Об авторе | Катя Капович — автор девяти поэтических книг на русском языке и двух на английском. В 2012 году Катя Капович стала лауреатом «Русской премии» в номинации «Малая проза», а в 2015-м — в номинации «Поэзия». Публиковала в «Знамени» рассказы (№ 12, 2018; № 10, 2019), в № 7 1997 года выходила «Школьная поэма». Живет в Кембридже (США).
Катя Капович
Фотографии со вспышкой
* * *
Стоят с собакою, со штофом
возле метро ВДНХ,
куда-то едут автостопом,
везут одежды вороха.
А возвращаешься в столицу —
они опять возле метро
с какой-нибудь фигнёй в петлице
и с фиксою под серебро.
Играет музыка в бумбоксе,
сосед соседу говорит:
«Я, Саня, пить недавно бросил».
Хромает мимо инвалид.
И возле сердца — профиль Цоя,
который до сих пор поёт.
И вся Россия в этом вое,
и пёс вам лапу подаёт.
* * *
В пустом кирпично-каменном мешке
с утра болтают галки дворовые,
в моём окне, в моём пустом окне —
надтреснутые звуки духовые.
Под тёмным, проржавевшим козырьком
торжественно по всей глухой округе
о чём, о чём, о чём
заводят речь медлительные звуки?
Над сонною невнятицей утра,
над ясной равнодушною природой
зачитывают перечень утрат,
под это всё заносят гроб в ворота.
Тут утренний спокойный тихий снег
записан в Менделееву таблицу,
под ним проходят десять человек
плюс тот, кому так сладко утром спится.
Надтреснуты, темны — какие есть,
тут звуки надрывают перепонку,
бессмертный истрепавшийся оркестр
разлуку репетирует неловко.
Тут неизменна женщина в платке,
и небо цвета серой мешковины,
и хмурые с ремнями на плече
не очень современные мужчины.
* * *
За похоронною процессией
Широков, Кузин и Петров,
лишь музыканты марш урезали,
бегут с рышкановских дворов.
Ах, эти общие дворы,
их граблями чесали дворники,
под выбивалками ковры
летали в огородном воздухе.
Рыдал оркестр на восемь труб,
тайком крестились тётки рядом,
и плыл в гробу красивый труп
последним праздничным парадом.
Потом курили у стены
Широков, Кузин, а Петрову
играл оркестр с той стороны,
где хоронили рядового.
* * *
Возьми зимой угля в сенях,
печь протопи, на спину ляг,
и ты увидишь в небе
сквозь узкое окно в стене
блистают звёзды в глубине
колючим тмином в хлебе.
В такую ночь мы спим вдвоём,
ложится темнота на дом,
и помогают стены,
чтобы согреться от тепла,
слепить усталые тела
до чашечки коленной.
В такую ночь, в такую ночь
стоят деревья снежных рощ,
стоят сады на память,
стоят простейших слов ряды,
и видит Бог свои труды,
и рукопись спасает.
* * *
Помню месяц в глухой кишинёвской больнице,
след от швабры на грязном, холодном полу,
заржавевшие старые иглы на шприце,
пациентов круженье на грустном балу.
Гиппократову клятву дававший невролог,
молодой терапевт потерявшихся душ,
санитарок облапав в кривых коридорах,
там пропишет контрастный мучительный душ.
А проклятые стены и низки, и склизки,
пахнут плесенью, кровью, блевотой, мочой.
Отпирайся, мычи, пей холодные брызги,
выговаривай, в кафель стучи головой.
Память всё возвращает — особенно волю,
заточённую в эти худые места,
там, где койки, как лодки, стоят на приколе
накануне рассвета всегда в два ряда.
И чем хуже, тем больше росло в час рассвета
вместе с полным отчаяньем, впитанным в кровь, —
там моё отвращенье к империи этой,
там моя к горемычной отчизне любовь.
* * *
Трамвайчики железные,
зелёные глаза,
по рельсам, как по лезвию,
да покатилися.
Пусть вечерами синими
вагон меня везёт,
и никаким силами
несчастье не возьмёт.
Лишь только счастье глупое
без края, без конца,
лишь только жизнь бездумная
без матери-отца.
Железные трамвайчики,
возьмите меня вновь,
где на речном вокзальчике
стоит моя любовь.
В пальто под красным знаменем
стоит он много лет,
объят духовным пламенем,
мой ненаглядный свет.
* * *
От парадной судьбы ни копейки не взяв,
не допивши стакана вина,
мы ушли от порога в колючую явь,
не лепили из мухи слона.
Обломилось и мне поработать за грош,
за простую еду и питьё,
где осины бросает в холодную дрожь
ноября духовое ружьё.
Постели мне в каком-нибудь доме постель
и до утренней синей звезды,
до железнодорожных гудков через степь,
не буди ты меня, не буди.
* * *
Не шум дождя разбудит человека,
радиоточка, проповедь генсека,
вставание на службу в семь утра,
замызганной конфорки полыханье,
суровой клети лифта дребезжанье,
однообразный выход со двора.
