
«Не обзавелась?»
«Не-а…»
«Ну, какие наши годы… сейчас даже лучше — не спешить… это я по молодости дура…»
Катерина фыркнула понимающе.
«Сейчас как раз самое время детей заводить… аж, завидно...»
Но Татьяна вновь мотает головой, столь же энергично, как и прежде:
«Да не особо хочется, если честно. Как-то перегорела».
«Ты замужем?»
«Сейчас нет… ну, была пару раз».
Обе хохочут.
«А ты?»
Катерина кивает.
«Я — да… Как впряглась, так и тяну лямку».
Татьяна кивает следом.
«То есть ты теперь не Млынник?»
«Не, не Млынник давно… как стала Никитина, так и все, теперь Никитина… уже забыла, как Млынник была».
«Вот!.. Я всегда тобой гордилась!..»
Выбрасывает недокуренную сигаретку.
«Пойдем, что ли… пойдем туда… в сторону площади?.. тебе по пути?»
«Ага, к метро…»
Катерина поправляет сумочку, вновь берет подругу под руку. Идут.
«Я здесь в налоговую заходила… эту, Петроградскую… дело там у меня одно, на пять копеек. Потом, думаю, вот пробегусь по магазинам. И вот надо же, тебя встретила… так что не зря выбралась в эту даль… а ты?.. ты ведь живешь где-то тут… раньше жила…»
«Ну, да, — Татьяна подтверждает с готовностью. — Так и живу… на Плуталова. В бабушкиной квартире».
«Что — одна совсем?»
«Когда одна… а когда не одна… но вот — с собакой, да… Пусик мой — настоящий друг».
«А порода?»
«Йоркширский… йоркширский терьер… такая маленькая собачка, бородатая».
«Пучеглазенькая, да?.. Короткошерстная… как маленький оленичек?»
«Не-е… это тойтерьер… ты путаешь. А у меня йорк. Они, наоборот, лохматые, но без подшерстка… зимой в комбинезончике голубеньком гуляет, если мороз».
Катерина понимающе выпячивает губку.
Идут дальше, болтают о разном, большей частью — о нынешних, эфемерных делах — будто и не расставались на двадцать лет в тот хлопотливо-бессмысленный день, запечатленный последней их групповой фотографией — в день, где-то оставивший навсегда эти исполненные лукавого нетерпения лица — убежденные в том, что все равны, что все поправимо и повторимо, что есть вещи, не оставляющие следа, и что между сегодня, вчера и завтра нет никакой черты — столь же незримой, сколь и непреодолимой.
Чуть дальше по четной стороне — нижний этаж серого старинного дома выкрашен желтым. С угла — пестрая прихотливая вывеска: Capuletti. Татьяна останавливается на миг, привычно глядит через проспект, затем оборачивается к подруге, словно бы окрыленная вдруг неожиданной идеей:
«Слу-ушай… Малина… а давай знаешь что… если, конечно, у тебя время есть… давай в ресторане вот в этом посидим. Как тебе? А то я уже вроде как дома почти, сейчас поверну и все — а правда неохота расставаться. Ты ведь не торопишься? Раз в двадцать лет увиделись…»
Теперь Катерина придирчиво, щурясь, смотрит на вывеску ресторана.
«А что там? Хорошее место?»
«Ну, так… итальянский… пицца всякая… там недорого… дальше в том же доме, вон там с угла, видишь — «Две палочки» — но это японская фигня, я там не люблю. А здесь хорошо, правда!»
Катерина пожимает плечами.
«Ну, давай… как скажешь… отчего бы и нет… кьянти у них там есть наверняка, раз итальянский. Отметим встречу, что называется».
Смеются обе, задорно, с обертонами — как положено женщинам среднего возраста.
«Знаешь, что здесь было когда-то? Не когда-то даже, а недавно еще совсем».
Катерина обводит взглядом стены, высокие, даже при взгляде со второго уровня, потолки с лепниной, причудливой формы окна эпохи модерна — право, здесь могло быть все, что угодно: советское дурное учреждение, где пишут через фиолетовую копирку, щелкают на счетах и перекладывают бумажки, а до того банк, концертный зал, а всего вернее — ресторан, почему нет, опять-таки, память места, она — цепкая штука.
«Не знаю… лепнина подлинная… вижу… ресторан и был, небось? В смысле, до революции — ресторан, так? Угадала?»
Татьяна мотает головой.
«Вот и неправильно. Нет. Тут кинотеатр был, представляешь?.. Кинотеатр «Свет»… всякую фигню показывали… документальную, но не только. Видишь, какие потолки высокие?»
