Об авторе | Константин Лазаревич Гадаев родился в 1967 году в Москве, учился на филфаке МГПИ, служил в армии в Забайкальском военном округе. Сценарист и режиссёр многих документальных телефильмов. Семь книг стихов. Предыдущая публикация в «Знамени» — № 1, 2018.
Константин Гадаев
Невидимый пловец
* * *
Пелопоннес в закатной дымке.
Белеет парус одинокий.
На фоне этакой картинки
неловко видеть свои ноги.
Суставы пухнут, лезут вены.
Пора худеть, пора смиряться.
И, коль совсем уж откровенно,
в путь потихоньку собираться.
Туда, где ничего не будет.
А если будет, то иное.
Где кто из нас не позабудет
всё незабвенное земное?
Пелопоннеса чёрный абрис.
Взор Аргуса тысячеокий.
Куда-то в ночь скользнувший парус,
почти два века одинокий.
* * *
В доме престарелых в богомерзком Йере
Жорж Иванов в грёзах отплывал к Цитере.
Дело не в картине жемчужного Ватто,
в ней ведь всё другое, в ней ведь всё не то.
Дело не в сюжете, даже не в фактуре,
а в тоске последней по мировой культуре.
Ну а мы гуляем по острову любви,
распластавшись, греем косточки свои.
Равнодушны к йогам, нудистам и т.д. —
плаваем в солёной золотой воде.
Или вслух читаем от той же, знать, тоски
Георгия Иванова предсмертные стихи.
* * *
В прибрежных тавернах вечерние люди,
беседуя, цедят сухое вино.
Виват, европейцы! Ну, вздрогнем! Ну, будем!
Ведь вам же про нас не совсем всё равно?
Как мы в наших нетях живём-поживаем,
не в смысле там фобий иль санкций каких,
а в смысле людей. Вот мы вас уважаем,
а вы уважаете нас или нихт?
Да, мы делегируем нашу свободу!
Потом, спохватясь, неумеренно пьём.
И всем нашим, в сущности, добрым народом
такую частушку с притопом поём:
Я в галошу нассала.
И в другую нассала.
И гляжу, любуюся —
во что же я обуюся?
Вино своё тянут вечерние люди.
Улыбки на лицах, но им не смешно.
И счёт набежал незаметно в валюте.
И в небе беззвёздно. И в море черно.
* * *
«Я наконец подсоединилась к вацапу!» —
говорит Лена.
А я слышу: выцапывает нас мир, выцапывает —
из какого-то редчайшего разговора
друг с другом, с морем и небом,
может быть, даже с Богом.
Сегодня Троица. Были в аккуратной
немноголюдной греческой церкви.
Мало что понимали.
С уверенностью только: Кирие элейсон!
Священник был, как и я, со сросшимися бровями.
«Константин», — подошёл я к чаше.
«Константинос?» — переспросил он.
Сейчас почти полная луна серебрит прибой.
«Кумекаешь?» — спрашивает Лена, уходя спать.
«Кумекаю».
Восстановить прерванный разговор
да ещё и записать его — моя задача.
Кирие элейсон!
* * *
Проходит медленно и гордо,
в сияньи золотых огней,
как у Феллини в «Амаркорде»,
волшебный лайнер без людей.
А с ним за горизонт уходят
все наши бедные мечты.
На месте их глаза находят
ночь нереальной красоты.
Её почти знакомой тайне
довериться бы до конца,
чтоб жить не ради тех мечтаний,
но ради милости Творца.
* * *
Они сидят на набережной. Почти неподвижно.
Созерцают мимотекущую жизнь.
Чем-то они отличаются от наших стариков,
сидящих во дворах на лавочках
или на скамейках в скверах.
Тёплый климат. Отсутствие беспокойства
по поводу надвигающейся долгой зимы. Да, и это.
В разы большая пенсия. Дом рядом с морем.
Небольшой семейный бизнес: кафе, пекарня, гостиница,
производство оливкового масла.
Конечно, и это тоже. Но что-то есть ещё.
Что-то ещё осталось
в осанке, движениях, взгляде —
от морского простора, красноватого песка,
серебристого ветра,
настоянного на древних мифах.
Вот сидят они — загорелые, седые,
немногословные — Агамемноны, Менелаи, Одиссеи,
ставшие христианами.
И всё помнят. Всё понимают.
Или это я себе напридумал?
* * *
Луны пелопоннесский апельсин.
Качает бриз деревьев силуэты.
Рискни здоровьем — больше попроси,
коль не боишься потерять всё это.
Каких владений можешь пожелать?
Каких по жизни доблестных свершений?
Когда с тобою вместе прожила
природа час свободы совершенной.
Вернётся страх. Вернутся стыд и боль.
Но их преодолеть поможет эта
ночь радости, когда прозрел слепой
в потоке апельсинового света.
* * *
Смотри — сюда, смотри — туда,
чтобы запомнить навсегда.
Повтора никогда не жди,
увидишь всё единожды.
Цветёт колючка синим цветом.
Смотри, не забывай об этом.
Цветёт колючка цветом жёлтым.
Стой и смотри! Куда пошёл ты?
Глазами ящерица лупит.
