Об авторе | Юлия Игоревна Лукшина родилась и живет в Москве. Прозаик, сценарист, драматург. Окончила отделение истории искусства исторического факультета МГУ им. Ломоносова, получила специализацию в области современного искусства в лондонском Институте Сотбис (Sotheby’s Institute), позже окончила драматургическую мастерскую Высших курсов сценаристов и режиссеров (ВКСР), «Сценарную мастерскую Александра Гоноровского». Финалист драматургических конкурсов «Любимовка 2016» и «Любимовка 2019». Лауреат премии «Золотой орел» за сериал «Оптимисты» (в соавторстве), автор сценария к фильму «Человек из Подольска» по одноименной пьесе Дмитрия Данилова (2020).
Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказ «Мертвая лиса» (№ 2 за 2017 год).
Юлия Лукшина
Сухое плаванье
рассказы
Дед
Тут вошел дед. Высокий, под притолоку, улыбчивый, видно, что хорошо за семьдесят, но очень крепкий. В руках — плед колючий. Протянул плед мне, сам шагнул к печке.
— Что, девушки, холодает?
Присев возле печки, открыл заслонку, начал тыкать внутри кочергою. Захлопнул. Поднялся.
Легко, как сорокалетний. Отряхнул колени.
— Щас дрова…
Когда он вышел, повисло молчание. Мы с Анной Ивановной забыли, о чем говорили.
— Ты в плед-то завернись…
Я завернулась.
— Хорош, да? — спросила она, кивнув на дверь.
— В прекрасной форме, — согласилась я.
— Уже больше сорока лет живем.
Я посмотрела на нее: вроде надо сказать «замечательно как». Но в том, как Анна Ивановна произнесла фразу, не было гордости. Она сидела, опустив плечи в грязно-белом пуховом платке. Она сидела так всегда, похожая на задумчивого снеговика — круглая, мягкая, неспешная. Примется рассказывать — рассказывает ясно, потихоньку. Молчать с ней было приятно. Мне еще ни с кем не приходилось молчать в дворницкой, при печке, осенью.
Квадратная, метров в шесть дворницкая приткнулась в конце длинного гулкого коридора, из которого расходились двери-гиганты в цеха. Ночью цеха выглядели уж совсем декорациями: пятиметровые потолки, мутное остекление, формы, печи — в одних. Гигантские транспаранты, прислоненные друг к другу, рулоны ватмана и холста — в других. Одно плохо — дворницкая была без батареи. Но дед так радостно топил печку, что жаловаться было грех.
По бюрократической причуде меня, аспирантку-филолога, отрядили на практику на комбинат декоративно-монументального искусства. Ночным сторожем.
Предприятие это было в тысяча девятьсот девяносто втором году уже особо никому не нужное, усталое и тихое. В цехах прозябали крытые пленкой головы вождей, мозаики с пионерами и радугой, аллегории труда и родины — как водится, в виде корпулентных женщин с толстыми икрами.
Придя сюда неделю назад, я обнаружила Анну Ивановну и ее мужа, которого Анна Ивановна обычно называла «дедом» и только изредка Олегом. Они пили чай из больших одинаковых кружек. На кружках человечки в голубых шортах трубили в синие горны.
Старики сторожили комбинат уже шесть лет. Когда я появилась и сообщила, что меня командировали к ним на три недели, они как будто и не удивились. Анна Ивановна сказала деду: «Подвинься».
Он не только подвинулся, но взял из-за спины, с подоконника, кружку и поставил ее передо мной.
— Чай будешь?
Дед, более подвижный и деятельный, чем Анна Ивановна, слушался ее и делал все за двоих. Было ясно, что между ними это привычный порядок вещей.
Дед вернулся с охапкой коротких дровишек. Подбросил часть в огонь. Потом отцепил от розетки чайник и пошел за водой. В гулком коридоре раздались, потом затихли, а потом снова раздались его шаги.