Катерина вновь смотрит на высокие потолки.
«А раньше?»
«Что раньше?»
«Ну, до кинотеатра. В смысле, до революции?»
«Кинотеатр тоже. Здесь с самого начала так было. Так и построено специально — чтоб кинотеатр».
Подходит официантка. Женщины заказывают пиццу, салат с куриной печенью, с минуту неуверенно обсуждают напитки и в итоге соглашаются заказать по бокалу «домашнего вина» — один бог знает, чем это окажется, но на приличное кьянти денег им сейчас жалко.
«И что же? Ты ходила сюда, в этот кинотеатр?»
Татьяна кивает.
«Ходила иногда. Нечасто, но да. В детстве чаще в «Молнию» ходила, родители водили, потом сама, а теперь вообще в кино редко. Но еще несколько лет назад… работал, да».
«А я не помню уже… когда в кино…»
Чуть погодя принесли заказанное. Дамы потыкали вилками салатики, взялись за бокалы.
«Ну, хорошо, что встретились! За встречу!»
Катерина пригубила вино.
«А ничего так салат. Я и не знала, что с печенью можно так выделываться».
«Здесь вкусно, да. Это гиндзовский ресторан».
«Чего?»
«Ну, «Гиндза», контора такая, много ресторанов держит разных. «Мамалыга», «На парах»… Видела наверняка. Там, кстати, наш Лёнька Рогов работает».
«Где? В ресторане?»
«Да нет же, в самой конторе. Он там начальник какой-то, смертельно важный. На «Акуре» рассекает…»
«Прохвост».
Жуют пиццу. Но долго молчать — не их стезя.
«Скажи, Танька… а кто еще из наших… ну, что про кого известно? Ты, небось, в курсе, а? Я-то у себя на Шаумяна… считай, отбилась от всех… не следила давно…»
Татьяна согласно кивает.
«Ну, про кого тебе рассказать? Людка Поныряева… она в Москве сейчас».
«Замуж туда вышла?»
«Нет. Вернее, замуж вышла, но уже там. Сперва переехала одна, квартиру разменяла. А потом…»
«Понятно».
«Виталик твой. Он, значит, еще дальше. В Германии где-то».
«Я знаю. А Лебеда?»
«Лебедева-то… нет, ничего не знаю. Окончила Гидромет и как сквозь землю… никто про нее не слышал».
Они перебирают одноклассников, поедая подоспевшую пиццу, дважды дозаказывают еще вина («вот глупые мы с тобой — надо было бутылку брать, дешевле бы вышло») — Татьяна выпивает залпом третий бокал, как водку.
«Слушай… — Катерина допивает остаток вина в бокале, ставит его на стол и, скрестив на груди руки, откидывается на спинку стула. — Слушай, а про учителей чего-нибудь… знаешь? Что там Тушканчик, к примеру?»
«Тушканчик?.. это который историю и обществоведение… в десятом? Я даже имя его сейчас не вспомню, во как! Но говорили, что он… что он ушел из школы совсем… еще в девяностые. Сашка Марычев его как-то на бирже видел, в Гавани, помнишь, когда-то биржи еще были всякие… там торговали…»
«А остальные?»
«Фаланга так и работает. На том же месте… гнобит детей своими двудольными и однодольными. Кто еще?»
«Сульфат?»
Татьяна едва заметно дернулась.
«Роман Георгиевич?.. не хочу о нем».
Катерина опять наклонилась к столу. Инстинктивно потянулась к бокалу, но, вспомнив, что он пуст, на полдороге отдернула руку.
«Это почему же?»
«А ты разве не знаешь?»
«Нет. А что надо знать?»
«Ну, что с ним… приключилось?»
«Расскажи…»
«Да неохота, ей-богу».
«Ну, Та-анька… ну что ты ломаешься? Как маленькая, ей-богу!»
Татьяна смотрит на подругу изучающе, словно бы решаясь — поддаться или не поддаться на уговоры.
«Короче, его погнали».
«Из школы?»
«Отовсюду… и из школы и вообще… даже судили, но не посадили, а так».
«О, господи… и что же он?.. за что его так?»
«Сука он».
«А конкретно?»
Татьяна ухмыльнулась.
«Известно, за что… к девочкам приставал… за что же еще?»
Катерина хмыкнула. Глаза ее непроизвольно сузились на какой-то миг — впрочем, Татьяна ничего этого не заметила, она увлеченно ковыряла вилочкой остывший кусочек пиццы.
