Об авторе | Василий Павлович Наце́нтов (1998, Каменная Степь, Воронежской области) учится на географическом факультете Воронежского университета. Публиковался в «Октябре», «Сибирских огнях» и др. Участник Международного форума молодых писателей России (2018, семинар поэзии журнала «Знамя»). Живёт в Воронеже. Дебют в «Знамени».
Василий Нацентов
александрийский прочерк
* * *
А таять начинало в феврале, в десятых числах, к Сретенью Господню. Я жил гораздо меньше на земле, чем не жил. То, чего я стою,
уместится в синичий чёрный клюв, да выпадет, да вырастет, согнётся. И будет снег и солнце к февралю, и снова снег, и снова будет солнце.
Так таять начинало. И в дыму — цигарочном, густеющем, тягучем — мы уходили вдаль по одному, но оставляли след. На всякий случай.
* * *
как темнеет за пластиковым окном
как немо оно и гладко как строги его черты
как темнело за деревянным окном я почти не помню
но горчат шершавины рамы
и заклеены щели малярной лентой
и слышен дождь заоконный
и загробная груша слышна
ты сидишь
а дом качается и летит
ты сидишь
а дом освещённый одной сигаретой
безответно мигает и темнеет темнеет
* * *
Запрусь на кухне, выкурю одну,
как сигарету, — длинную страну.
Её не выбирал и я, но как
в хрущёвке невесомо и светло,
молчит окно, в которое мело
со всей земли и свет, и мрак.
Я на засохшем дереве —
в кулак —
живая ветвь зажатая — никак
не выпрямиться — упираюсь в твердь
небесную, в белёный потолок
дурною головой, но между строк
пространства столько,
что любовь и смерть
одно и то же,
если посмотреть,
что умирать,
да вот не умереть.
Четыре на шесть — кухонька легка,
как дождь
и дрожь зелёного листка,
и может аккуратная рука
его сорвать
и в небо запустить.
А я хочу спокойно докурить.
* * *
«ямб шестистопный — александрийский прочерк,
брошенный с яхты спасательный лёгкий круг»
Евгений Рейн
мы двое мотыльков
растерянные возле
вечерних тихих свеч
похожих на стога
о том что будет сын
сиреневый как воздух
о том что нам с тобой
лететь на берега
ладошками листвы
на ангельские плечи
ты знаешь умирать
нельзя по одному
тебя ревную к рифме
своей же странной речи
к лежащей сигарете
к раскрытому окну
и долгая река
рукав рубашки хочет
о чёрная вода
о белая строка
я оказался вот
александрийский прочерк
но верная рука
но верная рука
ещё чего-то значит
и веткой спорит с ветром
и веткой спорит с ветром
и деревом стоит
* * *
странные эти слова грядушка амбар вехотка выткались паутиной ласточкиным крылом сколько прошло но так же памятливо и строго время и пыль вжались в следы голубых слёз
за спину руки ходишь комнату расширяя шёпотом и шагами комкаешь тишину если и было счастье в этой стране великой то это было счастье снега любви и слов
пахнет палёной водкой на глубине стакана на глубине и в горе вечнозелёных глаз значит так надо надо бледные и немые абрисы человечков кружатся на столе
тают и умирают тают и умирают тушью весенней грязью веточкой каблучком
только слова садятся на освещённом крае только слова садятся только слова молчат
смотрят и не моргают смотрят и не моргают будто цветок последний в детской моей руке
* * *
Мы жили весело и плохо...
Борис Слуцкий
А мы хорошо и грустно живём.
Зреет бабье лето.
Вот росчерк крыла и крыши
застряли в моём окне.
Вот воздух — просохший войлок —
шершавый, седой, прошедший —
как валенки ранним утром,
как дедовская щека.
Наверное, были войны,
платки, перегоны, плечи,
наверно, осенний ветер
и смерть заходили в дом,
а я ничего не помню —
я видел на даче солнце,
стрекоз и большие груши,
горящие, как слова.
Проходит трава по свету,
проходит страна по миру
руками умерших предков
и следующих, иных,
но холод ещё не скоро,
не скоро слепое небо
опустится на квартиру
и лира затихнет — нет —
в кулак зажимая букву,
свечу зажимая будто,
живём хорошо и грустно
и верим в последний свет.
* * *
Какое лето — лето мотылька,
недужный шум на скошенных ресницах, от тесноты и немоты не спится,
и в рифму упирается строка,
как луч вечерний в бледные колени
и влажным носом постаревший пёс: и одиночества и нежности боясь.
О благодать молчания и август —
для молодости — страх и удивленье, предчувствие грядущей немоты.
Изгиб коленей, поворот строки, в несмерть всего несказанного вера.
Мычу травой, но звук неповторим,
гляжу стрекозами, но взгляд неповторим, и проще быть не встреченным, одним,
и знать наверняка, что знает только ветер — какое лето — лето мотылька
в чужом саду, на слишком белом свете.
* * *
Переводить вечерний дождь
на свой язык синиц и листьев. Дорога лёгкая, как дрожь,
и длинная, как выстрел.
Наш паровоз вперёд летит
уже без остановки. И ни винтовки впереди
и ни одной Каховки.
Так никогда не умирать —
лететь, лететь и таять. Какая чистая тетрадь! —
тяжёлая, как память.
* * *
Осенней бабочки неровен час полёта,
в ней, безъязыкой, тишина и свет.
Я вместе с бабочкой родился для чего-то
надмирного. Меня, наверно, нет.
До слов о смерти и до всех смертей —
пророчества незримая работа —
седьмое небо от седьмого пота
за письменным столом моих локтей.
Бессмысленный уют, но мы вдвоём
ещё не знаем,
что дом, несокрушимый дом,
с огромным деревом уже построен нами.
* * *
А если завтра снег, закрой глаза, —
осенний сад на солнечные пятна
рассыплется. Останется слеза,
как музыка, светла и непонятна.
Подумаешь о чём-нибудь ином,
но всё вокруг и глупо и неважно.
Плывёт по саду, листьями ведом,
вечерний дом с зашторенным окном,
и дому страшно, холодно и страшно.
Во сне и слове — время темноты —
как ветка голый, я дрожу и плачу.
Прижмись ко мне, безумцу немоты,
я ничего не знаю и не значу.
* * *
На берегу реки — кусты, костёр, на берегу строки — синицы. Стоишь и упираешься в простор не в состояньи в слово воплотиться.
Но травы и деревья чередой, как музыка по нотам, — вдоль забора над чёрной и тяжёлою водой за такт, за рифму до зимы и хора
промокших веток, ветра и моста, под лбом широким в плоскости листа,
в предчувствии любви и снегопада.
|