Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ГОД ПАСТЕРНАКА


Об авторе | Елена Владимировна Пастернак (1936–2020) — доктор филологических наук. Окончила классическое отделение филологического факультета МГУ. Автор работ о жизни и творчестве Б.Л. Пастернака. Принимала участие в подготовке текстов и комментариев при издании переписки и собраний сочинений писателя. Жена Евгения Пастернака, сына Б.Л. Пастернака.


 

Елена Пастернак

Письма Елены Виноград

 

Лето 1917 года было для Пастернака не просто биографическим фактом «чуда становления книги», чьей вдохновительницей была Елена Виноград, — но временем определения основ его мировоззрения, его философии. В это лето «пугающая до замирания жалость к женщине», вынесенная, по его признанию, с младенчества, из «общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах»,1  нашла для него непосредственное обоснование в судьбе его любимой. И революция для него получила свое оправдание в освобождении женщины от уз, налагаемых на нее фальшивыми общественными установлениями.

Пастернак познакомился с Еленой летом 1910 года, которое, как и следующее, Винограды проводили на даче в Спасском по Северной железной дороге вместе с семейством доктора Л.С. Штиха, жена которого была родной сестрой матери Елены. Туда к своему другу Шуре Штиху часто приезжал Борис Пастернак, остававшийся в Москве один после отъезда семейства на море в Меррекюль под Петербургом.

Елене было тогда 14 лет, и она была очень хороша собой, — Пастернак часто вспоминал ту девочку, которую видел в те годы.

 

Из сада, с качелей, с бухты-барахты

Вбегает ветка в трюмо!

Огромная, близкая, с каплей смарагда

На кончике кисти прямой.

                                                        1917

 

Cousinage est dangereuse voisinage, — говорят французы об опасности отношений между кузенами. Следующий этап развития отношений между двоюродными Шурой Штихом и Еленой отражен в стихотворении Пастернака, включенном в книгу «Близнец в тучах» с многоговорящим эпиграфом из Сафо.

 

А.Л.Ш<тиху>

 

Παρθενία, παρθενία,

ποί με λίποιϛ οίχη

Σαπφω 2

 

Книгу заключало одно из самых значительных стихотворений «Сердца и спутники» с посвящением Е.А. В<иноград> и с такими словами, которые теперь можно было бы сопоставить с числовыми предсказаниями Хлебникова, но тогда имевшими смысл двусторонней духовной связи поэта и читателя.

Дружеские отношения поддерживались нечастыми встречами и в следующие годы. Пастернак всегда очень нуждался во внимательном отношении к тому, что писал, и мучался, слушая слова о непонятности его стихов. Легкий и веселый характер Елены ему импонировал.

 

Коробка с красным померанцем —

Моя каморка.

О, не об номера ж мараться,

По гроб, до морга!

<…>

Из рук не выпускал защелки.

Ты вырывалась,

И чуб касался чудной челки

И губы — фиалок.

 

О неженка, во имя прежних

И в этот раз твой

Наряд щебечет, как подснежник

Апрелю: «Здравствуй!»

 

Грех думать — ты не из весталок:

Вошла со стулом,

Как с полки, жизнь мою достала

И пыль обдула.

 

Стихотворение называется «Из суеверья» потому, что Пастернак жил в той же каморке в Лебяжьем переулке, что и в 1913 году, который считал творче­ски удачным. Тогда, только что после окончания университета, он писал там стихи день за днем, и они составили его первую книгу «Близнец в тучах». Предчувствие не обмануло его, — поселившись здесь «вторично», он написал свою знаменитую книгу «Сестра моя жизнь», вдохновительницей и главной героиней которой стала Елена Виноград. В своем письме к нам в 1987 году она вспоминала свой первый приход к Пастернаку в эту комнату, величиной со спичечную коробку, как он ее назвал в стихотворении.

«…я как-то особенно запомнила этот эпизод, помню даже, в каком была платье. Я подошла к двери, собиралась выйти, но он держал дверь и улыбался, так сблизились чуб и челка. А “ты вырывалась” сказано слишком сильно, ведь Б.Л. по сути своей был не способен на малейшее насилие, даже на такое, чтобы обнять девушку, если она этого не хотела. Я просто сказала с укоризной “Боря” и дверь тут же открылась… Этот эпизод мог быть весной 1917 г.»3

Пробудившееся чувство поддерживалось весенней прелестью природы и было в полном согласии со встрепенувшимся после Февраля общественным подъемом. Эпиграф книги взят из стихотворения Николая Ленау, говорившего о буре, в которую поэт «вписывает» черты своей любимой:

«…радостно и празднично было слушать его, но к моей жизни, быту, будням это не имело никакого отношения, да и он меня никогда ни о чем в моей жизни не спрашивал, так же, как и я его. Ну, скажите, какие мои “Züge” сущест­вуют в его книге? Никаких»4 .

