Об авторе | Ирина Жукова родилась в 1983 году в военном гарнизоне в Саратовской области. По образованию — инженер, преподаватель, кандидат экономических наук. Училась в литературных мастерских Creative Writing School (CWS) на курсе прозы Майи Кучерской. Работает преподавателем CWS для детей. Живет в Москве. В «толстом» литературном журнале публикуется впервые.
Ирина Жукова
Рассыпает семена перекати-поле
рассказ
Я ловлю ладонью горячий ветер: рукой в окне собираю горсть. Машина едет быстро, бьется в пальцах упругий, тяжелый ком воздуха, удержать нет мочи. Я сбрасываю его на раскаленный асфальт и собираю новый.
— Закрой окно, кондиционер надрывается, — отец говорит — камни перекатывает. Слова падают, редкие, резкие и острые. Горсть.
Я выпускаю тяжелую пустоту из пальцев и жму на кнопку стеклоподъемника.
Достаю телефон и привычным движением обновляю ленты соцсетей. Над списком старых новостей повисло и задумалось колесо загрузки.
— Сети нет? — отец бросил взгляд на экран. — Слава богу, оторвешься от телефона. Тебе понравится.
Мне пятнадцать, и мне не нравится. Я ненавижу рыбалку. Все эти снасти, пахнущие кислой тиной, лодки с тяжелым и острым резиновым духом, блесны, выточенные из бабушкиных ложек и покрашенные моим лаком для ногтей. Но целый день на верхнем этаже раскаленной кирпичной пятиэтажки — мучителен. В июле гарнизон посреди волжской степи пуст. Родительского отпуска я жду как избавления, но его все откладывают. Мы живем на чемоданах: как только отцу подпишут заветную бумагу, мы уедем в тот же день. Ситуация в телевизоре меняется с пугающей внезапностью, и то, что отпуск дали вечером, не означает, что к утру его не отменят, поэтому всю ночь мы будем гнать из гарнизона в Москву, оставляя все тревоги и страхи там — за турникетом с вооруженной охраной. А пока, спасаясь от жары, каждый выходной мы едем к Волге.
Едва отец начинает паковать сумки и удочки, на пороге появляется мама. В руках у нее кухонное полотенце, которым она с усилием вытирает сухие руки:
— Опять?
— Только до вечера.
— Что ты там забыл? — когда мама злится, у нее белеет носогубный треугольник.
— Ты понимаешь, там так…
— Не понимаю.
И больше никто не говорит.
Мы вообще почти не разговариваем. По реакции родителей, сидящих на краю дивана во время девятичасовых новостей, я учусь безошибочно определять, едет ли отец в Сирию (не едет! не едет!), правду ли говорят по телику, учусь отделять реальность на экране от своей.
Мама ворчит: «Чтоб никаких военных в семье, слышишь?» Позади Чечня, Грузия и Донбасс. «Военных, пожарных, ментов — чтобы духу!..» А за кого ж еще выходить? В моем маленьком мире даже ученые, врачи и строители — и те военные, а кто не военный — тот сантехник. За окном моей детской — военный госпиталь. Я хожу на прогревания и электрофорез. Раненые — везде, даже в массажных кабинетах. И говорят, говорят.
А с отцом мы молчим. Иногда мне кажется, что он именно поэтому берет меня с собой — потому что я умею молчать. Я часами брожу по меловым горам с приложением Травник на телефоне, разглядываю бабочек и запускаю блинчики в ледяную воду. Отец, вероятно, хотел бы, чтобы я стояла рядом, держа в руках удочку, но я не стою. Нет, не так. Отец хотел бы сына. Но я — не он.
А хотела ли я когда-нибудь быть мальчиком? Всерьез, наверное, нет. Но когда ты с рождения конкурируешь c несбывшимся, нет-нет, да и спросишь себя: тот ли я, кто прокатится через свою жизнь как перекати-поле, рассеивая счастье.
Было ли бы посеяно больше, если бы я родилась мальчиком? Определенно.
Смогу ли я посеять в будущем больше, чем этот несуществующий сын? Раньше я была уверена, что — да, и старалась изо всех сил. Но когда тебе пятнадцать — больше, чем собственное отражение в зеркале, ты ненавидишь только то, что видят твои родители, глядя на тебя.