«А что там было… конкретно… ты знаешь?»
«Не-а… да и не хочу про него… вот про кого угодно, но не про него».
«Почему?»
«Потому. Потому что потому».
«Ну, ладно… что ты… как будто я не пойму!»
Татьяна пожимает плечами. Потом задумывается ненадолго, хмурится, опустив глаза — и вдруг подымает голову, глядит теперь прямо на собеседницу, глаза в глаза. Даже как будто бы — весело:
«Хорошо, ладно, расскажу тебе… только давай… давай еще выпить закажем!»
«Вина еще?»
«Нет, не вина. Что-нибудь — покрепче. Водки или чего там у них… помаши официанту!»
Все то недолгое время, пока официант не принес им двухсотграммовый графинчик, Татьяна сидит молча, по-прежнему смотрит на Катерину, словно бы изучает ее — хотя, чего там изучать…
«Короче, он меня тоже… тогда, в начале десятого класса, осенью… я не рассказывала никому… даже родителям».
«Тоже — что? За коленки хватал?»
«Если бы за коленки…»
«А как?»
Татьяна хмыкнула.
«Да нет же, по полной программе».
«Да ты что!.. и никто-никто не…»
Татьяна мотает головой.
«Никто. Я никому не призналась. Мне и так было мерзко. Хватало того, чтобы потом целый год почти на уроках… его рожу…»
«А как это было? Где?»
«У него дома… он же на Матвеевском жил. Там старый дом такой… один, кажется, такой… я теперь если мимо случайно прохожу — вздрагиваю».
«Да как же тебя туда занесло?»
Татьяна хмыкнула.
«Ну, как-как… как дуру… идиотку…»
«А если чуток поподробнее с этого места?»
«Ну, чего тут поподробнее… осталась после уроков, что-то он мне объяснял… про неправильные… или как их — непредельные углеводороды… потом оба пошли домой. Спросил, где я живу, я ответила. Попросил проводить его, помочь дотащить какие-то книги. Он и вправду тащил домой кучу книг каких-то… помню, я еще подумала тогда, что нет бы, из парней кого-нибудь попросил. Хотя, было не тяжело, и мы как-то не спеша шли… прогуливаясь… разговаривали…»
«О чем?»
«Ой, ну, сперва о химии, конечно… то да се, куда собираюсь поступать… потом помаленьку перешли уже на саму меня в плане… в плане… ну, как бы сказать, личном, даже интимном… про отношения, все такое… ну, я и уши развесила — со мной никогда еще взрослый человек так не говорил… тем более учитель…»
«А как он говорил?»
«Ну, так… чего объяснять… к тебе ведь наверняка тоже так мужики подваливали… уверена, сто процентов… с подобной музыкой… я потом как такое видела — сразу тю-тю, от ворот поворот, чао-какао. Про себя же называла их «психологами-сексологами». Как начинает мужик такую волынку, доверительные вопросы разные, думаю, ага — все с тобой ясно. Неинтересно дальше».
«И что же, вы пришли к нему, и…»
«Ну, дошли до дома, я думала, что тут и расстанемся, но он попросил дотащить до двери. Ну и я поднялась к нему, на третий этаж, вошла в квартиру, положила книги на стол в прихожей, а он говорит, что мол, должен напоить чаем… типа, в благодарность… ну, я чувствую — легче послушаться, чем отказаться. Вот. Попили чаю под те же разговоры. Потом я поднялась, пошла в прихожую, где оставила курточку. Он пошел за мной и так по пути обнял за талию…»
«А ты?»
«А я так остановилась… и вот сразу, знаешь, ступор такой: вот мысли проносятся — мол, надо сопротивляться, отмахиваться, но как же, это ведь учитель, как можно. А он меня повернул лицом к себе, взял за подбородок и стал целовать. И я совсем одеревенела. Вот словно бы поперхнулась чем-то… как знаешь, животное ночью — мне рассказывали — если его фонариком посветить, оно не убегает, а замирает как столб. В общем, я не могла сопротивляться совсем… как же, думаю, он же взрослый, учитель, он всегда знает, как и что надо. А он, наверное, подумал, что меня все устраивает, и я сама хочу, принимаю эти его… ухаживания».
«А потом?»
«Потом он раздевать меня начал. Боже мой… мне так стыдно стало — и уже хотелось, чтобы поскорее все это закончилось и даже не надо мешать, чтобы только побыстрее…»
Она вылила в рот остатки водки (в сущности, несколько капель), с шумом поставила на стол стопочку.