Все это время мы с Анной Ивановной молчали.
Уже на вторую ночь я поняла, что наслаждаюсь ночными дежурствами, поначалу казавшимися верхом бессмыслицы. Мне нравились и компаньоны, и тишина, и контраст натопленной дворницкой с пыльными объемами цехов, и то, что все это было нашим, и тихим, и смирным, как дрессированный пес у ног хозяина.
Дед принес чайник, сейчас такие перевелись — алюминиевый, по форме напоминающий приземистую кастрюлю с узким, как бы переломленным носиком — и включил плитку. Сам ушел к телевизору.
Телевизор стоял на другом конце коридора, на проходной. Там у деда тоже было небольшое хозяйство — стол, два стула, телек — все в гипсокартонной выгородке.
Анна Ивановна заговорила, словно подхватывая приостановленный рассказ.
— Мы в сорок девятом познакомились. Мне было двадцать семь. Я была тогда еще очень красивая.
В устах Анны Ивановны это прозвучало как описание болезни.
— Я работала на хлебозаводе, в Брянске. Жених мой Виталик в плен попал, оттуда в лагерь. Так что я была невестой осужденного. Правда, после плена успел он месяца два дома побыть. Мы свадьбу откладывали, хотели немного войну забыть и денег найти.
Она вздохнула. Я замерла под тяжелым пледом, боялась сбить рассказ.
— Когда Виталика забрали, я обнаружила беременность, но работать решила, понятно, до последнего. Хлеб нам с завода выносить запрещалось. Даже неликвид. Но мы все равно несли. У одной моей подруги дружок был в охране, на проходной. Когда он дежурил, мы всегда несли — по кирпичу, это было лучше всего, сразу на полнедели хватало. Потом он в госпиталь попал и в его смену появился новый, Олегом звать. Я сразу заметила, он на меня смотрит пристально. Один раз на проходной решил со мной заговорить: «Что, говорит, такая грустная, гражданка Нефедова?» Я ему улыбнулась и все. Через две недели решила попробовать, взяла буханку. Думаю, парень вроде симпатичный, я ему нравлюсь.
На этом месте в коридоре раздались отдающие пыльным эхом шаги, и на пороге снова появился дед Олег.
— Ань, — сказал он, — там фигурное катание. Не хочешь?
Она покачала головой. Он тогда двинулся к чайнику, про который мы забыли. Дед приподнял крышечку — вода уже бурлила. Он выдернул штепсель, добавил в заварку кипятка и, составив кружки у края стола, налил в каждую. Потом залез в карман серого пиджака и вынул оттуда две шоколадные конфеты, положил перед нами.
— Ну, общайтесь. Я рядом.
Он ушел, и я еще раз подумала, что нет в его замашках ничего стариковского. Даже странно. Анна Ивановна-то была вполне себе старушкой, на свой возраст.
Анна Ивановна взяла конфету и стала ее медленно разворачивать, потом откусила треть, запила и продолжила.
— Ну вот. Стою я на проходной, он мою авоську досматривает. Потом говорит: Это что такое? Я говорю — хлеб. А я тогда уже сильно беременная ходила, даже под пальто заметно. Был декабрь. Он говорит: «А вы знаете, гражданка Нефедова, что вынос продукции с завода приравнивается к вредительству?» Я молчу. Он говорит: « Пройдите за перегородку, сейчас я должен по форме заявление составить об обнаружении факта кражи продукции». Говорить мне ничего не хотелось. У меня внутри все как-то разом замолчало, как будто я на мороз шагнула. Может, он думал, я отнекиваться буду или что… Завел он меня в их комнатенку, сел за стол, достал листок линованный. Я стою. Он ручку заправляет и на меня поглядывает.
— Вы сколько, гражданка Нефедова, на заводе проработали?
— Год и месяц с небольшим.
— И что же, будете вскоре в роды уходить, наверное, на помощь рассчитываете?