Я смотрю в окно и вижу призрак своего лица. За ним — колышущееся море ковыля. Степной ветер пускает по нему бледные волны, и они бегут, расходясь тусклой рябью. Кое-где поле прорезают узкие трещины оврагов, густо заросшие степной вишней и боярышником. Наверное, уже есть первые ягоды, но я не решаюсь попросить остановиться.
Степь, лес, снова степь.
Километры отлетают из-под колес, уже позади заводи и полусухое русло старицы, а мы все не останавливаемся.
— Еще долго? — спросила я, не очень, впрочем, рассчитывая на ответ.
— Ты поймешь.
Я уже поняла: разливы. Каждый год в мелких протоках, оставленных половодьем, нерестятся стаи рыб: голавль, лещ, говорят, судак. Июльские уловы — предмет самых невероятных баек и рыбацких мифов. Забираться в такую глушь не кажется мне хорошей идеей, впрочем, я там никогда и не была. В прошлом году отец поймал в разливах щуку. Огромная скользкая зеленая гадина распорола ему ладонь, отец очень гордится своим шрамом. А мама наделала из щуки котлет. Меня тошнит от рыбных котлет.
С затененного стекла окна на меня смотрит отражение. Вытянутое, с собранными в хвост волосами, лицо похоже на мальчишеское. Я резко жму на кнопку стеклоподъемника, чтобы открыть окно. Без спроса. Отец смотрит на меня мгновение, потом выключает кондиционер и опускает стекло со своей стороны.
Когда солнце поднимается высоко, мы сворачиваем с шоссе на проселочную дорогу. Давно остались позади последние деревни и сады. Воздух дрожит от тяжелого, душного жара, небо раскалено добела, кажется, что река близко, но ее все нет. Дорога становится грунтовой и петляет в высокой траве. Я смотрю на высокий ковыль между колеями. Вот он важно покачивается, распуская по ветру седые кудри метелки, и вдруг, удивленно дрогнув, падает и исчезает, примятый капотом. Я оборачиваюсь и вижу эти же стебли сзади машины вновь распрямившимися, но уже потерявшими свой торжественный вид. Метелки их растрепаны и помяты. А где и вовсе оторваны.
Впереди я вижу ряд изломанных, скрученных стволов. Дубы. Рядом резные темные кроны: вязы, клены и, конечно, липы. Значит, уже недалеко. Высовываю руку из окна и раскрытой ладонью оглаживаю верхушки мятлика. На выжженной вершине они совсем белые, колоски не пушистые, а почти колючие.
Вдруг дорога ныряет под холм, во влажную низину, сплошь заросшую астрагалом, типчаком и тонконогом, и запах сразу сменяется на отчетливо сладкий, приторный. Я морщусь, убираю руку, начинаю поднимать стекло, и в убывающую щель окна залетает несколько слепней и оводов.
— Дави их, — отец закрывает и свое окно. — На шоссе бы выдули, но тут без шансов: уже приехали.
Я ненавижу насекомых, но молча перелезаю назад и ладонью прижимаю к стеклу первого слепня. Беру его двумя пальцами и откручиваю ему голову с радужными глазами — только так можно избавиться от твари наверняка. Прижимаю к стеклу второго, и вдруг замечаю, что за машиной — целый рой. Тучи насекомых поднялись из травы и с любопытством следовали за еле ползущей машиной. Они присаживались на заднее стекло снаружи, и мне казалось, что на меня смотрят тысячи фасеточных глаз.
— Пап, — я старалась, чтобы голос звучал ровно. Мы встретились взглядами в зеркале заднего вида, и я кивнула за окно.
— Черт. Держись, сейчас прокатимся дальше по полю, и всех сдует. — Он нажал на газ. — На рыбалку придется встать дальше, но там, говорят, тоже хорошо.
Мы набираем скорость, машина мчится неровно, взревывая и подпрыгивая на каждом камне, но рой быстро остается позади, я перестаю чувствовать спиной липкую фасеточную радугу и выдыхаю.
