Об авторе | Владимир Валентинович Седов (17 ноября 1960, Москва). Предыдущие публикации исключительно в журнале «Знамя» — «Озирается башня на дальнем углу» (№ 3, 2017); «Лампы вечерней чертёжной» (№ 6, 2018). Живёт в Москве.
Владимир Седов
Охрой на белом
* * *
Четверть часа до Пасхи. Легла тишина на Москву,
то ли мантией чёрной, а то ли большой плащаницей,
и как будто бы кто-то во тьме теребит тетиву
погребального звона. Всё может случиться.
Люди вышли из храма. Идут три десятка огней,
возвращаются к паперти, ждут возле замкнутой двери.
Вот она отворилась. И что-то сияет за ней,
низводя до ничтожного наши грехи и потери.
Мало в жизни надежды. Но мы только ею живём,
каждодневную дань отдавая короткому веку.
И бывает же чудо: увидишь надежду живьём
и стараешься, мелочь скребёшь по сусеку.
* * *
И всё же — весна.
Это значит, что что-то ещё впереди?
Звучит победительно песня вагона метро из туннеля,
и в воздухе сизом зачем-то разлит кларетин,
и кем-то добавлена мята и хмели-сунели.
Сгущается всё.
Небеса, облака и машины на Третьем кольце
сгущаются тоже в каком-то тяжёлом бульоне.
Как книги оставили след у чтеца на лице,
так мы оставляем следы у природы на лоне.
Я всё-таки рад
оголтелой весне и зелёным шарам на ветвях,
пушистым жемчужинам обнизи вербы.
Омела моя!
Я хотел бы запомнить тебя,
чтоб из невозможных даров получить тебя первой.
* * *
Так хочется создать какой-то кокон,
какой-то лёгкий шар, где веселящий газ
чуть-чуть рябит — там, за прозрачной кривизною,
и этот мячик покатить как скарабею.
Светило наливается собою
и светит в подмосковную оправу
торговых центров, таунхаусов и свалок,
и гонит с неба облачка сомненья
на север, за сосновые леса.
Идёт весна и, наравне с Ярилом,
она зачем-то, почему-то разгоняет
ОМОНом светлым и конечно беспощадным
и площадную пыль перед фасадом Меги,
и ход воды в обычно сонной речке,
и в беглом сердце разгоняет кровь.
* * *
День назад на набережных плитах,
посредине утренней толпы,
я увидел, что весна разлита
и за Геркулесовы столпы.
Реет вновь приморская отрава,
струпья штукатурки шевеля,
а река — как медленная лава,
и чуть-чуть качается земля.
* * *
Сосредоточить жизнь до тёмной точки,
до затворённой комнаты. И вот —
выпрашивать: мой Бог, мой добрый Отче,
даруй мне год ещё, всего лишь год.
Я, заключённый в этой малой клети
лишь с ней одной, лишь с ней одной,
уже не помышляю о столетье
за нашей окончательной весной.
* * *
Дачной жизни запах и приметы
делают значительней слова.
Мы уже скользим по водам Леты,
мы её касаемся едва.
Всё ещё по-прежнему возможно,
и над нашей повестью, легка,
изогнулась синевой несложной
неизобразимая река.
* * *
Ты знаешь, мёртвых убирают с улиц,
чтоб не мешать привычному теченью
полдневной жизни.
Вот и для меня
найдётся способ — удалят с экрана
колеблемую воздухом ворсинку,
и без неё продолжится сеанс.
Ты знаешь, мёртвых прячут под землёю,
чтоб их покой не видели живые,
и чтоб они и не подозревали,
что мёртвые не веруют в покой.
Я полумёртвый. Это значит — сила,
что составляет наше расписанье,
во мне стремится только к расставанью,
не веря в это слово ни на грош.
Но я так жду опять с тобою встречи,
как ждут впотьмах приветливого слова,
непроизвольно погружаясь снова
в почти уже покинутый поток.
* * *
Пустота, тишина, перелески,
бесконечные купы дерев,
на жаре Переславль-Залесский
за валами стоит, ошалев.
Разве это безмолвие лечит,
разве эта пустыня хранит?
Там текут истощённые свечи
стеарином на синий гранит.
Я в Москве. Вижу это как будто
в тонком сне или лёгком бреду.
То ли сердце до боли раздуто,
то ли совесть со мной не в ладу.
* * *
Я поражён привычной простотой
равнины северной, за мной и предо мною:
она стоит с холодной красотой,
присущей статуе, присущей Антиною.