Я ему не ответила. Потому что ни на что не рассчитывала, но надеялась. Думала, в крайнем случае рожу, и через неделю пойду снова, а дите матери оставлю.
— Вы знаете, гражданка Нефедова, что стоит мне этой бумаге ход дать, вас, да еще как жену осужденного, уже никуда?
Тут я впервые на него посмотрела пристально. Он, оказывается, про меня знал все. Олег тоже смотрел мне в лицо, ждал чего-то. Очень красивый — прямо артист как будто, лицо волевое, светлое. Я молчала, и он молчал, занеся ручку над листом. Потом сказал:
— Я навел справки. Жених ваш болеет сильно, вряд ли уже выйдет.
Это было правдой. В плену Виталик подхватил гепатит, а в лагере — переболел тифом и ослаб. Но я по-прежнему молчала. Он отложил ручку, встал и говорит: «Выходите за меня замуж, гражданка Нефедова, и я не только этой бумаге хода не дам, я воспитаю вашего ребенка как своего, в достатке и довольствии. И вы со мной беды знать не будете». Я замолчала еще крепче.
Он подождал и говорит: «Хлеб я конфискую и даю вам на размышления три дня. Через три дня бумагу отправлю начальству». Я вернулась к маме, в барак, и весь вечер сидела у окошка. И второй вечер сидела. Мама тихо плакала. Она, наверное, думала, я хочу с ребенком что-нибудь сделать.
Анна Ивановна положила в рот остаток конфеты. Запила, поправила платок и стала складывать фантик полоской, а потом фольгу из фантика — кольцом.
— Так мы с Олегом поженились. Родился Коленька. Олег сделался начальником охраны. Он по карьерной части всегда умел. Потом переехали мы в отдельную квартиру, маму взяли. Он с ней хорошо общий язык находил. Мужем был прекрасным, как и обещал, я ни в чем отказу не знала. Мне все завидовали. Коленька его, конечно, отцом звал, души не чаял. А в пятьдесят четвертом в Брянск вернулся Виталик. Мне об этом Олег сказал. Видно, следил. Он позвал меня после ужина в прихожую и сказал: «Если узнаю, что вы видитесь, я его посажу. По криминальной. Даже не сомневайся. Так что, если придет, скажи, чтобы уезжал в этот же день, ему же лучше будет. Всем будет лучше». Я знала, он сделает, как говорит. Я к этому времени поняла, Олег слов на ветер не бросает и границы ни в чем не видит. Я знала, что он Виталика со свету сживет.
Виталик и вправду меня вскоре нашел. Изменился он сильно. Я его как увидела, сразу обмякла. Это во дворе нашем было, май стоял. Зима в тот год злая выдалась, и все очень радовались теплу. Мне Олег купил много сатина китайского, у меня платья были хорошие: мне мать сшила три сама и два мы у портнихи заказали. В тот день на мне лучшее как раз оказалось — по подолу в хризантему. Я села на гнилой край песочницы и стала плакать. А Виталик стоит рядом и смотрит. Я проплакалась и попросила у него прощения. За все. Я тогда в сорок девятом ему в лагерь письмо отправила, что замуж выхожу. Как могла, что-то ему объяснила. Получилось, наверное, не очень внятно. Пришлось хризантемами сопли утирать. Вот так.
Огонь в печке тихонько дышал, печка жила своей жаркою жизнью. Я съела конфету. Она оказалась с белой начинкой, как я люблю. Мы с мамой такие конфеты называли «по четыре пятьдесят». Их по этой цене много сортов продавалось, разных.
Я спросила:
— А дальше?
— А дальше, — сказала Анна Ивановна, — жизнь текла, текла. Я одно время взялась изводить Олега как могла. Капризничала. Он все сносил. Я начала пить потихоньку. Потом мама умерла, я пить остановилась. Не хотела, чтобы Коленька только Олега любил. Потом мы в Москву переехали, Коля уже подростком был. Потом Олег почками заболел, мы его лечили долго. Но вылечили. Он сильный. Поднялся.