Но Елена Александровна неправа. В книге передано общее воодушевление и счастье душевной близости, которую переживали они оба, счастливые свидетели многолюдных уличных митингов, в которые попадали во время своих прогулок.

Это общие их слова, их общее состояние душ, взволнованных обнадеживаю­щим ходом истории, — это «развлечения любимой». Но «эти развлечения прекратились, — написал Пастернак в конце стихотворного цикла, — когда, уезжая, она сдала свою миссию заместительнице». «Заместительницей» стала смеющаяся фотография в черной шубке.

 

Е.В.Б. Борису Леонидовичу Пастернак

Пречистенские ворота

Нащокинский пер. дом 6 кв. 16

 

27/VI

Вы простите меня, Боря, если письмо мое будет бестолково. Дело в том, что я лежала эти дни (больна была). Сегодня утром мне лучше, но, получив Ваше письмо, я встала, оделась и пошла на станцию отправить Вам телеграмму (мне невыносимо было лежать, <зная>, что кто-то в Москве так сильно не любит меня). Сейчас мне опять хуже — голова кружится и жар сильный, мне трудно думать, трудно держать перо, я не стала бы писать Вам в таком состоянии, но я не могу откладывать — с этим надо покончить.

Ваше письмо ошеломило, захлестнуло, уничтожило меня. Я так и осталась сидеть, не веря своим глазам — все кружилось передо мною.

Оно так грубо, Боря, в нем столько презренья, что если б можно было смерить и взвесить его, то было бы непонятно — как уместилось оно на двух коротких страницах. А сколько в нем еще, кроме презренья. Сколько оскорблений, незаслуженных, несправедливых.

 

Я не сержусь на Вас — Вы тот же милый Боря. Я благодарна Вам за послед­ние дни в Москве — Вы так много дали мне. Надо ли говорить, как дороги мне Ваша книга и первые письма?

Я люблю Вас по-прежнему.

Мне хотелось бы, чтоб Вы знали это — ведь я прощаюсь с Вами. Ни писать Вам, ни видеть Вас я больше не смогу, потому что не смогу забыть Вашего письма.

Прощайте же и не сердитесь. Прощайте.

Лена.

Пожалуйста разорвите мою карточку — ее положение у Вас и ее улыбка теперь слишком нелепы.

 

Письмо Елены вызвало необходимость поездки и объяснения с ней. Сразу по его получении Пастернак в первых числах июля кинулся в Романовку. Он пробыл там четыре дня.

 

Из четырех громадных летних дней

Сложило сердце эту память правде, —

 

писал он об этой поездке в «Белых стихах» 1918 года, вспоминая их ночную прогулку в степи. Пребыванию в Романовке посвящен целый ряд стихотворений, из которых ясно видна сложность их отношений.

На некоторых письмах Елены Виноград Пастернак сделал карандашные пометки, которые в сопоставлении со стихами помогают понять, что в основе их разногласий лежало его желание убедить ее, чтобы в своих желаниях она руководилась только собственными чувствами и потребностью счастья, не ломая жизнь в угоду ложным схемам. Он хотел научить ее верить в достижимость счастья, помочь ей разобраться в самой себе. Она писала ему в конце июля из Балашова:

 

Е<го>В<ысоко>Б<лагородию> Борису Леонидовичу Пастернак

Москва Пречистенские вор.

Нащокинский пер.

д. 6 кв. 16

 

Ах, Боря! Разве можно не писать Вам! Но Вы опять обо мне не думаете, Вы требуете от меня ясного отчета, не справляясь, хочу ли я давать его себе.

Слушайте меня внимательно, поймите меня и, ради Бога, больше не спрашивайте.