Шуршание и старые афиши,
и вспышки зажигалок в синей жиже
в толпе по направлению к метро,
на Кольцевой кровь приливает к сердцу,
на лучевой — толпа темнее леса,
стоит атлет, в руке его ядро.
Тут волосы подземный ветер треплет,
тут чешую нарощенную крепят,
пора бы уже вырасти хвосту.
Суровою походкой динозавра
в период ледниковый, в наше завтра
мы входим — в ночь, в эпоху, в темноту.
* * *
Бумажные книги всей стаей своей
на юг улетают с бумажных полей.
Страница с тетрадною клеткой
вновь стала берёзовой веткой.
Мы долго с тобой притворялись людьми,
то были за мир, то за труд, чёрт возьми,
свою зазубрили легенду.
Чего мы добились конкретно?
Вот солнечный зайчик на зимнем стекле,
а вот тихий мальчик сидит на игле
и кличет какого-то бога,
чтоб он пожалел хоть немного.
* * *
Предместье. Коррозией осень накрыла строительный груз,
всю технику поезд увозит в какую-то ржавую глушь.
Строительный кран зависает один среди грязных канав
и долго по стройке гуляет задумчивый, словно жираф…
…Как раньше на этом участке кипела рабочая жизнь,
склонялись над свёрлами каски, цветные салюты рвались.
И только немая скотина глядела с печалью в очах
на новую эту домину в строительных гордых лесах.
* * *
Среднеазиатской тёмной ночью
по пути на озеро Балхаш,
чтоб смотреть на звёзды вытрешь очи,
для пути товарища мне дашь.
Вот бы мне проснуться снова юной,
вот бы снова, Господи, опять
в кухне есть яичницу-глазунью,
растворимый кофе наболтать.
Там, покуда чайник закипает
на чугунной газовой плите,
пусть лукавый диктор загибает
об ударном в общем-то труде.
Про гектары хлопка в Казахстане —
там и не валялся конь гнедой,
юные валялись дарованья
на кровати рядышком одной.
Вы их накормите и оденьте
в казахстанский хлопок, в белый лён,
разбудите в городе Чимкенте
под распевы уличных ворон.
Как же хорошо, глаза продравши,
помолчать на фоне трескотни
о великом в общем-то пейзаже
хлещущей по полю бороны.
* * *
Как атмосфера, друг, накалена,
последние настали времена —
давай их поприветствуем с тобою,
когда накатит на берег волна
большого айвазовского прибоя.
От горизонта туже тетивы
ареной побредут морские львы,
слоны морские к нам заковыляют.
Обозревает цезарь вечный ход,
дежурных гладиаторов зовёт,
и мальчики кровавые вбегают.
В амфитеатре мира в дальний день
взгляни на всех зверей, очки надень
для близорукой жизни и за нею,
куда, однажды совершив побег,
возьмёт зверей с собою имярек
вторым ковчегом доктора Линнея.
* * *
Когда над жизнью, прожитой впустую,
поднимется душа в зиме стальной,
и эту клетку старую, грудную
оставит то, что раньше было мной.
Пускай язык заговорит в итоге
на самом высшем, птичьем языке.
Пошли мне друга для пути-дороги,
чтобы болтать о прежней чепухе.
Пошли мне друга, всемогущий Боже,
пусть говорит о доме, где подъезд,
о двух истёртых тапочках в прихожей, —
мне это никогда не надоест.
* * *
За этими стихами мрачными
стоит отдельный человек,
измученный судьбы подачками,
а не какой-то имярек.
За этими сухими строчками
виднеется — прильни к глазку —
проспект с домами шлакоблочными.
Всё улеглось в одну строку.
По молодости все мы — бражники, —
хлебни безумия вина,
а зрелость ищет рубль в бумажнике
и по двору бредёт одна.
Там в детских деревянных лодочках
плыть бы по листьям взапуски,
а человек сидит на корточках,
ища упавшие очки.
И вспышкой памяти мгновенною
колодец неба освещён,
куда со всей этой вселенною
всё глубже улетает он.
Тагильская элегия
М. Б.
Вы видали, как пьют огуречный лосьон
на огромном морозе в единый присест?
Сорок девять копеек зелёный флакон,
алкоголь уже есть и закусочка есть.
И когда выпивает его натощак
на холодном ветру в темноте человек,
он бутылку закручивает второпях
и стыдливо глядит из-под сморщенных век.
Человек молодой, но уже с сединой,
что там твой оттопыривает карман?
Можно память разбавить холодной водой,
но нельзя разделить её груз пополам.
Огуречный лосьон тёмной ночью горит
изумрудным огнём невозможных красот,
посмотри, как загадочно в горло скользит
огуречный лосьон, это — полный улёт.
Репейник
В глухую пору увядания,
когда дожди стучат в кювет,
из всех цветов, что были ранее,
тут ничего живого нет.
Один репейник над дорогою
стоит в зеркальной мостовой,
где были разные и многие, —
лишь он — убогий и кривой.
И он средь пустоты и серости
глядит на ржавый водосток,
и даже покраснел от смелости
красивый огненный цветок.
|