Об авторе | Вечеслав Казакевич родился в 1951 году в поселке Белыничи Могилевской области. Окончил филологический факультет МГУ. С 1993 года живет в Японии. Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказы «Избранники реки» (№ 12 за 2017 год).
Вечеслав Казакевич
Бумажный стаканчик
рассказы
Девочка с оранжевыми ладонями
В одном городе жила девочка с ладонями такого ярко-оранжевого цвета, что прохожие обращали на них внимания больше, чем на светофоры. Казалось, спрячь эти ладони в варежки, они и из-под варежек будут просвечивать. Иногда кто-нибудь не удерживался и с любопытством спрашивал:
— Девочка, а почему у тебя ладони оранжевые?
— Из-за зрения, — объясняла она.
Любознательный пешеход или пешеходиха переключались с девочкиных ладоней на ее глаза. Но глаза были как глаза: зеленые, и их было ровно столько, сколько положено, ровно два.
— У меня зрение портится, — поясняла девочка. — Бабушка сказала, надо морковный сок пить.
Бабушка приехала к ним со старым чемоданом, в котором лежали шприц в блестящей металлической коробке и две книги. Первая книга называлась «Женщина в белом», вторая — «Тихий Дон». Бабушка постоянно читала эти книги. Когда кончался «Тихий Дон», появлялась «Женщина в белом». Когда пропадала «Женщина в белом», открывался «Тихий Дон».
Девочка догадывалась, почему бабушка не отрывается от потрепанного «Тихого Дона». Бабушкин муж был казак — звучало это грозно и заманчиво! — и когда бабушка работала медсестрой, выпивал весь спирт в медпункте и тряс перед ней кулаками, пока она от него не сбежала. Наверно, на пенсии бабушке захотелось разобраться, все ли казаки драчуны или только ей одной такой попался.
Но почему она читала и перечитывала «Женщину в белом», не имевшую никакого отношения ни к казакам, ни к медицине и к тому же обитавшую в Англии, оставалось загадкой.
У девочки с оранжевыми ладонями была другая бабушка, которая вместе с дедушкой жила в соседнем городе. В гостиной у них стоял старинный книжный шкаф с толстыми стеклами, рифленые грани которых слегка выступали из рам и переливались, как самоцветы.
Из этого шкафа девочка однажды вытащила детскую энциклопедию и, открыв ее, наткнулась на цветной портрет незнакомого темноволосого человека с большими, странно-завораживающими глазами и тонкими усиками, одетого в красную, расшитую золотыми шнурами куртку.
— Кто это? — не отрываясь от колдовского взгляда незнакомца, спросила она.
— Лермонтов, — подошла бабушка.
— А кто он?
— Поэт, — сказала бабушка.
— Когда я вырасту, выйду замуж за поэта.
— Не советую, — засмеялся дедушка. — Поэты такие...
Но бабушка, которая раньше преподавала русский язык и была директором школы, так строго на него посмотрела, что дедушка сразу присмирел и, не рассказав, какими бывают поэты, пошел заниматься своим любимым делом: до ослепительности начищать стоявшую в прихожей обувь.
Бабушка из соседнего города была летней бабушкой. К ней девочка приезжала только на каникулах. Вторая бабушка была зимней бабушкой, хотя девочка жила с ней не только зимой, но весной и осенью.
По утрам специальным противным голосом зимняя бабушка будила внучку: «Встава-а-ай! Встава-а-ай!». А когда та собиралась в школу, обязательно давала ей два яблока.
— Зачем два? — поначалу сопротивлялась девочка. — Портфель и так полный!
— Одно сама съешь, второе отдашь тому, у кого яблока нет.
Соседи по дому быстро узнали характер бабушки, поэтому перестали ходить в больницу и звали ее делать уколы, ставить банки, перевязывать раны. Когда во дворе появлялась какая-нибудь заблудшая цыганка, задиравшая лицо к небу и с мольбой голосившая: «Граждане добрые, пустите в туалет!», с балкона немедленно свешивалась чья-нибудь сердобольная голова:
— Чего орешь? Иди на третий этаж к Васильевне. Она всех пускает...
И вправду, стоило зимней бабушке услышать звонок в дверь, как она вмиг роняла «Женщину в белом» или «Тихий Дон» и, шаркая шлепанцами, устремлялась в прихожую, успокоительно крича на ходу: «Иду-иду!», чтобы невидимка, переминающийся с ноги на ногу на лестничной площадке, ненароком не подумал, что за закрытой дверью никого нет.
В школу девочка ездила на трамвае. Родители давали ей шесть копеек на билеты до школы и обратно. Трамвай был желтый, как лимон, с широким красным поясом. На крыше у него красовался объемистый металлический ромб, казавшийся на фоне неба голубым кубом.