На Ваши вопросы относительно Шуры <Штиха> и моей жизни с ним нет прямых ответов. Спрашивать себя, верю ли я в это, значит думать о том, надо ли так, хорошо ли будет ему или мне, и т. д. Вопросов здесь не может быть, — это неизбежно. Вы не знаете меня, и никто меня, кроме Шуры, не знает. Я живу, смотрю, вижу, говорю, — но в Москве или в Балашове — разницы я не ощущаю, где бы я не очутилась — мне всюду одинаково. Это потому, что живет, смотрит, говорит едва одна треть моя; две трети не видят и не смотрят, всегда в другом мире, всегда с Шурой. В Романовке с Вами я яснее всего заметила это: — я мелкой была, я была одной третью, старалась вызвать остальную себя — и не могла.

 

Вы говорите, что я не люблю Шуры, пусть так. Значит я могла бы полюбить другого? Нет, потому что любовь — это счастье, нет, потому что счастье — это возвращенье к обыденному; счастье не обладает той силой и той головокружительной высотой страдания, которые смогли бы захватить меня. Еще раз нет, потому что мы вдвоем, рука об руку, слишком близко подходили к смерти, иногда любя и желая ее, как избавительницу!

 

Вы приучили меня бояться каждого своего слова в письме, бояться, что оно не так будет Вами понято. Помните, ради Бога, что я всегда Вам добра желаю («* пусть лучше себе, я не зверь» — знак сноски и помета БП) и в моем письме не может быть для Вас ничего обидного.

Вы пишете о будущем… для нас с Вами нет будущего — нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, — нас разъединяет судьба. ? А судьба родственна природе и стихии, и я ей подчиняюсь (курсив мой — Е.П. Знак вопроса — Б.П.) без жалоб.

Дружески протянутой Вам моя рука останется.

Лена

 

Близкие физические отношения его друга Шуры Штиха с Еленой не были для Пастернака новостью, еще в 1913 году он написал выше приведенное стихотворение из «Близнеца». C течением лет эта связь стала для них обоих тягостным и с каждым годом все более мучительным страданием. На этом фоне гибель Сергея Листопада на фронте, которую Елена Александровна тяжело переживала до конца своей жизни, была глубокой душевной катастрофой. Она горячо полюбила его, мечтала выйти за него замуж и избавиться от тяжелых отношений со Штихом. Елена пишет о грани отчаяния, в котором находились они оба, когда смерть становится безразличной и даже желательной. Пастернак просил ее не жертвовать своим будущим ради человека, которого она не любит. Он видел в ее поведении «недостаток душевной зрелости и самостоятельности».

В книге «Сестра моя жизнь» есть загадочное стихотворение «Наша гроза». Там в зашифрованном виде переданы отношения Штиха и Елены. Фамилия Штих, если перевести ее с немецкого, означает «укол», слова «стрекало озорства» и комариный «хобот» дают понимание того, как Пастернак воспринимал их связь.

 

К малине липнут комары.

Однако ж хобот малярийный,

Как раз сюда вот, изувер,

Где роскошь лета розовей?!

 

Сквозь блузу заронить нарыв

И сняться красной балериной?

Всадить стрекало озорства,

Где кровь как мокрая листва?!

 

При всей разнице положений, не здесь ли кроется разгадка фамилии рокового соблазнителя Ларисы Гишар Виктора Комаровского в романе «Доктор Живаго»?

В первые дни сентября Пастернак получил следующее письмо от Елены:

 

ЕВБ Борису Леонидовичу Пастернак

Москва. Волхонка д. 14 кв. 9

<Почтовый штемпель: Балашов 31.8.17>.

 

29/VIII

Боря, милый, простите меня. Неправда, что у меня нет дружбы к Вам, неправда, что я о Вас не думаю. Если б Вы знали, как я Вас и всех люблю! Правда только то, что я не писала Вам. Вначале из-за одного Вашего письма: в нем было слово «молитва», и я не могла рассердиться; но лишь слишком больно было читать его. И не хотелось вспоминать о Вас. Но так было всего дня два. А потом — что я пережила за это время. Сколько я страдала. Я фактически не могла никому писать, потому что, когда берешься за перо, то глядишь в себя — о чем сейчас думаешь — а мне смотреть в себя было страшно, как смотреть в пропасть. Я сжала свое сердце — и главной моей задачей было держать его в этом сжатом состоянии — не дать ему вздохнуть или подумать. Это похоже на щель в плотине — ее держишь изо всех сил, потому что через нее может влиться море. А что также безгранично, как море, и ужаснее всего на свете, как отчаянье?