Она сделала паузу, видимо, думая, что еще сказать. И сказала: «Ну и так далее».
— А Виталик? — не удержалась я.
— Не знаю, не виделись, — ответила она, не поворачивая головы, и обняла двумя руками чашку. На ручке ее чашки висело кольцо из фольги.
В коридоре раздались шаги, и на пороге вновь показался дед: «Давайте-ка, милые дамы, подтопим», — сказал он и шагнул к печке.
Сухое плаванье
Мне двадцать два, я заканчиваю вечернее отделение университета и не умею плавать. Рядом открыли новый спортивный центр: льготникам бесплатно, мне, по студенческому, за полцены. Магазины пустые, зато под рукой бассейн олимпийского размера.
Мы встретились в эркере, примыкающем к тренажерному залу, на втором этаже. Он назывался залом сухого плаванья. Там Никита тренировал новичков вроде меня. Я оказалась в компании худенькой школьницы и грушевидной пенсионерки, которая резвее всех гребла руками и делала повороты с ладонями на пояснице.
Никита серьезно смотрел, как мы корячимся, и время от времени показывал новые движения, встав к нам спиной. Ничего такой парень — на журавля похож. Ноги длинные, правда, зад плоский, но не противный. Рядом потные, серьезные дядьки вдумчиво качали железо; все лязгало и брякало. Когда кто-то грохал штангу наземь, пол в нашем углу содрогался.
У меня была еще одна тайна, похуже неумения плавать. К своим солидным годам я умудрилась остаться девственницей. Этого никто не знал. Для подруг я придумывала ухажеров — доморощенная Шахерезада со своим сказочным сериалом. Подруги говорили: «У тебя комический талант». Как же. Стыд и страх быть раскрытой походили на проглоченные раскаленные угли.
С девственностью нужно было покончить.
Поэтому, когда после завершающего, третьего инструктажа Никита поинтересовался, не хочу ли я пива, я ответила, что пиво не пью, а чаю можно. И сердце мое затрепетало, но не от любви.
Через двадцать минут мы приземлились в кафе с круглыми столами, похожими на грибы — Никита купил мне пломбир. Я, честно говоря, не понимала, зачем он меня позвал — изучающих взглядов не бросал, смотрел все больше в стол и в целом вел себя как человек, пережидающий час-другой между делами.
Но — чудо — я не нервничала и не пыталась нравиться. Обычно в любой ситуации, отдаленно похожей на свидание, я испытывала панику. Ощущение напоминало колотящегося в башке воробья. На этот раз воробей сидел смирно. Равнодушие, как выяснилось, ценная штука. На протяжении четырех лет я сохла по нашему преподавателю социологии — женатому и недостижимому, как звезда. Аркадий Геннадьевич был худ, близорук, щетинист, носил свитера-лапшу и улыбался извиняющейся улыбкой кроткого интеллигента, от которой я сходила с ума. Иногда за ним на кафедру заходила жена: узкие брюки, асимметричная стрижка, какие тогда никто не носил, лицом похожа на куницу, и во всех ее движениях чувствовалось право обладать. За это я ненавидела ее чисто и сильно — ненавистью, равной по объему любви к ее мужу. А любовь напоминала падение в шахту с люминесцентными лампами. Чем глубже, тем ярче.
Наедине с социологом я оставалась четыре раза. Раз дошли до метро, два я подписывала у него ведомость и однажды немного поговорили. Одно хорошо — за годы страданья я похудела и распрощалась с прыщами.
Первое свидание закончилось тем, что я капнула пломбиром на юбку, проводила Никиту до метро и вернулась домой с ощущением новой силы.
Ту осень я запомнила по сочетанию запахов хлорки и прелых листьев. По улицам, особенно после дождя, медленно ездили поливальные машины. Кроны деревьев напоминали ажурные елочные шары. В раздевалке бассейна, в который я, наконец, перебралась, хрипел фен.