Через несколько минут дорога почти исчезла, машина шла вниз по склону по густой траве. Было заметно, что изредка здесь кто-то проезжает: тут и там чернели следы старых костровищ. Мы съехали на небольшую круглую поляну с яркой зеленой травой. Я распахнула дверцу и нерешительно вышла. Грунт под ногами показался мне неожиданно мягким, а трава влажной, будто недавно прошел дождь. Редкие кроны почти не давали тени, порывами прокатывался горячий степной ветер. Я быстро пошла вниз к берегу, обернулась: отец улыбался.
Передо мной была Волга.
Ушедшее половодье оставило в оврагах и низинах прозрачную воду, искрившуюся на полуденном солнце. Ветер покрывал ее волнами блестящей ряби, перебегавшей между прудами, соединенными широкими мелкими протоками.
— Нравится? — отец подошел неслышно.
— Очень.
— Сейчас спустим вещи и надуем лодку.
Обычно молчаливый, по дороге к машине отец рассказывал, когда ловить на спиннинг, где ставить сети и как проходить протоки.
Вдруг он резко замолчал. Я проследила за его взглядом и посмотрела на машину. Куда-то исчез весь воздух.
Чуть завалившись набок, машина словно сидела на багажнике, беспомощно приподняв передние колеса и растерянно отражая пустое, без единого облака, небо. Пласт земли с яркой травой ополз, и задние колеса увязли в широком разломе. Из-под днища расходились неровные трещины, в которых была видна влажная земля, развалившаяся, словно ржаной хлеб.
Мы коротко переглянулись. Отец обошел машину по широкому кругу, аккуратно выбирая твердый грунт.
— Сеть есть?
Я вытерла ладони о шорты и достала телефон из кармана.
— Нет.
— Береги заряд. Пошли, — отец открыл багажник и достал рюкзак.
— Куда? Я могу сесть за руль, а ты…
— Только глубже вкопаемся. Идем! Здесь часто бывают рыбаки.
Я взяла рюкзак со своего сиденья, осторожно хлопнула дверью и, переступая через влажные, медленно рассыпающиеся под ногами комья, пошла за отцом.
Минута за минутой мы молча шли назад. В пыльной колее были видны следы наших колес, я наступала на рисунок протектора, и он исчезал под тонкой подошвой кед. Отец шагал по другой колее, чуть впереди, и мне был виден край его смуглой щеки и угол глаза с длинными ресницами. Отсюда он казался молодым и очень растерянным. Обернулся на мгновение: брови сдвинуты, рот сжат, смотрит строго. И наваждение исчезло.
Час — это очень много, если ничего не происходит. Два — пропасть. Три — вечность. Жарит солнце, чуть покачивается ковыль, переступают кеды. С каждой минутой в рюкзаке, кажется, прибывает вес, все сильнее гудят ноги, а под ребрами скручивается тугой и горячий жгут. Я хотела запустить на телефоне Травник, чтобы отвлечься, но берегла заряд.
Высокая степная трава пахнет душно: мягкий, сладковатый дух горицвета, девясила и подмаренника мешается с острой нотой полыни и тысячелистника. Нежный донник и горькая пижма. Свежесть и горечь — в этом вся степь. Не вдохнуть. Вдруг я замечаю новый запах: сначала неотчетливо, и я все надеюсь, что показалось, но — нет, переменившийся ветер собрал и бросил нам в лицо новую волну — маслянистую, сладкую, ядовитую вонь разложения. Я вдохнула через рукав и сделала несколько быстрых шагов, невольно обогнав отца. Он посмотрел на меня задумчиво, но промолчал. Через мгновение ветер переменился, и снова в воздухе — только душное, но чистое разнотравье. Жгут под ребрами вырос и давил на легкие.
Это не новое для меня чувство — когда страх зарождается и живет внутри, но отдельно от тебя. Ты чувствуешь, что он есть, но не знаешь его до тех пор, пока однажды не даешь ему родиться и назвать себя.
В классе я была самой маленькой. Единственная девочка в кадетском корпусе гарнизонной школы. Жидкие бесцветные волосы, заплетенные в тонкие косы, очки и портфель, слишком большой, не по росту. Не то чтобы кто-то пытался меня травить, но я постоянно чувствовала напряжение, не дававшее расслабиться ни на минуту в обществе больших и злых мальчишек. Чувство это росло комом, грозившим прорваться в любой момент, и однажды это случилось.