Я просила у Коли револьвер (он приезжал сюда) и если б он дал его мне, я была бы счастлива — меня не было бы на свете.

Я несправедливо отношусь к Вам — это верно. Мне моя боль кажется больнее Вашей — это несправедливо, но я чувствую, что я права. Вы неизмеримо выше меня. Когда Вы страдаете, с Вами страдает и природа. Она не покидает Вас, также как и Жизнь и Смысл, Бог. Для меня же Жизнь и Природа в это время не существуют. Они где-то далеко, молчат и мертвы.

 

Если можно — зайдите к маме — оказалось, что она любит меня, оказалось, что и я люблю ее. Только Вы с ней слишком разные — но ведь она страдает теперь, и я этому виной. Успокойте ее, если она станет говорить об этом с Вами, но ни слова о правде. Пусть в глазах ее мое будущее и мое решение с Шурой — легко, просто и радостно, помните это. Мое счастье — ее последняя надежда. Она никогда не узнает, что я себя на несчастье обрекла.

 

И теперь он понимал, что со всей самоотверженностью должен выпрямить и восстановить исковерканную ложными понятиями жизнь близкого человека.

«Часто жизнь рядом со мной бывала революционизирующе мрачна и несправедлива, — писал он позже, — это делало меня чем-то вроде мстителя за нее или защитника ее чести, воинствующе усердным и проницательным, и приносило мне имя и делало счастливым, хотя, в сущности говоря, я только страдал за них, расплачивался за них»5 .

В этом свете название книги «Сестра моя жизнь» приобретает особый дополнительный смысл.

Однако при всей запутанности ситуации и поздних оговорках о своей душевной ограниченности по сравнению с Пастернаком, Елена Виноград очень тонко чувствовала и понимала основную тональность его стихов. И когда она писала, что его страдания ему облегчает сочувствие природы и присутствие «Жизни и Смысла, Бога», она была в высшей степени точна в своем понимании, и мы можем только восхищаться глубиной ее проникновенности.


<7 сентября 1917. Балашов>

Спасибо Вам за письмо Ваше. В Москву непременно приеду. Я думала было остаться здесь на зиму — но мама зовет очень, да и я соскучилась. А если уезжать совсем, то нужно прежде здесь все кончить, так что выеду я в начале октября.

Мы с Вами слишком разные, чтобы о жизни говорить. Вам она кажется замысловатой и глубокой, сложной и полной, Вы можете говорить о ней только описательно, восклицаниями, потому что Вы весь в ней. Как человек естественно дышит и не придет ему в голову: «каким образом я дышу», так и Вы естественно живете, и слишком близки к жизни, чтобы ее анализировать. Я же слишком проста. Поэтому и мне жизнь кажется простой, односложной, односторонней. Я на нее со стороны смотрю, и она мне кажется слишком грубо сколоченной, чтобы что-нибудь значить сама по себе — сама по себе, ей нужно оправданье, смысл. Вы так много в жизни видите, что мой постоянный вопрос: «для чего мы живем» должен был бы казаться Вам диким.

Но я нашла ответ. У меня есть желание, чтобы один человек был бы счастливым. А раз есть желание, значит можно жить. Мне достаточно того, что один человек ради меня становится лучше, что пока есть я, он не забудет Бога. Забыть себя, любить других. Это бедно и не ново. Но как человек, выбирая палку, говорит: «Эта мне по плечу», так и я могу сказать: «Это по плечу мне», в этом не больше и не меньше того, что нужно душе моей. И в этом мое счастье. О каком счастье еще говорите Вы? И в каком это трактате о природе «счастья» нашли Вы, что среди его качеств есть достижимость? Предположите, что Вам надо сделать хлеб. Вам нужно масло, молоко, яйца и вода, но нет муки. Выйдет ли у Вас хлеб? Почему Вы думаете, что те масло, молоко, яйца и т. д., из которых сделано счастье, находятся здесь на земле, в обороте? Что до меня, то я твердо уверена, что мука для моего счастья резервирована на какой-нибудь звезде. Еще одно: если бы мне показали, что счастье есть здесь, и предложили бы мне его, я бы его не взяла. Я хочу только всего и целого. Склеивать сломанного я не стану. На земле этой нет Сережи. Значит, от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь несломанной, я стану искать счастья. Я верю в другую землю так же, как верю в Бога. Только тяжело было ждать ее! Но теперь я знаю: не думать о себе, и время пройдет скоро. И потом: ведь Бог очень добр, не все же живут до 80-ти лет, кто знает, может быть оно пройдет скорее, чем я думаю.