До школы было несколько остановок. Старый вагон стонал, скрипел, гремел, звякал, и под эти колдовские трамвайные звуки можно было укатить на край света. Поэтому на каждой остановке девочка старательно загибала один палец и на четвертом скрюченном пальце выпрыгивала на улицу.
После уроков она не садилась в трамвай, а изо всех сил бежала за грохочущим по рельсам лимоном до самого дома, после чего, запыхавшись, с выскакивающим из груди сердцем, степенно подходила к автомату с газировкой и на три сэкономленные копейки долго-долго со щекотливым носом наслаждалась стаканом газированной воды с сиропом.
Каждый раз, поднимаясь на третий этаж, она с ужасом думала, что бабушка умерла. Со страхом нажимая кнопку звонка, она боялась, что никто, кроме тишины, к двери не подойдет. И когда слышалось знакомое: «Иду-иду!», девочка счастливо переводила дыхание.
С зимней бабушкой можно было играть в разные игры. Осторожно открыв сверкающую железную коробку, бабушка доставала стеклянный шприц с длинной иглой, набирала в него воды и учила внучку делать уколы безответному плюшевому мишке, который сразу заболевал водянкой, и его становилось жаль.
Уложив медведя на батарею на просушку, девочка предлагала бабушке сыграть в кид-кид, то есть кидаться подушками. Но бабушка не одобряла эту игру потому, что после нее, как следы женщины в белом, на полу оставались пух и перья. Чаще они играли в чит-чит. Девочка открывала любимых братьев Гримм. Бабушка, устроившись на своем узком диванчике, скакала с казаками на войну или пугала англичан.
Девочка прочитала столько сказок и сказочных историй, что помнила все виды волшебства наизусть. Волшебное в сказках случалось так часто и запросто, что казалось, с ней тоже обязательно произойдет что-нибудь необыкновенное. Иногда от предчувствия чудес кружилась голова.
Но ничего сверхъестественного пока не происходило. Можно было хоть тысячу раз махать валявшимися в сквере палками, делать по три добрых дела в день, с тонким, еле слышным мелодичным звуком разрывать свой или бабушкин волос — ничегошеньки чудесного не случалось.
А если и случалось что-то необычное, хорошего в нем было мало. Например, сугробы на улицах порой становились разноцветными: зелеными, малиновыми, фиолетовыми. На просто черные никто даже не смотрел. Изредка в одном сугробе, как в петушином хвосте, сталкивались лбами самые невероятные цвета и оттенки.
— Вот это да! — говорили приезжие.
Но чудом тут не пахло. Пахло всякой дрянью. В городе было множество доменных печей и других заводов. Везде торчали гигантские трубы, измазывавшие небо густым плотным дымом.
Один раз возле школы появилась женщина, на которой была только шляпа, украшенная цветами и гроздью винограда. Она шла так легко и весело, что угловой милиционер остолбенел, а у школы глаза на макушку полезли.
— Больная! — крикнул кто-то.
А девочка неожиданно вспомнила голого короля и впервые почувствовала, что над ним не смеяться надо было, а плакать. Страшно было стать голым королем, но еще страшнее — голой королевой. На миг ей показалось, что это она, нагишом, невозмутимо идет по городу, и от нестерпимого ужаса внутри у нее все похолодело.
Родители купили девочке пианино и нашли говорившую басом учительницу музыки, дававшую уроки на дому. Девочка начала ходить в чужую квартиру и растерянными пальцами тыкать в черные и белые костяшки, пока учительница низким, идущим, кажется, из тапочек голосом пела ноты.
В конце месяца родители передавали для учительницы десять рублей с розовым Лениным. Девочка несла купюру в кулаке, боясь, что забудет ее отдать. Как-то раз по дороге на урок она купила вкуснейший горячий пирожок, съела его у самого подъезда, уставившись в облака, и бросила в урну десятирублевку. А промасленную бумажку, в которой только что горячился пирожок, вручила учительнице, бормоча положенные благодарности.
Неожиданно в парках начинали бить фонтаны — всегда было непонятно, кого они бьют, — и девочка просыпалась в соседнем городе. С утра она метелкой и совком собирала крошки и соринки, забившиеся в поисках спокойной жизни в укромные углы дома. От такого занятия можно было уснуть или даже умереть, но, к счастью, на глаза подворачивались то открытый журнал, то забытая на диване роман-газета, то почтовая квитанция.
После этого надо было протирать пыль. Не разрешалось только прикасаться к низенькому шкафчику в бабушкиной комнате, на котором чернела никогда не подававшая голоса швейная машинка. Возможно, на ней шились исключительно невидимые платья.
— Шкафчик не открывай! — предупреждала бабушка. — Крышка под машинкой провалится.
Конечно, девочка в конце концов не выдержала и открыла шкафчик-недотрогу. Внутри оказался Мопассан. Как всякий отведанный запретный плод, он ее разочаровал.
