КНИГА КАК ПОВОД
Об авторе | Евгений Бунимович — поэт, педагог, публицист, родился и живет в Москве. Автор книг стихов, книг прозы и эссе, а также школьных учебников. Напечатанное в «Знамени» повествование «Девятый класс. Вторая школа» (2012, № 12) было удостоено журнальной премии и вошло в шорт-лист премии «Ясная Поляна». Последняя публикация прозы в журнале «Знамя» — «Скула и даль» (2015, № 10).
Евгений Бунимович
Он построил дом
О студии, о книге, о Кирилле Ковальджи
Начало
Побуревший листок, размазанный копиркой машинописный текст, выцветшая чернильная правка. В поисках совсем другого наткнулся на этот черновик. Датировать легко — писано было мною к десятилетию поэтической студии Ковальджи, то бишь четверть века назад:
«Осенним вечером 1980-го года, когда город приходил в себя от ограниченного коммунизма олимпийских игр, завершившихся полной победой хозяев в отсутствии соперников, в неприметной комнате на первом этаже облезлого крупноблочного захолустья на южной окраине Москвы раздался странный телефонный звонок…
Странным, впрочем, было само это время.
Блаженное бессмысленное слово еще что-то значило и до полусмерти пугало редакторов официальных изданий. По сумеречной столице бродили стайки непризнанных гениев. С чахлых городских деревьев слетали подслеповатые неподцензурные листки со стихами. Хлопо́к одной ладони звучал как колокол на башне вечевой. По двум-трем почти случайно услышанным строчкам масштаб и облик поэта мысленно восстанавливался, как птеродактиль по обломку тазобедренного сустава…
Но вернемся к телефонному звонку — как впоследствии выяснилось, немало определившему не только в моей жизни, но и в жизни целого поколения московского литературного андеграунда...
— Здравствуйте, — строгим партийным голосом сказала трубка. — Вы староста студии Ковальджи. Это одна из двенадцати студий, организованных Союзом писателей совместно с горкомом комсомола в целях усиления работы с творческой молодежью. Вам надобно явиться на первое занятие, которое состоится тогда-то и тогда-то там-то и там-то.
Только бы меня и видели тогда-то и тогда-то там-то и там-то в целях усиления, если бы не расслышанное среди номенклатурных аббревиатур имя Кирилла Ковальджи.
Дело в том, что Кирилл Владимирович Ковальджи, достаточно известный и респектабельный советский литератор, поэт, переводчик, заведовавший критикой в заматеревшем журнале «Юность», чья девственная эмблема уже и не пыталась кого-либо обмануть, испытывал трудно объяснимую в те времена, весьма опасную и даже отчасти подсудную тягу к тому, что годы спустя критика назовет московским андеграундом, параллельной культурой, новой волной — как еще?
Он знал и ценил не имевшую тогда права не то что на не-дай-бог-публикацию, но и на само существование нищую поэтическую плеяду «граждан ночи» — дворников, сторожей, лифтеров. Как мог помогал (отметим в скобках: в том числе и материально).
Все остальные созданные тогда по велению свыше студии были сформированы по установленным правилам: открытый конкурс желающих, тексты, прочитанные экспертами в штатском, итоговый строго определенный список участников. О дальнейшей судьбе этих студий история умалчивает.
И только студия Ковальджи была сформирована абсолютно недемократическим путем, безо всяких экивоков, конкурсов и отборов. Кирилл попросту продиктовал несколько наших никому тогда не ведомых имен, а мы уже подтянули остальных.
В общем, следует признать, что легендарная “студия Ковальджи” была создана незамысловато, походя и вроде бы невзначай...»
Студия
От наших тогдашних студийных встреч не осталось ничего — ни записей, ни фотографий. Только стихи.
Архивов мы, согласно недвусмысленному указанию старшего собрата по перу, не заводили, а до нынешних гаджетов, сохраняющих что ни попадя, было далеко.
Тем легендарней студия Ковальджи — сквозь мутное стекло все еще непрошедшего времени. Детали забылись, воспоминания с годами все сентиментальней. И одновременно — все трезвей…
Первая встреча участников грозила стать последней. По крайней мере для меня.
Смутно вспоминается безлюдная промышленная зона, заросшие железнодорожные пути в никуда, тоскливо торчащая башня, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении вывески издательством «Молодая гвардия». Там и предполагались студийные посиделки.