«И как… дальше?»
«Никак. Пришла домой, никому ничего не сказала. И в школе тоже. Но чувство было такое… такое… словно меня… мне… отрезали ногу… и так и ходила потом очень долго, как сомнамбула».
«Ну, в школе, кажется, ничего не заметно было».
«Угу. Я старалась, чтоб незаметно. Что ты! И в школе, и дома. Но, если честно, подкосило это меня здорово: я и учиться хуже стала, и все. Правда, по химии Сульфат мне пять поставил в итоге — а я и на четыре с трудом тянула».
«Ну, ты железная! — Катерина качает головой. — Никто ведь не заподозрил, правда, правда! Все считали, что ты… ну, задумчивая такая немножко… погруженная в себя… но и все».
«Вот!» — Татьяна кивает.
«И как ты потом?»
«Ну, так. От мужчин долго еще шарахалась. О чем сейчас жалею, конечно: одного мальчика упустила… такого… ну, то, что надо, короче. Но все, поезд ушел».
Как-то виновато улыбается.
«Знаешь, что… давай, пойдем отсюда, что ли. Расплатимся и пойдем».
На улице Татьяна немедленно закурила. Женщины постояли немного возле ресторанной витрины, затем зашагали в сторону метро. Уже через два квартала, на углу с Плуталова, они распрощались, поцеловав друг дружку в губки: Татьяна свернула налево, Катерина же сперва двинулась прямо, но, еще до угла с Ординарной, остановилась, затем, простояв недвижно несколько секунд, вдруг повернулась кругом и быстрым шагом пошла в обратном направлении. Миновав опять знакомый перекресток с Плуталова, она взглянула направо и с облегчением убедилась, что Татьяны нигде не видать — всего вернее, она была уже дома, успокаивала верного Пусика, исходящего радостью и подпрыгивающего со всех своих четырех мохнатых лап. Катерина пошла дальше, пересекла Большой проспект на светофоре и потом, по Бармалеева, вышла к Матвеевскому садику, попутно заскочив в подвальный магазинчик, взяв там пачку Winston и пластиковую зажигалку. Войдя в калитку, поискала глазами место, чтобы присесть и, увидав вакантную скамеечку в дальнем углу, поспешила туда. Села. Закурила. Чуть запрокинула голову и закрыла глаза.
…Легко, словно бы наплывшим невзначай курчавым облачком, поднялся из подвалов памяти тот давний день на излете выпускного класса — поднялся и предстал разом во всех своих чудных подробностях, во всем тогдашнем бархатном смятении чувств — распутывание которого позже превратилось для нее в бесконечную сладкую пыточку.
Вспомнилось все, от самого начала — и эта случайная встреча с учителем химии в выходной день — здесь, в начале Кронверкской улицы — и как светило солнце, награждая смешной тенью его нос, и как разговаривали долго-долго, смеялись. И как он пригласил к себе, и она пошла, и он стал показывать репродукции картин Отто Дикса, развешенные по стенам, и как потом уселись на диван и стали листать иностранные цветные альбомы с другой хорошей живописью, и было очень хорошо, и она себя чувствовала совершенно взрослой, совершенно свободной, как свободны взрослые, и как потом пошли пить чай, и как впервые попробовала ореховое варенье, и в шутку скорчила рожицу, и он решил, что не понравилось, а на самом деле понравилось. И как потом пошла куда-то, а он подошел сзади и обнял за талию, а она отклонилась тогда и прижалась к нему спиной, и он дотронулся губами до ее макушки, и она почувствовала тепло, как он дышит. И повернулась к нему, думая, что он захочет ее поцеловать, и он правда захотел поцеловать, и они целовались долго-долго, и ей нравилось нащупывать его язык у себя во рту. И как он начал расстегивать на ней одежду, и это было и ново и, почему-то, знакомо в то же самое время — словно бы она давно ждала этого, и как он, раздев ее, подвел к большому зеркалу и она увидела в нем себя, увидела свое тело и увидела, что ее тело — светится. И как потом все случилось, и она сперва боялась, что сделает что-то не так и будет неловко, но потом поняла, что все это не важно, и всё всё равно хорошо. И как потом они снова пили чай с ореховым вареньем и опять дурачились, и как она потом шла домой, и тротуар слово пружинил под ногами, и было так легко и казалось, что все экзамены уже позади. И как перед этим он уговаривал ее прийти к нему еще, а она кивала головой, хотя знала, что не придет. Никогда больше не придет в эту квартиру. Никогда.
|