После уборки летняя бабушка усаживала внучку писать диктант, читая отрывки из русских народных сказок. Следовало быть начеку: в сказках то и дело попадались каверзные и не очень понятные словечки типа «брюханишко» или «похимостить».
От Кощея и Бабы-яги ее отпускали погулять на площадь, где когда-то отдыхал перед битвой великанский император, а теперь стоял высокий постамент, на котором чернели громадный чугунный шлем и меч со щитом.
Поймав трутня, — трутни не кусаются — она привязывала к занозистой трутневой ножке нитку и прохаживалась с жужжанием над головой, замечая, как на нее косятся взрослые. «Дама с собачкой», — думала она про себя, воображая волшебную красавицу в кринолине с поводком в руке. Собака у нее была не простая, а летающая. Возможно, сам двухметровый император, отдыхающий где-то поблизости, вместо того чтобы присматривать за беспризорным вооружением, поглядывал на них чугунными глазами.
Нагулявшись с трутнем, она бежала к воротам кондитерской фабрики. Фабрика пахла так сильно и сладко, что в домах, сгрудившихся вокруг нее, давно уже, наверно, перестали запасаться провизией и питались исключительно одуряющими запахами.
К фабрике подъезжал грузовик с грязновато-белой цистерной. Пока охранник в синей гимнастерке — говорили, у него и ружье в будке есть — открывал ворота, машина неподвижно урчала. В этот миг надо было стремительно подскочить к грузовику сзади, запустить в торчавшую из цистерны широкую трубу голую руку и, выдернув ее, бежать очертя голову.
В цистерне привозили патоку. После набега на грузовик руку можно было с упоением облизывать почти полчаса.
— Мы тебе натуральный мед покупаем, а ты к такой гадости тянешься... — поражался дедушка, не знавший, что патока пахнет ружьем, приключениями и опасностью.
— Это государственное имущество! — осуждающе добавляла бабушка.
В сумерках по стенам комнат саламандрой пробегал золотой отблеск фар. Девочка подходила к книжному шкафу с гранеными стеклами. Она могла часами просиживать над старым, 1935 года издания четырехтомным словарем Ушакова, тяжелевшим возле детской энциклопедии.
Словарь казался выходцем из забытого зачарованного мира. Что-то чудесное скрывалось в тисненом тяжелом переплете, зеленовато-мраморном с разводами форзаце, в твердых с едва заметной желтизной страницах. Открывая его, девочка будто попадала на заброшенный, завешанный паутиной чердак, на котором можно было найти что угодно.
Самое простое, давно известное слово, стоило начать читать о нем, на глазах вдруг разрасталось, будто к нему подносили увеличительное стекло, и из набора простых букв и звуков превращалось в сложное хитроумное устройство.
Знакомый шприц оказывался не просто шприцем, а прибором для подкожных впрыскиваний в виде снабженного поршнем цилиндра с полой иглой.
Любовь, как выяснялось, была чувством привязанности, основанным на общности интересов, идеалов, на готовности отдать свои силы общему делу, на взаимной симпатии, на инстинкте и, наконец, на смущающем и тревожащем половом влечении.
В конце последнего тома на отшибе располагались иностранные слова и выражения, разбираться в которых было не менее захватывающе. «Demi-vierge... деми вьерж, — бормотала она. — Полудева».
Эта полудева пристала к ней, как банный лист. То она представлялась ей в виде русалки с рыбьим хвостом, то райской птицей с человеческой головой, то артисткой, лихо разрезанной фокусником на две половины. Но всякий раз у нее оставалось беспокойное чувство, что эта полудева намного страшнее и загадочней, чем ей кажется, и неведомыми путями связана совсем не с пернатыми и не с чешуйчатыми.
В десятом классе они с лучшей подругой купили совершенно одинаковые туфли, но разных цветов. В школе они менялись одной туфлей и на переменках расхаживали по коридору, гордо поглядывая на свои ноги в разномастных лодочках, — одна нога в бежевой, другая в коричневой, — которые плыли, казалось, не к Доске почета и бетонной лестнице, а к чему-то необычному.
Отрезав косу и поступив в университет, она уехала в Москву. В общежитии за ней стал ухаживать опрятный латыш, завороживший ее своей иностранностью, расплывчатыми готическими башнями за спиной. По секрету он сообщил, что его дядя работает в одном таинственном и могущественном комитете. После университета племянника ждали недоступные для непосвященных сферы. А пока он был председателем санкомиссии второго этажа и регулярно обходил комнаты, проверяя чистоту и порядок.
Лишь в одну комнату его не пускали и при этом нахально требовали ставить им за аккуратность отличные оценки. Из этой комнаты часто доносились громкая магнитофонная музыка, бренчание гитары, нетрезвые голоса. Девушкам лучше было обходить эту комнату стороной.
Жил там один длинноволосый тип, которого она побаивалась, потому что, встречая ее, он всегда шутовски стенал: «O, bella!», картинно прижимал руку к сердцу и ел ее такими невыносимыми глазами, что хотелось присесть и закрыть голову руками, что она однажды и сделала под хохот окружающих.