Я опоздал, но на входе еще толпились остатки «творческой молодежи» произвольного пола и возраста, в коридоре суматошничали секретарши со списками, в зале восседали руководители и участники — чужие, незнакомые, ненужные.
После пафосных напутствий все разбрелись по редакционным кабинетам, где и должны были проходить занятия. Атмосфера молодой гвардии тяготила. Бдительное комсомольское око сверлило затылок.
Однако мудрый Кирилл, почуяв неладное и пользуясь служебным положением, договорился, что маргинальная наша студия будет встречаться не там, где остальные, а в редакции журнала «Юность».
Так у нас появилась своя комната в самом центре города, на Маяковке, где мы могли собираться по вечерам, когда в редакции уже никого не было.
Официальная жизнь «Юности», весьма популярного в те годы «литературно-художественного и общественно-политического» издания, текла мимо нас, никак не задевая. Все это не имело к нам никакого отношения, включая медную табличку «Отдел поэзии».
Изредка возникавшая тень редакционного работника, случайно задержавшегося на службе, пугливо огибала подозрительных субъектов, толпящихся перед началом в коридоре, и устремлялась к спасительному выходу.
Впрочем, уже совсем в иную, перестроечную эпоху, журнал все же рискнул напечатать стихи студийцев-ковальджийцев, но и тогда — не под привычной рубрикой «Поэзия», а под специально по этому случаю придуманным ярлыком «Испытательный стенд» (отчасти, как они полагали, снимавшим ответственность за происходящее).
Форма наших встреч (раз в две недели, по четвергам) была вполне тривиальной, типичной для всех подобных сборищ.
Иногда читали по кругу новые стихи, потом делились ощущениями. Иногда шло обсуждение текстов одного из студийцев — тогда пара «рецензентов» получала тексты и готовилась заранее, они выступали подробно, остальные по желанию. Получивший почетное право на персональное обсуждение подвергался самому жесткому разбору. Порой — безжалостному разносу. Мера была только высшей.
Помню, как на одно мое обсуждение попала радикальная авангардистка — композитор из Питера. Это была последняя встреча студийцев перед летними каникулами, и накануне расставания обсуждение было сравнительно мягким, ленивым, даже излишне благосклонным.
А крутая авангардистка с непривычки обалдела. Наверное, музыканты покуртуазней будут. Она произнесла взволнованный спич в мою честь. Ее потом все успокаивали…
Новые стихи в студии по кругу читали Иван Жданов и Нина Искренко, Александр Еременко и Виктор Коркия, Юрий Арабов и Владимир Тучков, Алексей Парщиков и Марк Шатуновский, Владимир Аристов и Владимир Друк... А еще, прослышав о крамольной студии, приезжали на наши встречи такие же ошалелые поэты и одиозные личности из Одессы, Киева, Тамбова, Виталий Кальпиди из Перми, Аркадий Драгомощенко из Питера... Как староста, я замыкал круг чтений.
…И все-таки сбился на перечисление, на список участников, с которым тоже не все так просто. Не только потому, что, бывает, перечисление надо из пальца высасывать, а тут всех и не перечислишь — можно назвать еще немало славных имен, но еще и потому, что в отличие от вышеупомянутых отборных студий двери студии Ковальджи были всегда открыты. Кто хотел — приходил, кто хотел — уходил. Фильтрация происходила естественным путем.
Студийцы, как нетрудно понять даже из беглого перечисления, не представляли собой некоего поэтического направления. Ушлые литературоведы, любящие объединять всех и вся в литературные группы под затейливыми брендами, позднее расфасовали тогдашних участников поэтических бдений на Маяковке по разным разделам: метаметафористы, полистилисты, концептуалисты, иронисты, герметисты, традиционалисты и т.д.
И они правы. Что общего между поэтикой Жданова и Искренко? Аристова и Арабова? Кроме того, что это — стихи.
Пожалуй, это и было главным. Это были стихи. Ворованный воздух. Территория свободного дыхания. Силовое поле, центр притяжения поэтического поколения.
Так много всякого клубилось вокруг студии Ковальджи, что всех, кого затягивало, с ходу не вспомнишь, всего не перескажешь, а чего-то и не заметил...
Вот, скользя по новостям культурной жизни на модном сайте «Colta», натыкаюсь на знакомые имена в интервью одного режиссера, основателя волгоградского фестиваля авангарда: «В то время я был молод и мобилен, мотался по стране, по всяким фестивалям, по андеграундным точкам в Москве и других городах, уже многих подпольщиков к этому времени знал. И вот однажды в Москве я познакомился с Александром Еременко, мы с ним пришли в журнал “Юность”, в литературную студию Кирилла Ковальджи, где собирались все представители новой поэзии, и там я познакомился с Дмитрием Приговым…». Так, судя по интервью, возник один из первых в стране фестивалей авангарда «Неопознанное движение».