Её ведь тоже кто-то любит.
Единожды увидишь эту
игру воды, камней и света.
Лишь раз, порхнув сквозь знойный сон,
лицо овеет махаон.
И тронет душу красота
нездешней жизни. Навсегда.
* * *
Открылся «новый документ».
Вот буковки в смартфоне.
И ночь полна живых примет.
Сиди себе на фоне
морской безлунной черноты,
не думая о смерти.
И сочиняй, что счастлив ты.
Смартфон всё стерпит.
* * *
Сухая красноватая земля.
Камнями укреплённые террасы.
Жгуты стволов, закрученные туго,
зелёно-серебристый ветер в кронах.
А чуть правей, в ложбине, словно в чаше,
аквамарин бликует. И цикады
скрежещут. И опять доступно наше
не то чтоб даже счастье, но единство
двух человек, затерянных в пейзаже.
* * *
Осматривая развалины Палиохоры,
чудом построенной посреди скал
в надежде укрыться от набегов
безжалостных пиратов,
я пробирался по тропинке над пропастью
и расцарапал ногу о какую-то колючку.
Приглядевшись, я увидел растение
с жёсткими, сантиметра три в длину,
шипами, торчащими во все стороны.
Господи,
даже глядя на распятие, на Твою поникшую голову
в терновом венце —
мы не чувствуем, не осознаём,
как же Тебе было больно.
Не Богу — замученному до смерти Человеку.
* * *
Кифера. Пять утра. 22-е
июня. Море ждёт меня.
Мой дед Тазе ещё не стал героем.
И маме от роду три дня.
* * *
Вот сижу нагишом я на камне.
Тёплый ветер, ленивый прибой.
С виду жизнь неприлично легка мне,
только что мне поделать с собой?
В механизме деталька сломалась.
Что-то в нём то скрипит, то хрустит.
Повозиться бы самую малость,
плюнуть-дунуть и снова пустить.
Помнишь тост: Наша жизнь скоротечна...
Все смеялись тогда за столом.
От застолий до стойки аптечной
только промельк стрижа за окном.
Ничего не прошу я у мира.
Я уже благодарен судьбе.
Пусть бренчит нетяжёлая лира
как попало, сама по себе.
* * *
Вы когда-нибудь видели,
как в море ночном
при каждом гребке
начинают светиться
какие-то микроорганизмы.
Говорят: море играет.
Перевернёшься,
распластаешься
на чёрной воде,
а вверху —
такие же микроорганизмы.
Только Пловец невидим.
Возможно, как и я Ему.
* * *
Я целый месяц видел море.
И днём, и ночью, в штиль и шторм.
Я целый месяц слушал море,
оно настаивало, что
всё безмазово в этом мире,
он враг своей же красоте,
и, сколько ни бряцай на лире,
всегда найдутся рядом те,
что захотят бряцать оружьем
и неугодных распинать.
Им довод волн ночных не нужен,
звёзд разговора не понять.
Мне соглашаться не хотелось,
огромным воздухом дыша,
всё помнило о муках тело,
но презирала их душа.
* * *
Сегодня ветер! Зыбь морская
распахивает веера —
сиреневый, лазурный, бирюзовый.
Цвета темнеют ближе к горизонту.
И там, уже вблизи Пелопоннеса,
пасутся белопенные «барашки».
Жена в любимом жёлтом сарафане
стоит и вдаль глядит из-под ладони,
как солнечное знамя на ветру.
Деревья машут космами. Клеёнку,
придавленную камнем посредине,
едва не унесло. Два белых кресла
на спинки опрокинулись. Из окон
поналетело в комнаты песка,
каких-то листьев, веточек… Короче,
всё пробудилось, всё пришло в движенье.
Нарушился обычный распорядок.
И хорошо. А дышится-то как!
Свободно. Смело.
* * *
Гуляя по небольшому городку,
двухцветному, как греческий флаг,
и гордо именуемому
столицей острова,
по тесным улочкам,
соединённым белыми ступенями,
дивясь цветущим
каким-то немыслимым цветом
бугенвиллеям,
мы заглянули в магазинчик
керамики ручной работы.
Нам навстречу вышла
совсем ещё юная гречанка.
Легко и неярко расписанная посуда
(ветви олив,
рыбки, плывущие друг за другом,
какие-то простые цветочки)
удивительно подходила
к её облику.
Когда она улыбнулась
и взглянула на меня,
я почувствовал,
что встретился с той самой красотой,
которая даже не нуждается в описании.
Её невозможно присвоить.
Она просто преображает всё вокруг
и делает человека счастливым.
* * *
В вечернем освещении слова
теряют силу. Зрение важнее.
Дурманит пересохшая трава.
Цвета нежнее. Голоса слышнее.
Вот человек с мотыгой на плече,
как с полотна Милле или Ван Гога.
Ему совсем нет дела до речей
на языке чужом. Его дорога
красива, но привычной красотой:
ну, море, ну, столетние оливы...
Когда б он зажил жизнью некой той,
тогда уж он сумел бы стать счастливым.
И вот он видит праздных двух людей,
легко одетых, сытых, чуть поддатых,
идущих, словно знают, счастье где,
в вечернем освещении куда-то.
|