В августе, рано приехав с каникул и вселившись в новую комнату, она захотела передвинуть тяжелую тумбу и пошла по коридору позвать кого-нибудь на помощь. Не найдя никого из знакомых, она нерешительно подошла к подозрительной комнате и, поколебавшись, постучала.
— Да! — раздалось в ответ.
Через неделю, когда она возле факультетского гардероба, откинув голову, расчесывала свои густые, лаково отливающие темные волосы, стоявший рядом с ней студент, к которому она семь дней назад постучалась, неожиданно спросил:
— Выйдешь за меня замуж?
— Да, — не раздумывая, ответила она.
— Но предупреждаю, ты всегда будешь на втором месте. Я никому в университете не говорил, я пишу стихи.
— Я так и знала!
До сих пор она удивляется, как исполнилось ее полузабытое детское желание быть женой поэта.
— Это тебе в награду за то, что яблоками в школе делилась, — шучу я.
— Или в наказание за ворованную патоку, — возражает она.
От чудес, как от смерти, спасаются лишь натянутыми остротами и нелепыми предположениями.
Может, ее мечта сбылась из-за того, что она жалела медведей и выходцев из желтого дома, отпуская трутня, отрезала от его хилой конечности нитку, открывала запретные шкафы и входила в запретные комнаты? Или, сама того не подозревая, она наткнулась в словаре Ушакова на колдовское щучье слово? Кто из нас проверил на волшебство все восемьдесят пять тысяч двести девяносто восемь слов, вместившихся в этот словарь?
Ведь и я не собирался на ней жениться — пииту положено жить одному! — и неожиданное предложение вырвалось у меня тогда, когда она гребнем расчесывала волосы около зеркала.
Понятно одно: жену мне нашел Лермонтов. И еще я знаю, что влюбился когда-то не в отличницу из девятой итальянской группы, не в преподавательницу русского языка, не в седую профессоршу захолустного японского университета, а в девочку с оранжевыми ладонями, выбрасывающую скомканный червонец в урну и бегущую за уплывающим звоном и грохотом с тремя копейками в кулаке.
Бумажный стаканчик
В то лето к школе пристроили спортзал. Строили его так долго, с остановками на зиму, что мы гадали, успеем ли поиграть в баскетбол на ровном звучном полу в громадном зале, где эхо подпрыгивает до потолка и не бывает ни дождя, ни снега, или так и будем до самого аттестата глотать пыль на спортплощадке, на которой мяч шарахается от кочек и выскакивает из ухабов в самых неожиданных направлениях.
Наша трехэтажная СШ № 2, напоминавшая раньше по форме длинное тире, превратилась, ко всеобщему удовольствию, из простого, хотя и кирпичного, знака препинания в массивную, украшенную громоотводом и галками букву Т.
Кто обратит внимание на валяющуюся на земле точку, запятую или даже восклицательный знак? А на любую букву всякий хотя бы покосится. Мы не сомневались, что отныне наша школа бросается в глаза не только тем, кто каркает на нее с высоты птичьего полета, но и тем, кто осторожно приставляет нос к самолетному иллюминатору или к еще более толстому окошку космического корабля, сделанного по типу наглухо законопаченной бочки, в которой когда-то отправили в плавание экипаж из царицы и Гвидона.
Перед каникулами в наш девятый «А» заглянул мрачный школьный завхоз по кличке Герасим.
— Хлопцы, кто работы не боится? — сказал он безнадежным голосом.
Все парты начали зевать, деликатно прикрывая рты ладонями, или уставились на улицу, словно там происходило не обычное шевеление старых лип, а по меньшей мере первомайская демонстрация. Только мой друг Кеня, выпятив грудь, хладнокровно направился к Герасиму.
Герасим был не только завхозом. Он вел уроки труда и мастерил модели планеров. Во время войны он попал в школу снайперов. Никакой другой школы он так и не окончил. На фронте он целыми днями, боясь пошевелиться, отлеживался в разных замаскированных укрытиях, умоляя врага попасться ему в оптический прицел.
Один раз зимой он двое суток пролежал внутри дохлого коня. Согласитесь, только от этого можно умом тронуться! Но вдобавок рядом с павшим конем разорвался снаряд, и Герасима контузило.
После этого он утратил свою меткость. На уроке труда мы под его началом изучали устройство молотка — до сих пор помню, что он состоит из трех частей: головки, ручки и соединительного узла. Заметив, что я переговариваюсь с соседом, Герасим метнул в меня стальную заготовку для молотка и позорно промазал. Тяжелый брусок врезался в стену над моей макушкой, выбив углубление в штукатурке.
— Будем красить крышу спортзала! — азартно сообщил Кеня после уроков. — Знаешь, сколько заплатят?
— Пять рублей? Десять?