Грешен — не помню появления волгоградского авангардиста, да и с Приговым мы по-настоящему сблизились не в студии Ковальджи, где он мелькнул пару раз беззаконной кометой, а в наследовавшем студии по прямой не менее легендарном клубе «Поэзия».
А это уже 91-й год. На всех телеканалах — лица трех погибших во время августовского путча. Одного — показалось — узнал. Да, это был Илья Кричевский, незадолго до гибели появившийся на наших студийных занятиях… Читал тогда: «Ужасно обидно погибнуть вот так, / Если иначе нельзя...».
Мы были очень разными не только в стихах, но и в жизни. Едва ли многие из нас где-нибудь когда-нибудь пересеклись — если б не студия, если б не стихи.
…Вот в дверях появляется воздушная Юлия Немировская с коробочкой столь же воздушных пирожных (где она их находила среди мрачных неликвидов советской торговли?).
Прислонясь к дверному косяку, на перевязанную нежно-розовой лентой коробку неодобрительно косится Еременко. И впрямь, безе и эклеры — не лучшая закуска для содержимого позвякивающего в его руке портфельчика, но сойдет…
Мы были очень разными, но мы были очень вместе. Собственно, об этом Ерема и написал тогда: «Кали-юга — это центрифуга. / Потому, чтоб с круга не сойти, / мы стоим, цепляясь друг за друга / на отшибе Млечного Пути...».
Кирилл
Учить быть свободным, учить свободному дыханию — бессмысленно. Можно самому быть свободным, тогда и другим легче дышится.
Так же бессмысленно, невозможно учить кого-то быть поэтом. Кирилл Владимирович Ковальджи и не учил, не наставлял, не поучал. Я бы назвал то, как он вел студию, «литературно-педагогическим дзен-буддизмом». Что бы ни читалось — вплоть до самого радикального, крамольного, выламывающееся за все тогдашние рамки, — он оставался спокойным, доброжелательным, ироничным, невозмутимым. Он оставался собой.
Завершая очередное беспощадное обсуждение, Кирилл любил заводить разговор о будущей книге: «Когда будете готовить сборник, стоит эти два стихотворения переставить, а начать хорошо бы с этого…».
Мне это казалось абсурдным. Какие книги, какие сборники, если никакой перспективы напечатать такие стихи, такие книжки в возлюбленном отечестве не просматривалось. Да никто особенно и не рвался…
Однажды я не выдержал, раздраженно бросил: «К.В., вы же понимаете, что никто никогда ничего подобного здесь не напечатает, тогда зачем эти разговоры про будущие книги?».
Кирилл со своей непередаваемой интонацией ответил: «Да что вы, Женя, вот увидите — все изменится, выйдут книги, будут и чтения, и премии, и признание…».
Я посмотрел на него с изумлением. Он был как будто здесь, с нами, но и — вне, в каком-то ином пространстве, ином времени. Откуда это в нем?
В той давней своей статье я пытался найти истоки в его нетиповом для советского человека детстве:
«Ковальджи родился и вырос в мифической захолустной Бессарабии, о которой достоверно известен только тот хрестоматийный факт, что по ней шумною толпой кочуют цыгане. Видимо, именно там, на этом клочке так и не понятно чьей земли, принадлежавшей то последовательно, то параллельно, то целиком, то по частям России, Турции, Румынии, Советскому Союзу, Украине, Молдавии и еще невесть кому, на сквозняках ХХ века, продувавших со всех сторон этот беззащитный кусочек пространства, Кирилл обрел стойкий иммунитет к любой идеологии, к любой системе аксиом. Помимо одной: не убий, не укради, далее по тексту…»
Владимир Строчков, еще один из тогдашних студийцев, тоже ищет объяснение «феномена Ковальджи» в его происхождении: «Говор у него был мягкий, с мягким знаком после “л” — это от его теплого, южного, бессарабского детства, от болгарско-армянской крови, от болгарской его фамилии. Ковальджи — это ведь вовсе не от коваля-кузнеца, а от кавала, деревянной флейты с мягким, негромким, чуть сипловатым голосом. Его голосом. Кавалджи — это музыкант, который играет на кавале. Музыка кавала не из тех, что зовет за собой, но из тех, что помогает найти путь в тумане. Таким был и он — не указывал пути, только негромко, мягко, неприметно и ненавязчиво помогал искать свой путь».