 

Слово «подчиняюсь» в ее письме Пастернак подчеркнул и снабдил вопросительным знаком. Его попытки разубедить ее в этом и разрушить ее уверенность в том, «что чересчур хорошего в жизни не бывает» и «что всегда все знаешь наперед», — не возымели действия.

«Мы с Вами слишком разные, чтобы о жизни говорить», — писала она. Та девочка на качелях, сиреневая ветвь «с каплей смарагда на кончике кисти прямой» была сломлена. Возвращение Пастернака из Балашова воспринималось им как полное поражение. Он впрямую столкнулся с тем, что никаким участием и любовью не в силах помочь любимой. С этого времени он посвящает «жен­ской доле» все свои творческие силы. И его отношение к революции, разрушающей эту скованность женской судьбы, основывалось на этой теме.

 

Весна была просто тобой,

И лето — с грехом пополам.

Но осень, но этот позор голубой

Обоев, и войлок, и хлам!

 

Разбитую клячу ведут на махан,

И ноздри с коротким дыханьем

Заслушались мокрой ромашки и мха,

А то и конины в духане.

 

В прозрачность заплаканных дней целиком

Губами и глаз полыханьем

Впиваешься, как в помутневший флакон

С невыдохшимися духами.

 

Не спорить, а спать. Не оспаривать,

А спать. Не распахивать наспех

Окна, где в беспамятных заревах

Июль, разгораясь, как яспис,

Расплавливал стекла и спаривал

Тех самых пунцовых стрекоз,

Которые нынче на брачных

Брусах — мертвей и прозрачней

Осыпавшихся папирос.

 

Как в сумерки сонно и зябко

Окошко! Сухой купорос.

На донышке склянки — козявка

И гильзы задохшихся ос.

 

Как с севера дует! Как щупло

Нахохлилась стужа! О, вихрь,

Общупай все глуби и дупла,

Найди мою песню в живых!

 

«На земле этой нет Сережи, — писала Елена. Значит, от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь несломанной, я стану искать счастья».

Эти слова непосредственно соотносятся с «Откровением» Иоанна Богослова о «новой земле» и повторены в «Повести» Пастернака 1929 года.

«Как велико и неизгладимо должно быть унижение человека, чтобы, наперед отождествив все новые нечаянности с прошедшими, он дорос до потребности в земле, новой с самого основанья и ничем не похожей на ту, на которой его так обидели и поразили!»6

Пастернак заканчивал свой разговор с Еленой такими словами:

 

Нет, не я вам печаль причинил.

Я не стоил забвения родины.

Это солнце горело на каплях чернил,

Как в кистях запыленной смородины.

 

Мы не можем сказать, когда и почему «решение с Шурой», которым Пастернак должен был успокоить мать Елены, как легкое, простое и радостное, — было зимой заменено другим. Елена вскоре дала согласие стать женой другого своего поклонника, Николая Александровича Дороднова, наследника Ярославских текстильных мануфактур. Елена Александровна вспоминала, как она приходила к Пастернаку в ту страшную холодную и голодную зиму в Сивцев Вражек, где он тогда снимал комнату, и тот ее утешал, рассказывая, что скоро все устроится, и жизнь возьмет свое, и в Охотном ряду снова будут зайцы висеть, как прежде. Отголоски этого разговора слышны в стихотворении «Мне в сумерки ты все — пансионеркою», включенном в цикл «Болезнь» книги «Темы и вариации»:

 

Мне в сумерки ты все — пансионеркою,

Все школьницей. Зима. Закат лесничим

В лесу часов. Лежу и жду, чтоб смерклося.

И вот — айда! Аукаемся, кличем.

 

А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов!

Поведай ты, тебя б сюда пригнало!

Она — твой шаг, твой брак, твое замужество,

И тяжелей дознаний трибунала.

 

Ты помнишь жизнь? Ты помнишь, стаей горлинок

Летели хлопья грудью против гула.

Их вихрь крутил, кутя, валясь прожорливо

С лотков на снег, их до панелей гнуло!

 

Перебегала ты! Ведь он подсовывал

Ковром под нас салазки и кристаллы!