— Шестьдесят!
С Кеней мы подружились еще в детском саду. Его отец и брат Слива были единственными индивидуальными предпринимателями в поселке.
— Долбней на зарплату не загонишь! — уважительно отзывались о них. — Нигде не работают и деньги лопатой загребают!
Отец Кени был ветеринаром. А Слива из всякой рухляди и металлома волшебным образом выделывал велосипеды и даже мотоциклы. Двор у них был завален изувеченными колесами, аккумуляторами, стальными шатунами и пальцами. У сарая громоздились выгнутые автомобильные крылья. В траве марсианскими гусеницами изгибались зубчатые цепи, белели, как чьи-то позвонки, свечи зажигания.
Корова, которую вталкивали на медосмотр в это техническое царство, упиралась всеми четырьмя копытами, справедливо полагая, что выйдет, вернее, вылетит отсюда снабженная металлическими широкими крыльями, парочкой трескучих цилиндров и ослепительным зеркальцем заднего вида на рогах.
Вихрастый, в очках, с самоуверенно задранным носом, Кеня в мыслях не имел лечить коров и собирать всякий хлам. С детства его и меня притягивали почта и автостанция. Вдыхая ароматы сургуча, клея, неведомых стран, мы входили на почту и надолго приникали носами к стеклянной перегородке, украшенной марками и открытками, пока поверх них не вырастала недовольная тетка и не спрашивала, чего нам надо. Униженно улыбаясь, мы отлеплялись от затуманенных нашим дыханием роз и серпов с молотами и брели к выходу. Не могли же мы сказать почтовому работнику: «Пожалуйста, положите нас в пакет, обвяжите крест-накрест бечевкой, прихлопните раскаленный сургуч железной печатью и отправьте как можно дальше отсюда!».
И на автостанцию, состоявшую из скучного финского домика с хриплым «колоколом», мы приходили, чтобы помечтать, как однажды проскользнем мимо зазевавшейся кондукторши, заберемся на заднее сиденье отдувающегося междугородного автобуса и покатим, куда автобусные фары глядят. Эта мечта так часто и полно захватывала сердце, что порой чудилось, будто мы и впрямь отбыли уже из райцентра, а с нашими родителями живут и с тупой покорностью ходят в школу похожие на нас незнакомцы.
Загвоздка была в том, где добыть денег на дорогу. Вся надежда была на Кеню. У него был такой заряд предприимчивости, что я не сомневался: рано или поздно он оставит далеко позади брата и отца, у которых хоть и имелись лопаты, но загребали они ими, кажется, одни только сугробы.
По первому его замыслу, который я с восторгом поддержал, мы должны были проникнуть в подземный ход из монастыря. В монастыре обитали Дом культуры, ПТУ и множество мелких учреждений, имевших право на одну-две кельи. О монахах, живших тут раньше, давно забыли. Но все верили, что из монастырских подвалов до самой рощи проложен подземный ход.
Найти этот легендарный ход уже было великолепным предприятием. Но Кеня рассчитывал извлечь из-под земли не только славу. По его словам, обычно в подземельях прятали монастырскую казну, иконы, книги. Одна древняя икона способна была принести нам такое вознаграждение, какое никогда не заработаешь на коровах и велосипедах.
Мы уже составили список снаряжения для спуска в недра земли, когда монастырь, у которого было не семь, а намного больше нянек, внезапно загорелся с такой силой, что даже пожарные из области не смогли его потушить. Сгоревший монастырь решено было взорвать и высвободившимися камнями и кирпичами замостить окрестные непроезжие дороги. Но монастырские стены развалились на громадные неподъемные монолиты и лишили нас доступа к подземным богатствам.
На плоскую крышу спортзала, откуда свисал трос лебедки, мы вскарабкались вслед за Герасимом по пожарной лестнице. Узкой и ненадежной была эта лестница. Ее вполне можно было принять за веревочную лесенку, по которой прежде поднимались на борт парусников.
По пустой длинной крыше неуверенно, со странным шорохом перекатывался бумажный стаканчик из-под мороженого. Завидев нас, он замер. Но, убедившись, что нам до него нет дела, покатился дальше. Никакого ветра не было. Загадочные вещи творились на этой крыше.
— Тридцать погонных метров, — с гордостью сказал Герасим. — Знаете, что такое погонный метр?
Метр в золотых погонах предстал передо мной.
— Знаем, — нетерпеливо ответил Кеня. — Этим, что ли, красить? — кивнул он на стоявшие у низкого кирпичного парапета кисти и цинковые банки с надписью: «Кузбасский лак».
— Вы хоть что-нибудь делали своими руками? — с сомнением спросил Герасим.
Мы зафыркали, как мотоциклы.