Однако за этой негромкостью и ненавязчивостью, а точнее — за природной деликатностью и интеллигентностью, скрывались недюжинные твердость и мужество.
Кирилл многим рисковал, своим авторитетом и олимпийским спокойствием прикрывая всю нашу чумовую поэтическую вольницу. Нам-то что — а его вызывали, угрожали, требовали объяснений. Справедливо написал об этом Владимир Аристов: «Он был обезоруживающе спокоен и убедителен, когда отстаивал то (и тех), в чьей поэтической и жизненной правоте был несомненно уверен. И разом высыхал клей на политических ярлыках, которыми уже собирались облепить того или иного персонажа».
Однажды, когда Кирилла в очередной раз вызвали на ковер в не к ночи помянутый партком Союза писателей, я, не будучи ни членом партии, ни членом писательского союза, его уныло сопровождал (староста!). Наслушавшись идиотских, но грозных речей, я готов был уже выступить с возбужденно-решительным «Нет!», опровергая одно обвинение за другим — и не понимая тогда, что тем самым невольно попал бы в заданную не мной систему идеологических координат, которая сама по себе абсурдна.
Однако первым, естественно, должен был отвечать Кирилл. Я ждал и от него этого решительного «Нет!», а он встал, оглядел мрачный президиум и спокойно спросил:
— Ну и что?
И как-то все сразу встало на место. Кирилл еще что-то говорил — как всегда, не повышая голоса, вспоминал, как не последние поэты иных эпох еще куда хлеще эпатировали публику, наносили пощечины общественному вкусу и проч., потом я что-то запальчиво вякал, но это было уже не важно…
Это его «Ну и что?», эта негромкая, но несокрушимая свобода в мягком, корректном, совсем небольшого росточка и совсем непоэтического вида человеке запомнились мне навсегда.
…Меж тем — все миновалось, молодость прошла. Прошла вместе с ощущением общности пути, напряженной заинтересованностью друг в друге. У каждого давно свои книги, свои премии, своя судьба.
Осталось одно: мы все еще с интересом и пристрастием друг друга слушаем и читаем, да изредка выступаем вместе. Да еще с благодарностью вспоминаем молодые наши годы и неизменно мудрого Кирилла Ковальджи, поэта и учителя поэтов, который никогда никого ничему не учил.
Только потому научивший столь многому и столь многих.
Книга
Свою тоненькую книжку «Поздние строки», выпущенную уже привычным сегодня тиражом в несколько сот экземпляров (Москва, «Вест-Консалтинг», 2017), Кирилл Ковальджи готовил сам и еще успел подержать в руках.
Последняя его прижизненная книга стихов.
О чем эта книга, эти поздние строки? Все о том же — о жизни и смерти, о поэзии, о любви. Все так. И все иначе. Он смертельно болен и понимает это.
Где ты, Небесный мой диспетчер? — Душа на взлетной полосе.
Русские поэты редко доживали до глубокой старости, естественного угасания в окружении родных и близких, да еще оставаясь при этом в здравом уме и трезвой памяти.
Каково это — все понимать и чувствовать, каково это — жить, когда:
Каждый день Поезд мой Без меня От платформы отходит…
«По безжалостной финишной мерке» Кирилл Ковальджи судит прежде всего не мир вокруг, а самого себя, свою жизнь… Да, конечно, он все с той же трезвой иронией оценивает происходящее («убрали советскую фальшь, — заполнил извилины фарш»), не испытывает иллюзий по поводу значимости поэтического слова в современном мире («У поэта нету шанса, если он — не шансонье…»), но все это теряет свою земную значимость, когда
Осталось мало времени Вот и лежу лицом к стене А время никак не кончается…
Пронзительно звучат в книге строки о любви, о женщине, которая была рядом с поэтом всегда, всю жизнь, и которая рядом — здесь и сейчас. И стихи под названием «В реанимации» становятся объяснением в любви, и строка «целуй меня — я буду умирать», которая в другой книге могла показаться даже манерной, здесь обретает неслыханную простоту и последнюю прямоту.
…У Кирилла Ковальджи было давнее программное стихотворение «Как я жил? Я строил дом».
Эти стихи звучат теперь иначе.
Глагол обрел совершенный вид.
Он этот дом построил.
|