Как и равнодушие к Никите, плаванье тоже было новым удовольствием. В воде тело делалось легким, а после воды бодрым. Команды тренера Светланы отскакивали от белого кафеля и зависали над плавающими. Она пружинисто двигалась вдоль бортика и хлопала в ладоши, словно стреляла. Начало казаться, что жизнь, наконец, подписала мне пропуск в радость.
Но за месяц прогулок мы с Никитой не сильно продвинулись: сходили в кино, в зоопарк и на выставку кошек — тогда почему-то было модно. Он брал меня за руку, мы осторожно целовались. Я была дочерью «интеллигентной женщины», и мысль проявлять инициативу в голову не приходила. Я подозревала, что даже у моей матери не было столько зажатости. Женщины в раздевалке бассейна козыряли наготой, запросто стягивали мокрые купальники, тщательно обтирали грудь, обстоятельно сушили бедра и лобки. Они с гордостью выставляли свои складки и родимые пятна. Я же, сутулясь, пристраивалась за железной створкой шкафчика. Как-то раз та самая пенсионерка, с которой мы занимались у Никиты, бросила: «Да чё ты там прячешь? Иди на лавку, не ослепнет никто». Все, кто был в раздевалке, разом повернулись ко мне.
Никита жил в двух станциях метро, на «Бабушкинской». Он не попал в армию из-за близорукости, учился в Авиационном и делил трехкомнатную жилплощадь с родителями. Он говорил, что копит деньги, чтобы снять квартиру вместе с институтским другом, но было ясно, что съезжать ему неохота.
Родителей его я так и не увидела. В ванной бледно-розовый, вискозный халат его матери холодно пах цветочным мылом. Духи в начале девяностых исчезли, как и еда. Поэтому у зеркала стоял остаток «Красной Москвы», мало что говорящий о характере своей хозяйки. Отец Никиты был представлен тремя парами туфель в прихожей, на каждой — глубокие поперечные заломы. Судя по их размеру, Никита шел в отца.
К исходу второго месяца стало ясно, что, во-первых, рядом с Никитой опасность мне не грозила. Судя по всему, мать Никиты тоже была интеллигентной женщиной. Во-вторых, эйфория от отсутствия мук любви утихла, и на первый план выступила скука. Надо было что-то делать. Сидя над дипломом, я проигрывала варианты. Например, как повернусь в кино и спрошу, подобно герою Харрисона Форда из «Бегущего по лезвию»: «Ты меня хочешь?» В ту же секунду мне становилось дурно, как если бы я делала это в присутствии матери. Может, предложить ему напиться? Слабенькая у меня была фантазия.
В комнате у Никиты висела полка с фигурками рыцарей. Блондины-викинги и зачехленные невидимки. С пиками и мечами. Штук тридцать. Трогать их без разрешения запрещалось. Никита сам показывал коллекционные сокровища. В складках попон, бороздах вокруг лошадиных глаз и в рыцарских шлемах собиралась пыль.
За несколько дней, пока мы не виделись, у Никиты появился стальной рыцарский шлем, дошедший посылкой из Австрии. Он предложил мне погладить забрало. Позыв домогаться физической близости тихо растаял.
Никита показывал, как правильно полировать шлем бархоткой. Мне стало остро жаль своей маленькой, продуваемой сухим ветром ненужности жизни. Я зачем-то спросила: «А когда у тебя появился первый рыцарь?» Он отложил бархотку и взглянул с интересом.
— Сейчас покажу.
Никита — при его росте стул не понадобился — закинул руки и стянул со шкафа фотоальбом: бледная пластиковая обложка силилась изобразить цветочную поляну.
Взрослые люди, подумала я, взрослые ведь люди. Надо уходить. Но Никита уже протягивал мне газетную вырезку, размером с полстраницы, выуженную из альбома. Над фото значилось: «Играем в Средние века», а подпись к заметке гласила: «Полезный досуг». На самом фото веселый худой мальчик с широкой улыбкой держал лошадку с рыцарем. Рядом склонял голову высокий мужчина, очевидно, позируя по просьбе фотографа.
— Это на ВДНХ. Отец купил альбигойца. Вон — голубая попона с белыми крестами. В первом ряду, они по порядку расставлены. И записаны, сейчас покажу.
Он кинулся к письменному столу за тетрадкой с таблицей, в которой фиксировал дату пополнения коллекции, тип рыцаря (например: калатравец, XIII век) и лошадиные масти.
Он водил пальцем по графам таблицы, объяснял, а я смотрела на фото. Там, слева от юного Никиты, размыто, но вполне читаемо я увидела свою мать. Она стояла в профиль у лотка с книгами. У нее очень красивый профиль, нежный и как будто прорисованный пером. Рядом с матерью жалась я.
Фото искажало цвет моего пальто. Здесь оно казалось коричневым, на самом деле было облепиховым. Я любила это пальто: французское, с двойным рядом коричневых пуговиц. Мне отдала его мамина подруга, больше в школе ни у кого ничего такого и близко не было. В тот день на книжном лотке мать купила «Осень Средневековья». Название мне показалось сказочным, и я повторяла его про себя. На обложке болотного цвета — темно-золотые буквы. Я думала, и картинки будут, но мать сказала — это взрослая книга без картинок. Потом мы с ней съели по сосиске в тесте, пробрались через ограду в Ботанический сад, гуляли до темноты, мать была впервые за долгое время разговорчивой, а когда пришли домой, стала раздражаться, что у нас грязно.
Я потыкала в коричневое пальто.
— Никит, ты не удивляйся, но это я.
Звучало, конечно, дико.
Мы уставились на вырезку. Она была мягкой, как туалетная бумага. Я вспомнила вкус той сосиски, съеденной на ВДНХ, — до этого я не ела фастфуда, тогда и слова такого не было. Мать вроде как сделала вид, что обиделась: «Котлеты мои через губу ешь, а сосиски черт знает из чего, как подарок лопаешь». Но на улице было просторно и весело, и настроение у нас не испортилось. Даже наоборот — мать взяла и неожиданно засмеялась от своих слов. А Никита на фотографии мне очень нравился. Живой и веселый, с широкой улыбкой, как на детских книжках. Так и хотелось его потрепать за щеки. Я отложила вырезку и поцеловала его. Он на секунду замер, но я не остановилась. Целовался он хорошо. Почему я раньше не заметила?
Полоски из тонких желтых лент на покрывале царапали поясницу, тело Никиты было худым и холодным. Его нагота навевала смутные ассоциации с концентрационными лагерями. Мне было неудобно от того, что ноги в спущенных колготах как следует не раскинешь, от того, что кровать узкая и подушка низкая.
Попа у него действительно оказалась плоской, я пощупала. Стало больно. Как говорит моя подруга Вероника: «Это входит в стоимость покупки». Еще она рассказывала, что лишилась девственности в четырнадцать, потому что ей неудобно было отказывать другу брата. Тот был красивым и пьяным, на всякий случай зажал ей рот рукой, дело было на полу в ванной. Никита был внимателен и старался.
Кончая, Никита беззащитно потянул носом воздух, издал короткий трогательный стон и лег ухом мне на грудь. Ухо было холодным. Какой он славный и веселый на той газетной вырезке, какой радостный! Я не объяснила, что я девственница, и надеялась, что, может быть, по неопытности он не заметит, а моя плотная черная юбка впитает кровь.
Никита освободился от одежды — та комом плюхнулась на пол — и стащил с меня колготы. Я сказала, что замерзла, пришлось встать, расстелить постель. Она была не слишком свежей, но я согрелась.
— Ты красивая. С тобой легко.
Я улыбнулась и поцеловала его в щеку.
— У тебя это в первый раз?
— В первый.
— Гм.
— Что «гм»?
— Не ожидал.
Я устала и была благодарна Никите, как той старухе в бассейне, которая отучала меня от застенчивости. Он взял мою ладонь и начал чертить внутри пальцем круги. У него были длинные серые ресницы.
— Ты мне понравилась. Сразу. И занималась старательно. К сухому плаванью важно относиться серьезно.
Он замолчал. Потом добавил.
— Ко всему важно.
Я убрала ладонь, которая начала болеть от его черчений, и подставила другую. На улице шел дождь. Мы какое-то время лежали. Никита зарылся носом мне под ухо и забросил ногу поверх одеяла.
— Ты такая строгая всегда. Мне казалось, тебе со мной скучно. Боялся тебя спугнуть.
Он начал водить носом по уху и одновременно гладить меня рукой по плечу.
— Хочешь яичницу? Скоро родители придут. Расскажем им про совпадение? До сих пор не верится! Может, в рамку вырезку поставить?
Я проголодалась, но соврала, что обещала помочь матери с перестановкой, и нехотя вытащила себя из дремоты. Я много слышала о сексе от подруг, но никто не говорил мне, что после так хочется спать и чувствуешь себя, как при начинающемся гриппе.
Когда я шла к метро, дождь уже закончился. Листья облепили автомобили, словно кто-то прошел и посадил их на клей ПВА, как рекламные объявления. Закатное солнце, не видимое за домами, подсветило октябрьские сумерки флуоресцентным лилово-желтым. Живот слегка тянуло.
Дома пахло котлетами. Мать смотрела телевизор, держа на коленях поднос с ужином. Она так часто делала после смерти отца. Я вымыла руки, скинула кусачую юбку и села в соседнее кресло.
— Голодная?
— Нет, в институте поела.
— Тогда давай чай пить.
Мать разговаривала, не поворачивая головы.
— Мам, а помнишь, мы с тобой гуляли на ВДНХ? Мне десять было…
— Почему ты об этом заговорила? — она выключила телевизор и повернулась.
— Не знаю.
— Странно, — сказала мать, — а отец?…
Я кивнула. Для нее основной вопрос — до или после? Прогулка на ВДНХ была в первый год после его смерти. Мать в те месяцы без конца стирала. Перестирала все, включая шторы и покрывала, и до той нашей прогулки на ВДНХ, кажется, все время молчала. Что ни скажешь, кивала и говорила «Угу».
— Знаешь, жизнь как пунктир. Где-то пробелы, а где-то черточки. У меня в этом месте пробел. Пойду чайник поставлю, — она задумчиво потерла переносицу и понесла позвякивающий поднос на кухню.
Прежде чем отправиться спать в тот день, я проверила: на полке у матери «Осень Средневековья» стояла между томом стихов Набокова и «Немецко-русским словарем». Память мне не изменила — темно-зеленая обложка, золотые буквы. Картинок, действительно, не было.
Никита в ту осень долго еще звонил, звал гулять и встречаться. На Новый год он прислал мне открытку с белкой, елкой и Дедом Морозом. Но мы больше не виделись. В бассейн ходить я тоже перестала, диплом на носу, и шел он трудно — не до хорошего. Я почти переехала жить в библиотеку. А про социолога моего, кстати, потом рассказывали, что он развелся, пил и в конце концов женился на своей студентке, лет на двадцать моложе. И еще кого-то родил.
Я, на самом деле, хотела бы знать — сохранилась ли та вырезка? Я бы показала ее матери, чтобы она вспомнила, как тогда засмеялась над сосиской в тесте. Жаль, сразу не сообразила выпросить. Года через три я пыталась Никите дозвониться, но телефон не отвечал. Вообще, странно с ним вышло, я и сама не поняла, как так все тогда произошло.
|