Из кладоискателей мы подались в музыканты. По праздникам на площади возле райисполкома духовой оркестр распространял блеск и залихватские марши. Натыкаясь на дома и водокачку, на развалины монастыря и почту, марши разбредались по поселку — барабан и медные тарелки туда, трубы сюда, — то ведя себя ниже травы, то неожиданно поднимая гулкую голову.
Оркестром руководил маленький важный Купершток — недруги называли его Купершлеп, — работавший закройщиком в быткомбинате и носивший синюю в белый горошек бабочку. Бабочка торчала, как синее пугало.
— Они не только на праздниках деньгу зашибают, — проницательно заметил Кеня. — Главный доход у них — жмурики!
И правда, почти за каждым гробом, плывшим по райцентру, надрывно тянулись медные и ударные инструменты во главе со своим необыкновенным предводителем.
Опасаясь, что желающих разбогатеть на покойниках много и в оркестр нас не возьмут, мы явились в кружок духовых инструментов. Против ожидания нам выдали два помятых позеленевших альта и велели дома тренироваться.
— Партия простая, — надменно сказал Купершток, вооруженный дирижерской палочкой. — Бу-бу-бу!
Неделю мы с Кеней бубубукали, прерываясь лишь на то, чтобы вытряхнуть из металлических мундштуков обильную слюну. На репетиции в нужный момент мы взволнованно припали к нашим трубам, и сразу же маленький дирижер в негодовании швырнул в меня палочку. Я положил альт и удалился. Расстроенный Кеня вышел следом. Путешествие вновь откладывалось.
Герасим не долго путался у нас под ногами.
— Чтоб все блестело, как у кота яйца! — напутствовал он.
Школа стояла на холме, и с крыши спортзала поселок выглядел сгрудившейся флотилией деревянных суденышек. В полях сверкающей синусоидой извивалась река. Чей-то ржавый сарай на Садовой улице розовел так, будто был сделан из мармелада. Откусить бы от него хоть кусочек!
По Садовой я когда-то ходил за керосином. С горы ноги сами срывались в неудержимый бег. И казалось, если сейчас изо всех сил замахать руками, непременно полетишь. Но я мог махать только одной рукой, в другой — был бачок для керосина.
Скоро у нас появилась газовая плита, я перестал бегать за керосином и выкинул из головы прошлые фантазии. Но почему-то сейчас на крыше, под облаками, задевавшими нас прохладными днищами, детская мысль о полете не просто вернулась снова, но на миг даже почудилось, будто я и вправду лечу.
Вы когда-нибудь имели дело с кузбасским лаком? Если нет, многое потеряли. От его запаха хочется отобрать у военрука противогаз. В глазах щиплет так, будто в них сыпанули перцем, тертым луком и молотым стеклом. По рукам разбегается муравьиная сыпь, которую тянет расчесывать не ногтями, а граблями.
Не прошло и часа, темные кляксы и пятна покрыли наши рубашки и штаны, будто мы играли в пятнашки с трубочистами.
— Без скипидара не отмоешься, — со знанием дела определил Кеня.
Покинув оркестр, он задумал сбивать в райзаге деревянные ящики. За сбитый ящик давали двадцать копеек. Мой друг подсчитал, что на выделку ящика понадобится не больше десяти минут, и предложил умножить шесть ящиков на восемь часов.
Я умножил, и на следующий день мы были на пустыре за райзагом. Не отвлекаясь на жуков и бабочек, всем своим видом показывающих, что нежиться на мягкой траве намного приятнее, чем сколачивать трескучие ящики, мы приступили к зарабатыванию первых копеек.
Быстро стало понятно: ящик невозможно сбить даже за целый час. Зная, что головка молотка предназначена для забивания гвоздей и колки орехов, я понятия не имел, что еще лучше она подходит для раздробления пальцев.
— Набьем руку, весь пустырь ящиками завалим, — заверил Кеня, с душераздирающим скрипом вытаскивая из дерева упирающийся гвоздь.
Я не успел возразить, потому что с размаху наступил на планку, из которой остриями вверх торчало несколько гвоздей. С воем я ощутил, как пронзительные гвозди, пробив резиновую подошву кеда, как в мягкую глину, вошли в мою пятку.
С планкой, прибитой к ноге, меня доставили в больницу, и хирург Миркин, насвистывая, — хирургам все нипочем! — рывком отодрал и вручил мне проклятую планку. И это было единственное, если не считать четырех дырок в моей ступне, что мы с Кеней заработали на пустыре.
Самоходный стаканчик бестолково слонялся по крыше. Мой друг хотел его выбросить. Но я остановил Кеню. Что-то очень знакомое про волны, звезды и корабль шептала эта бумажная посудина себе под нос.
Чувство оторванности от всех и от всего наполняло меня. Легко было представить, что никакого поселка внизу не осталось. Вполне возможно, под нами расстилался океан или пустыня Такла-Макан.
— Дня за три управимся, — предрекал Кеня, орудуя тяжелой кистью. — Пусть Герасим только попробует сразу не заплатить!