Он был высокий и здоровенный, традиционно задирал всех вокруг, и это был просто вопрос времени, когда же очередь дойдет до меня. Однажды мы случайно столкнулись в людном коридоре, кажется, я задела его своим огромным портфелем. В ответ он попытался схватить меня за волосы. Мгновенно увеличившийся ком накалился и лопнул, и чувство это было похоже на облегчение: страх — это не беспомощность, это — сила. Помню ощущение глухого стука, с которым каблук ударяется о его голень. От силы удара я оступаюсь и вижу на уровне своего локтя его голову, склонившуюся почти до самых колен. Руками он баюкал согнутую ногу. На этом можно было закончить, но что-то толкнуло меня обратно. Размахнувшись, я бью его локтем прямо в ухо. В себя прихожу уже в кабинете директора. Он похож на старого бассета, в его глазах всегда упрек и тоска. «А я предупреждал, предупреждал!» — ворчал он, шагая по периметру ковра.
Помню отца. Он посадил меня в машину и строго спросил:
— Мороженое или бургеры?
Не похоже было, что тот случай сильно впечатлил одноклассников, — будто они всегда подозревали во мне что-то и только ждали повода убедиться, что оно — есть. Но с того дня я перестала чувствовать себя чужой среди мальчишек. И к пятнадцати была уверена, что знаю о себе все, в том числе пределы своего страха. Теперь же мне казалось, что я не знаю о себе ничего. Мир вокруг сузился, я видела лишь две расплавленные колеи: мою и папину. Зато внутри меня тугие жгуты, наконец, лопнули, выпустив что-то горячее и пустое. И я вглядывалась в это новое пространство внутри: какова она, глубина и бесконечность ужаса, в которую я способна занырнуть?
Ветер шумел в ушах толчками. Его шум, мое дыхание, ритм шага и покачивание рюкзака за спиной в полутакт ходу складывались в медленный, торжественный марш. Чтобы выгнать из головы эту навязчивую, тяжелую музыку, я сбиваюсь с шага, задерживаю дыхание и придерживаю рюкзак. Несколько минут передышки, и вот я уже снова невольно в плену ритма. Тяжелые, гулкие шаги отца, полной ногой всем весом, и легкая перебивка моих шагов в полутакт: пятка-носок. Стук-стук-полустук-вдох. Кружится голова.
— Ты молчишь, — отец не спрашивает, но я уверена, что это вопрос.
Мне казалось, что я знаю себя: я всегда представлялась себе крепко сшитой, этаким мальчишкой-сорванцом, лучшим сыном, какой мог бы когда-либо у него быть. Но тут я не знаю, что сказать. У меня чувство, что меня предали. Хотя он не сделал мне ничего. Потому что не сделал ничего.
— Я хочу пить, — говорю, чтобы ответить хоть что-то.
Достаю из рюкзака бутылку. У воды вкус рыбы. Вкус Волги, — холодной, зеленоватой глубины, сквозь муть прошитой горячими лучами.
— Как будто из реки набрано, — морщась, протягиваю ему бутылку. — Рыбой отдает.
Мы стоим друг против друга, между нами — фортификационными заграждениями — рюкзаки. Он долго смотрит на меня.
— Ты не любишь рыбу.
— Ненавижу. — Я хочу отвернуться, но не могу, горячая пустота внутри меня требовательна. Я смотрю отцу прямо в лицо.
— Я знаю, правда. Ты любишь эту свою ботанику. Я тоже любил, в школе.
Пустота внутри меня закипает, и я чувствую, как обжигающей волной окатывает лицо.
Отец сорвал лист с куста бересклета и неловко повертел его в руках.
— Это мы называли божьи глазки.
И вдруг чужим голосом добавил:
— Смотрит ли Бог на нас?
Я гляжу на отца, не отрываясь, и он отворачивается. Кажется, впервые в жизни он первым отводит взгляд.
— Глазки у него появятся осенью, — я чувствую злость и уже почти кричу. — Здесь его зовут волчье лыко. И он ядовит.
С минуту отец молчит.
— Саша.
— Что? — глаза нещадно жгло, и я старалась не моргать.
— Прости, что притащил тебя сюда.
И я дышу.
Мы поднимаем рюкзаки и идем дальше. Отец длинно шагает, наступая на собственную тень. Дорога вильнула между высокими кустами с щедрыми гроздьями ягод.