Но в мраморном отсутствии тепла
прозрачная есть нота ожиданья —
она как блеск оконного стекла
на верхнем этаже пустого зданья.
* * *
Вновь качает меня
лёгкий воздух любви и печали
как короткие волны,
что на озере раньше качали.
Посмотри на меня:
я прожил эту жизнь без остатка:
до последнего дня,
до забытого в поле початка.
Принимаю тебя:
ты ведь часть той таинственной силы,
что хранила меня,
а других беспощадно косила.
Я стою пред тобой
как язычник пред жертвенным камнем:
с обожаньем в глазах,
но с пустыми руками.
* * *
Наверно, только мы и составляем
московской жизни смысл и существо,
пока звенят тяжёлые трамваи
и небо хмурится над головой.
Пока всё это движется и гаснет,
и снова разгорается к утру,
скользя на горизонте безучастном,
плывя и багровея на ветру.
* * *
Наивно отрицание греха,
когда весь мир, наполненный по венчик
любовью, наклоняется слегка
и молоком сливается на плечи.
Счастливое приятие всего,
что есть вокруг, — немного запоздало.
Без праведника бедствует село,
и поезд не доходит до вокзала.
Прости себе всю эту канитель,
определись — комедия ли, драма?
В твой город прибыла уже артель
строителей — для возведенья храма.
* * *
И эту иву на канале, и тусклый свет, и тусклый свет,
И предвкушенье зыбкой дали,
Которой нет,
И это жуткое круженье фар по Садовому кольцу,
Их отражённое скольженье по комнате и по лицу,
Всё это вместе принимаю как свет и тьму:
Двухбашенный костёл в Комаи
И мурому,
Всё, что сгустилось у фасада, что есть вовне.
И только жалости не надо
Тебе и мне.
* * *
Опускается тёплая ночь
на мирок подмосковных посёлков,
на шлагбаум у будки охраны,
где в дозоре стоит темнота.
И дома за густыми тенями
группируются перед прыжками
в неизвестную звёздную полость,
но пока что стоят неподвижно.
Как здесь люди живут — неизвестно,
а они ещё жизнь свою прячут
иногда за бетонной оградой,
иногда за штакетником хилым.
Я же просто хочу помолиться,
чтобы их не коснулась крылами
эта чёрная с проседью птица,
что кружит и почти не видна.
* * *
Становятся тёмными краткие серые дни,
а жизнь — это всё же дорога, и только дорога,
и вот потому, если можешь, опять утони
в пространстве страны как в подобии стога.
Вращается мир — как колёса на влажном шоссе,
сгущается осень над частыми волнами пруда,
пиши всё, что хочешь, но только, прошу — не эссе,
и лучше — короче. А то нас поглотит остуда.
Вот только бы жарко стучало на сильном ветру,
и пели под флюгеров скрип изострённые башни.
А если остынет, тогда я, похоже, умру.
И день этот сразу же станет вчерашним.
Зодчий
Всё тянется к концу история земли,
моей земли. Пока она не спета.
Но много в небе странных сочетаний:
звезда с хвостом, и огненные плёсы,
и чёрные косматые клубки.
Я здесь стою, на маленьком холме
над озером болотистым и мелким,
здесь в кельях трёх живут ещё монахи,
а приходящий по мосткам боярин
дал денег храм из камня возвести.
И вот я строю этот малый храм,
я возвожу его как ангельское тело,
немного женское, немного неживое,
а из того, что на небесных плёсах
сверкает расшевеленной волной.
И это тело завершают плечи,
а выше — шея, только без наклона,
что замечаешь даже у красавиц.
И над прямой, хотя не жёсткой выей
возносится, круглится чистый лоб.
Всё это вместе, даже сочетанья
падучих звёзд и горнего сиянья,
как будто бы о страшном говорит.
Но мне из серых плит, из извести текучей,
удача светит созиданья — или случай.
И волосы без ветра шевелит.
* * *
Увеличились дни. И приходит весенний мотив,
и кружится, и скачет, никчёмный, ничейный.
Знаешь, время ночное укоротив,
он скрипит как железные в парке качели.
Он журчит, и поёт, и бормочет внутри
и почти заглушает соседнюю стройку,
где, расчерченный, словно листочек А3,
дом свою завершает настройку
на обыденный лад. Вот хотел бы и я
на обыденный лад откликаться напевом,
взятым прямо из будничного бытия,
как наскальная живопись: охрой на белом
|