Из райзага мы перешли в ПМК-58. ПМК расшифровывалось как передвижная механизированная колонна, и я, собираясь на работу, воображал пятьдесят восемь внушительных военных грузовиков, готовых длинной колонной двинуться в отдаленные края в размашисто-сизом выхлопном облаке.
Взамен облака нас ждал добитый ГАЗ, в кузове которого сгрудилась кучка теток, ехавших на станцию разгружать вагон с цементом. У вагона тетеньки начали переодеваться, попутно предлагая угостить нас грудным молочком или показать, откуда дети берутся. Низко до бровей завязав платки, они погрузились в комбинезоны такой величины, что в них могли влезть слоны.
— Понял, зачем такие спецовки? — заговорщицки шепнул Кеня.
Я покачал головой.
— Чтоб тащить все, что под руку попадется, — объяснил мой друг.
Сгибаясь под отвратительно скрипящим бумажным мешком с пятьюдесятью килограммами строительного порошка, я со страхом думал, что обязательно заработаю грыжу, с которой было связано еще более мерзкое слово — кила. В бане я видел невзрачного мужичонку, про которого шептали: «Киловатый!» Между ног у него болтался чудовищно раздутый необъятный бурдюк.
Всю обратную дорогу я тревожно прислушивался: не разрастается ли у меня между ног громоздкий пузырь. «Паховая грыжа!» — гремело в голове, и хирург Миркин — им, живорезам, все нипочем! — лихо изрекал, что может — тут он извлекал хромированный скальпель! — сделать мне чики-чики.
Пошел дождь. Грузчицы забились под кусок вздутого брезента. А мы с Кеней остались под протекающим небом, радуясь, что ветер и вода сдувают и смывают с нас цементную пыль.
— Зацементировали башку? — радостно спросила бригадирша, когда мы выгрузились из машины.
Мы схватились за волосы, но было поздно. В парикмахерской нам посоветовали обрить головы.
С утра уже на крыше спортзала было жарко, как на экваторе. Темным африканским зноем дышало от расползающегося по бетону кузбасского лака. Глядя на него, можно было подумать, нам завязали глаза широкой черной повязкой.
Вздыбливались султаны цвета воронова крыла над вороными лошадьми, медленно катились траурные катафалки, развевались пиратские флаги, и Черный человек крутил угольно поблескивавшую пластинку.
Земля перед нами вырастала лишь тогда, когда мы, подходя к краю крыши, размашисто мочились через низкий бортик. А как еще справляли нужду на старинных парусниках?
— С шестьюдесятью рублями на попутках, знаешь, докуда можно доехать? — раскрывал Кеня очередную емкость с лаком.
— До кладбища? — весело уточнял я.
В областном центре появились иностранные сигареты. Сигарет, да еще нерусских, у нас никто в глаза не видел. Моментально Кеню осенило: надо отказаться от коржиков в школьном буфете, накопить денег и отправиться за сигаретами, чтобы и самим наслаждаться ими, и продавать врассыпную.
Соображения Кени, как обычно, были основательны. Один Женя Жук из нашего класса за пару затяжек съедал в уборной дохлую муху. Ясно было, за иностранную сигарету он не только отдаст пятак, но и несколько мух проглотит в придачу.
Чтобы сэкономить деньги, поехали на попутках. В первом же городском киоске и вправду красовались невиданные табачные изделия. На одних пачках по синим волнам океана плыл одномачтовый парусник с надписью нерусскими буквами «Ligeros». На других — в красном овале красовалось «Partagas». «La Habana-Cuba», — зачарованно прочитали мы.
Кеня накупил сигарет на все коржиковые деньги, даже на обратную дорогу не оставил.
— Как-нибудь доберемся, — пообещал он.
Битый час ни одна машина не обращала на нас внимания. И вдруг под скрип гравия рядом остановился не вонючий бензовоз, не разболтанный самосвал, а сверкающая черная «Волга».
— Садитесь, — скомандовало открытое окошко и, видя, что мы остолбенели, прикрикнуло, — по-быстрому!
Плавно и стремительно «Волга» понеслась по шоссе, обгоняя разных четырехколесных черепах. Раскинувшись на упругих сиденьях, мы восхищенно переглядывались. На край света можно было уехать на таких сиденьях! Километра за два от поселка водитель обернулся:
— Ну, мальчики, если рассчитываться, лучше здесь.
Мы замерли. С трудом Кеня выдавил:
— У нас нет денег.
— Что? — резко затормозил шофер и достал из бардачка пистолет:
— Гоните монету!
— У меня только копейка, — честно признался Кеня.
— Вон! — вскричал водитель.
Мы даже кедами не пошевелили, сознавая, что в машине он стрелять не станет, чтобы не наделать дырок в сиденьях, а на обочине сразу нас пристрелит. Сопя, шофер выбрался из-за руля и за шиворот выбросил меня и Кеню в кювет.