Ведь жизнь, как кровь, до облака пунцового

Пожаром вьюги озарясь, хлестала!

 

Движенье помнишь? Помнишь время? Лавочниц?

Палатки? Давку? За разменом денег

Холодных, звонких, — помнишь, помнишь давешних

Колоколов предпраздничных гуденье?

 

Увы, любовь! Да, это надо высказать!

Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?

Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса

Гляжу, страшась бессонницы огромной.

 

Чувствуя бессилие слов утешения, своих писем и стихов, которыми Пастернак старался вырвать свою героиню из рамок уготованной участи, он осенью 1917 года взялся за прозу, в которой хотел развязать спутанные узлы женской судьбы.

 

Я скажу до свиданья стихам, моя мания,

Я назначил вам встречу со мною в романе.

 

В работе над прозой сказывался подъем «Сестры моей жизни», ее ход подстегивала убежденность в том, что он сможет выправить пути естественной жизни. Позже он говорил об этой повести, которую назвал «Детство Люверс»: «Я написал это о человеке, на десять верст к себе не подпускавшем… И оказалось — все правда»7 . К весне 1918 года было написано уже 15 авторских листов повести. Тогда же появился стихотворный цикл «Разрыв», помогший Пастернаку пережить самоубийственные настроения этой зимы.


* * *

О, ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,

И я б опоил тебя чистой печалью!

Но так — я не смею, но так — зуб за зуб

О скорбь, зараженная ложью вначале,

О горе, о горе в проказе!


* * *

Рояль дрожащий пену с губ оближет.

Тебя сорвет, подкосит этот бред.

Ты скажешь: — милый! — Нет, — вскричу я, — нет,

При музыке?! — Но можно ли быть ближе,

 

Чем в полутьме, аккорды, как дневник,

Меча в камин комплектами, погодно?

О пониманье дивное, кивни,

Кивни, и изумишься! — ты свободна.

 

Я не держу. Иди, благотвори.

Ступай к другим. Уже написан Вертер,

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно — что жилы отворить.


* * *

Весна, я с улицы, где тополь удивлен,

Где дом пугается, где даль упасть боится,

Где воздух синь, как узелок с бельем

У выписавшегося из больницы.

 

Где вечер пуст, как прерванный рассказ,

Оставленный звездой без продолженья

К недоуменью тысяч шумных глаз,

Бездонных и лишенных выраженья.

 

Написанная летом 1917 года «Сестра моя жизнь» была издана в 1922 году. На форзаце книги, подаренной Елене Александровне Дородновой, Пастернак записал стихотворение без разделения на строчки, как письмо:

«Любимая, безотлагательно, не дав заре с пути рассесться, ответь чем свет с его Подателем о ходе твоего процесса. И, если это только мыслимо, поторопи зарю, а лень ей, — воспользуйся при этом высланным курьером самоисступленья».

Елена Александровна жила тогда под Ярославлем в поместье своего мужа, и Пастернака взволновало известие о пожаре, случившемся в Костромской губернии. Стихотворение вошло в следующую книгу «Темы и вариации» как одно из цикла «Два письма» 1921 года. Второе кончалось словами:

 

В ту ночь я жил в Москве и в частности

Не ждал известий от бесценной,

Когда порыв зарниц негаснущих

Прибил к стене мне эту сцену.

 

Текстильные заводы Дородновых были тогда уже национализированы, мужики жгли поместья своих бывших хозяев, но, слава Богу, этот пожар не коснулся усадьбы, судьба которой взволновала Пастернака, живо вообразившего себе ужас происшедшего.

Жизнь Елены Александровны была очень трудной, повторяющей судьбу многих в то страшное время. Муж ее был арестован, они с дочерью жили под ярлыком родных «врага народа». Она скончалась в 1988 году.


1 Б. Пастернак. Полное собрание сочинений в 11 тт. М., 2003–2005. Т. 3. С. 296. Далее указываются том и страница этого собрания.

2 Девственность, девственность, куда ты от меня уходишь. Сафо. (др.-гр.)

3  Pro et contra. Т. 1–2. Издательство: РХГА, 2012–2013. С. 72.

4  Pro et contra. С. 72.

5  Письмо О.М.Фрейденберг. Осень 1948 г. Т. 9. С. 552.

6   Т. 3. С. 117.

7   Т. 11. С. 112.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru