Об авторе | Елена Алексеевна Игнатова (10.06.1947), Ленинград. Поэт, прозаик, с 1975 постоянно публиковалась в самиздате и в изданиях русского зарубежья. Автор шести книг стихов и двух книг прозы («Записки о Петербурге» и «Обернувшись»). Стихи многократно переводились, включены в российские и зарубежные антологии русской поэзии ХХ века. Предыдущая публикация в «Знамени» №9, 2016. С 1990 года живет в Иерусалиме.
Елена Игнатова
Смолой и мёдом
* * *
О безлюдие, бездружье моё.
Ветер бедности, влекущий жильё,
мой домашний балаган на ходу,
восемь нищих городов на году.
Пыль крутая, на шнуре бельецо.
Плоской сталью отливает лицо.
Худоба твоя, что холод клинка.
Ох, повозка на ходу нелегка,
завалились в яму да поднялись.
Ну, бессчастная, давай шевелись!
* * *
Стерильная смерть эмиграции.
Воздух напитан озоном.
За турникетом зелёным
время вступает в мёртвую зону.
Но не без грации.
Я закусила губу,
даже забыв, что щербата.
Сон хлороформный. Вижу брата
по пению невпопад.
Уходит, качаясь…
* * *
Осень в столице днесь. Твёрдым державным светом
день огранит заря.
Я теперь знаю, как убивали царя.
Яркие дни Москва видит за это.
А в Петербурге сон и вечное лето,
ветви из янтаря.
Я повстречала тень женщины — той, что нету
в милой Москве её.
Видно, Марина, так не умереть поэту,
слышишь, тебе поют: «Многая лета»,
долгое бытиё.
А в Петербурге сон, глубокое лето.
Горе моё…
* * *
Голубь деревянный на шесте.
Дворик монастырский тих и пуст.
И гуляет белооперённый
грузный голубь, распустивши хвост.
Как мелькает глаз его багровый.
«Гули-гули!» Подлетает новый.
И сестра Мария в чёрном платье
между белооперённых братьев
галкою степенною снуёт,
крестным знаменьем благословляет птицу,
хочет, да не может осердиться.
Крошки сыплет, воду в плошки льёт.
«Погляди, сестра Елизавета,
сколько их, пропащих, с того света —
руки наложивших на себя.
Голубей кормить — им легче станет.
И душа на Божий суд предстанет,
и Господь простит её, любя.
Вот я и устраиваю брашна
им с давнишних пор...
Эй, сестра, ты что глядишь так страшно
с высоты — на двор?»
* * *
За то, что этот мир не стал кристаллом,
зане хрусталик глаза маловат,
за то, что красоты не увидала
особняков, каналов и оград,
а видела отдельно: дождь, парад,
снаряды, юбилеи, пионеры…
За то, что не взяла умом и верой
закон и скрепы этой жизни здесь,
вот кара — в полдень головой немытой
качать бессмысленно. И радостного быта,
легчайшего не перенесть.
* * *
Клубника, лук. Младенческой десны
цвет, мякоть у картофельного клубня.
И рыхлый мох, распаренный с весны.
Старопечатный шрифт — в рисунках букв мотыга
и борона, и прялка. Зреет книга
под лампой на столе, и тропари ясны.
Я миску наклоню, и мёда тёплый корень
опущен в молоко. Стекает, растворён...
Молитва на ночь. Шёпот повторён
ребёнком и отцом под кровлею, и полем,
и спит у горизонта под крылом.
* * *
Кому повем
о днях, просвистевших ножом у виска,
о тёплом ужасе суетных лет
и ледяном пробужденьи?
Жалуется сердце, бормочет взахлёб.
Сны, как беглые сумасшедшие,
ночь напролёт летят, городя
такое, что с криком проснёшься.
Матерь Божия, прибежище всех скорбей,
помоги, укрой под рукой Своей,
укрепи меня на пути моём,
да свершится воля Господня!
Филемон и Бавкида
1. Филемон и Бавкида
под трагическим небом.
Принесёт в подоле раскрашенных яблок.
С грубым стуком бьются о стол.
«Мёдом пахнет» — скажет с улыбкой.
Накосил водопьяной травы,
коса увязала, как в тесте.
«Ветром просушит, мой Филемон».
А как пойдёт нарывать земля
и железо взвоет в небе,
мы запрём калитку,
задвинем засовы,
полог задёрнем
и заснём-умрём.
2. Кормлю тебя рыжей пенкой,
сотовым мёдом чёрным.
Молоко в печи протомилось.
А одичалое сердце знает одно:
плечи крутые, смуглая кожа...
Хочет тебя моё тело!
3. Полголовы седых, а дом пустой.
Ни мужичьей махры, ни детского смеха.
Тихо.
Затоплю баню, отбелю рушник,
заверну в него чурочку,
стану баюкать-качать:
«Спи, дочурочка!»
4. Полно рядиться гречанкой и бабой-простушкой,
слушай, что скажется прямо.
Сижу на пороге и вижу:
бредёт моё горе —
в красном кафтане, глаза налиты
кровью. А шапка черна.
— Где ж утешенье? — Отстало.
А я заночую с тобой.
Слушай, взошло. Перину взбивает,
— Иди, — окликает, — невмочь!
Гляжу я сквозь слёзы и вижу:
свет оловянный, бурый закат,
нахрап черноты.
* * *
Мало избыто, больше оболгано бытом.
Судьба обтрепала одёжки, смотрит сердито.
Лицо еле светит во тьме, тенями изрыто.
Слава прошла стороной. Мы квиты.
Не удались ни любовь, ни сочиненья.
Тише и тише с небес строгое пенье.
Точен зрачок и точён. Крестообразно
тень упадает моя. Зрелость прекрасна.
Плодоносящая жизнь к сроку поспела.
Боль воспитала лицо, выпрямив тело.
Слабая глина Адама, ком водянистый,
стала, горнило пройдя, звонкой и чистой.
Вот я лечу по земле, божие семя,
только звенит надо мной конское стремя.
Ворон мостится в седле, машет косою.
Ангел на стерни ступил ногою босою.
Эти бурьян и осот, пыльная мята,
без благодати земля, день без заката —
ворону ли на покос, Богу ли в ноги?
Пересекутся во тьме слепо дороги…
* * *
Даже в дружбе нужна двужильность.
Мы не вынесли — раздружились.
Как забуду я эту ложь,
когда в горной воде озёрной
лист кленовый казался чёрным
и зелёным казался дождь.
Не спрошу тебя, как решать,
а спрошу тебя, как дышать,
по ночам открывать ли ставни,
как мне ногу на землю ставить,
что такое теперь душа?
Шелестят по ночам стрижи,
август чёрной лозою выгнут.
Как вернуть и опять не выгнать —
ради Бога одно скажи?
* * *
Мы были счастливы в твоём лиловом лете.
В Литве болталась я, а ты записан в нети,
Я жиром мазала потресканные руки
и думала — не вынесу разлуки.
А ты, чтоб помнить обо мне в столице,
купил в плакатном магазине «Кружевницу»,
писал мне, заходясь в любовном раже,
что простыни нашёл двуспальные в продаже.
Пока стирала я и жарила котлеты,
пока я бегала по кочкам за сыночком,
твои слова мне не мешали спать.
Но ты писал — и не забылись строчки:
«Прощай, лиловое лето,
прощай лиловое лето,
проклятье и благодать!»
* * *
Протираю зеркало,
амальгаму в горьких морщинах.
Совсем ты ослепло, не видишь —
волосы мои тёмно-русые,
откуда в них седина?
Мой любимый в больнице.
Покажи мне его глаза —
озёра карего света,
камыши золотые,
нежную глубину.
* * *
Света столп встал горевать у глухой реки,
словно баба-печальница. Все наши вины
глиной по берегам осели, липучей тиной.
Вот и стоим перед ним, чисты и горьки,
капли росы катятся с кровли его голубиной.
Приду в монастырь, поклонюсь, скажу:
«Не искала света, сам объявился в сыне.
Матерь-заступница, в очи Твои гляжу,
я исчезаю, но оставь дитя моё в силе».
В глухой воде седых церквей купола
отразились, дробятся. Смола мешается с мёдом.
«Богородица, мне Твоя мука сердце сожгла.
Тело в изломе, разум в истоме...»
* * *
Сколь бескровен мой город, — как призрачный лес.
Этот воздух дрожит и не тает.
Невесомый асфальт отраженьем небес
прижимаем к земле, остывает.
Что за речи, любовь? О грехе, о судьбе?
Что за взгляд на московской иконе?
Или надо сильнее пожатье тебе?
Видишь кровь на разбитой ладони.
Видишь, как я живу? Воспаряет Нева
в небеса. А гранит достославный
потемнел и щербат на моих островах.
Всё — не больно, бескровно, бесславно…
* * *
Что-то наши классики того...
И осталось в памяти не слово,
а бульдожья челюсть одного
и моржовые усы другого.
|