— Говорил же, доберемся! — победно сказал Кеня.
Трясущимися руками мы вскрыли «Partagas» и после первой же затяжки, по-рыбьи выпучив глаза, поняли, что никто не позарится на наши сигареты. Даже всеядный Ж. Жук.
Закат закидывал окна школы помидорами. Пусто было в ее трюмах и отсеках. Только призраки учителей и учеников виднелись за красными стеклами.
— Может, еще подарит что-нибудь... — продувал папиросу Кеня.
— Кто? — вытирал я пот со лба.
— Герасим!
Наш учитель труда и вправду иногда вручал ученикам подарки, вызывавшие самые непредсказуемые последствия. Например, Колосовская, вырастившая на пришкольном участке необыкновенную тыкву, получила от него эбонитовую палочку.
— Все притягивает, — угрюмо пробормотал Герасим.
Эбонит притягивал только клочки бумаги. Но внезапно за Колосовской стали бегать все, кому не лень, даже из ПТУ в нее влюблялись.
А коротышка Долженков, помогавший Герасиму клеить планеры, получил от него полустертую царскую полушку. После этого он начал собирать монеты и набил ими целый ящик, даже несколько серебряных альбертусталеров нашел.
Лишь звезды блеснут в небесах, наши головы запрокидывались. Среди сверкающих точек и многоточий — астрономии нас не учили, и названий созвездий, кроме надраенных Большого и Малого Черпака, мы не знали — иногда слышалось гудение. Странно было думать, что выше нас корабль одинокий несется и незнакомые люди сидят в нем.
В последний вечер мы обессилели до того, что, привалившись к низкой кирпичной стенке, не сразу закурили. От вечерней реки тянуло холодом, как от холодного оружия. Река и была извилистым малайским крисом.
Ласточки носились, как обрывки темных разговоров. Эти темные, таинственные разговоры можно было бы, наверно, расслышать, но над парапетом, будто гальюнная фигура из-под бушприта, выросла голова Герасима:
— За мной!
Сходить на землю не хотелось. Даже вставать не было сил.
Еле поспевая за быстроходным завхозом, мы прошагали в мастерскую, под потолком которой, как привидения, белели планеры с крыльями из папиросной бумаги.
— Несется на всех парусах, — пробормотал Кеня.
На верстаке торчала бутылка с надписью «Яд», три кружки и тарелка с хлебом.
Учитель прицельно разлил яд по кружкам.
— Не ослепнем? — хмыкнул Кеня.
— Куда тебе еще слепнуть? — покосился снайпер на его очки.
Осушив свою долю, он поднес краюшку к носу и втянул воздух с такой силой, что в хлебе, должно быть, образовался вакуум.
Мы проглотили денатурат и бросились к крану с водой. Герасим удовлетворенно посмотрел вслед.
— Сообщаю вам, хлопцы, — торжественно начал он, — пошли ваши деньги в пользу МОПРа.
Планеры под потолком вздрогнули, как кисейные барышни.
— В пользу чего? — оторопели мы.
— В пользу МОПРа, — повторил учитель.
— А что это такое?
— Международная организация помощи революционерам, — внушительно пояснил Герасим.
— Все пошло? — со слабой надеждой спросил Кеня.
— До последнего рубля! — заверил Герасим. — Не жалко денег на революцию?
После окончания школы мы с Кеней больше не виделись. Он поступил в Минск в технологический. Когда вся страна ударилась в куплю-продажу, я подумал, что уж сейчас-то мой друг непременно разбогатеет. Но от одноклассников узнал: он так и остался скромным инженером.
Порой я вспоминал, как Кеня, видя, что я строчу вирши на подручных листках, а потом рву их на мелкие клочки, попросил отдавать ему бумажонки с моими опусами.
— Зачем? — подозрительно спросил я.
— Продам когда-нибудь!
С усмешкой я думал, что на моих автографах Кеня тоже ни гроша не заработал. С чувством некоторого превосходства я сознавал, что мой бурно-изобретательный друг был на деле еще большим простаком, чем я сам.
Понадобилось много лет и еще больше снов, чтобы понять, что я был совершенно не прав. Главное предприятие Кени не только не закончилось провалом, но с лихвой искупило наши прошлые и будущие неудачи.
Учитель труда не пожалел награды за очерненную нами крышу спортзала и устроенные за наш счет революции. Взамен жалких, обреченных сгинуть советских денег он преподнес нам поистине царский подарок — целый корабль.
Вот мы с лучшим другом детства, дрожа от предвкушений, взбираемся на просмоленную палубу воздушного корабля — какой еще корабль мог подарить строитель трепещущих планеров? — и с восторгом видим, как земля отскакивает от наших ног, будто каблук от ботинка.
Синяя пустота вокруг. Облака выпячивают свои белые достоинства. И пустой стаканчик из-под мороженого перекатывается по моему сердцу.
|