— А это что? — отец провел рукой по ветке, и в горсти у него осталось несколько блестящих черных бусин.
— Жостер.
— Съедобное?
— Слабительное.
И мы смеемся.
— Пап, машина! Слышишь?!
Отец посмотрел на меня грустно и внимательно.
— Ну перестань, я правда слышу.
Звук приближался, но ни впереди, ни сзади на дороге никого не было. Достигнув пика, шум мотора начал медленно и неотвратимо удаляться. Стало ясно, что машина едет по бездорожью, по полю за оврагом.
— Стой тут! Отец скинул рюкзак мне под ноги и со свистом и криками исчез между деревьев.
Я стояла зажмурившись.
Открываю глаза и не могу оторваться от той точки между деревьями, где он исчез. Деревья сомкнулись, и слышен лишь шум тяжелых крон. Карканье вороны. Мое дыхание. Закрываю глаза, и мне кажется, что я угадываю и далекий свист, и стрекот мотора, вдруг резко оборвавшийся, и голоса. Не открывать, не открывать глаз.
Вскоре появился и начал приближаться звук. Теперь уже никаких сомнений: по дороге, поднимая тучи пыли, ехал джип.
Сидя на теплом бревне, я смотрела, как цепляют и выдергивают нашу машину. Бородатые рыбаки, добродушно матерясь, толкали ее назад, к твердому, каменистому краю поляны. Отец отогнал машину на вершину холма, достал из бардачка припасенную на черный день бутылку водки и отдал ее рыбакам. Еще долго они хвастали уловами, прощались и хлопали друг друга по плечам. А я собиралась домой.
Когда джип уехал, я подняла рюкзак и пошла к отцу.
— Ну что, идем? — спросил он.
— Куда? — я опешила.
— Как куда? Рыбачить!
На краю холма тонкие деревья темными, обесцвеченными солнцем кронами смотрятся в далекую воду. Между стволами летает невесомый тенетник, и ветер порывами сносит его вниз, к реке. Подгоняемые в спину, мы с отцом спускаемся по крутой тропе.
В лодке — жестяной короб со сложенной сетью. По одному борту разложены поплавки, по другому — свинцовые кольца. Отец сильными, уверенными движениями опускает весла в воду, и ее плеск убаюкивает. Я опираюсь на борт и смотрю в свое отражение. Где-то потерялась резинка для волос, и теперь они рассыпались светлыми, выгоревшими прядями. Я похожа на русалку, хозяйку реки. Опускаю в воду руку и провожу пальцами по отражению. Оно дрогнуло, смешалось рябью и снова вернулось.
Расставив сети, мы возвращаемся назад.
Я сижу на самом краю холма, у машины. Подо мной — каменная плита, остывающая в закатных лучах. Она пахнет пыльным кипятком. Внизу отец, — он совсем маленький. Даже отсюда я вижу, как ходят мышцы на его спине. Забросить спиннинг — смотать катушку. Еще раз. Еще.
Ветер надувает парусом его футболку.
Я думаю о том, дадут ли отцу отпуск. В этом году? В следующем? В конце учебного года в школьных классах появились пустые стулья — уехали семьи погибших. Аппендицит мне вырезал лор-врач — не хватало рук. В соседнем подъезде — похороны. Отец моего друга вернулся, но не смог. Мы ни о чем не говорим. Отец просто выходит на берег и забрасывает спиннинг. В реке отражается тысяча солнц. На фоне горящей воды его почти не видно, и только угадывается движение: забросить спиннинг — смотать катушку. Еще раз. Еще. Еще.
Меня будит мелодичная трель — едва мы выехали на шоссе, появляется сеть, и пробивается мамин звонок. Отец тихо говорит с ней, прижав трубку к уху плечом. Я слышу ее голос даже через шум мотора. Она плачет: отпуска не будет.
Вдоль дороги в темноте угадываются кусты перекати-поля. В конце лета стебель высохнет и оторвется от корневища, и шар из тонких, скрученных стеблей отправится в свое долгое путешествие, взлетая на степном ветру и рассыпая семена. Уже скоро.
А сейчас — небо черное и глубокое. В шуме мотора и смене плит под колесами я слышу музыку. Ритм ее плавный. Он бьется, выстукивается. И я дышу в такт.
|