Три текста о главном, или Amor non est medicabilis herbis. Наталья Рубанова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Наталья Рубанова — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация «Childhood в [doc]-ах», 2016, № 11.



Наталья Рубанова

Три текста о главном,

или

Amor non est medicabilis herbis


«Жерамный плод»

[блюз для Вжика]


Джон держит Эн под локоток (локоток-лакмус, локоток-куколка, локоток-«энтомолог ’dream») — держит так нежно-сосредоточенно, что даже не замечает, как щербатые его подошвы скользят по чешуекрылому льду, и вот уж оба — олэй, бабочка, смотри-ка! — летят стремительно вниз, вни-из — туда, где лунная ее дачка (так называет Эн новехонькую свою — с иголочки, в чье ушко сто кальп входила, — нору) приобретает слабо ощутимые очертания студии, а там: великанская размагниченная кровать, стражники-полки с уснувшими буковками царевен в чернокнижных арканах, сухопарые монохромные жалюзи, стол, стул, батарея — и так до лампочки.

Он, впрочем, упустивший в том паззле локоток Эн, всего этого теперь-то не видит, как не видит теперь-то и Эн, не успевшая в том паззле (конец века стучал по ребрам, кому сиделось на пятой ровно!) запеленговать его, Джона, рахманиновскую растяжку: децима, а в ней, если рельефно-точечный шрифт нащупать, — тыква-горлянка, лагенария.

Но это — в нынешнем здесь-и-сейчас, а в том — смеющиеся зрачки Джона врастают в смеющиеся зрачки Эн, отражающие усмешку дареного брюта: и вот — пузырьки истончаются, и вот — волчья ягодка перекатывается с ухмылкой в лабиринте времен, зато сладкая шоколадная крошка пристает к лабиям: lingua-lingua, я тебя съем, аmor non est medicabilis herbis1, олэй!

Град тот, раскинувшийся над Городом Этим, впускает струящиеся эфиры их с той же легкостью, с какой Эн отламывает от кожи клетку за клеткой. «Клетку за клеткой! Клетку за клеткой!» — скандирует, не понимая истовой зависти, оставшийся внизу шельф: оный не ведает, что снулый его гаввах2 давно поделен цепями питания — «во многой мудрости много печали»!

«Мне чуточку жаль их, самую чуточку», — Эн утыкается носом в ладошку Джона: так в детстве — в ракушку — ухом, и вот уж его, Джона, ручная децима — «всего-то» октавка с терцией, которую он легко «берет», — взвивается на мощном крещендо, озвучивая-отсвечивая яростный рев децимаций. Эн ежится: каково это — знать, что ты можешь стать «каждым десятым» — десятым, которого тотчас забьют камнями свои?..

«И все их житейские попечения столь просты… — она продолжает, будто бы сомневаясь. — Для чего же им шкурки, скажешь? Что носят они в себе?.. Блаженны ль “нищие духом” — а если даже и да (сделаем фантастическое сие допущение), то как, ну как наследуют они пресловутое «царствие», а?..»

Джон видит Эн словно впервые — и словно впервые замечает, что щиколотки ее тонки, запястья узки, а за спиной — рвущиеся чрез новый слой крылья: такие же, как у него — ну или почти.

«Раньше, в том паззле, нам никак не удавалось «сложиться» — здесь же все исполнено безупречной графичности… Почему на шельфе иначе? Почему не видели там орнамент? Можем ли мы считать себя настоящими в радужнейшем Жераме3? Правильно ль называю я место, в коем пребываю теперь счастливой? И: разве счастье не есть безмятежность?.. Ликующий град снился мне всю кали-югу — всю кали-югу, пока топтала раскаленные башмачки… Почему улыбаешься и молчишь целую вечность?.. Улыбаешься и молчишь, совсем как в том паззле: а я поддавалась тогда, да, поддавалась молчанию и улыбке… Олэй, теперь-то я знаю про «вечность» все — она не имеет ничего общего со сказками снежной королевы! Ты слышишь? Э-эй!..»

В другом паззле Эн не слышит Джона — в другом паззле Джон существует в N часах лета на крыльях железной птицы. И вот тогда Эн снимает с емкости кольеретку: шипучая жидкость цвета лозы совсем не похожа на ту, которую тянули они, когда новый век едва начинал бить под дых. Эн знает: Джон представлял ее в прошлом паззле в виде страницы поисковой системы: пять новостей наверху, а больше и нет ничего, дырка от бублика! «Любовь и страх — два основных мотиватора, активирующих мозг…» — читает Эн фразу чьего-то — всегда не ее — дня, и отключается.

«Как ты оказался в Жераме?.. Такого места не существует, его нет на шельфе! Это же one way ticket, узкоколейка за горизонтом! Чтобы попасть сюда, нужно истончиться, сбросить кожу и кости! И что скажет теперь волоокая скво, ради которой ты скомкал наш, распавшийся в анатомичке, сюжет?..» — вместо ответа он, слегка смущаясь, протягивает ей что-то круглое: она зажмуривается, а когда открывает глаза, видит перед собой яблоко.

Ярко-красный джонатан, которого вчера, когда она куталась в долгоиграющий китайский плед, не было: Эн помнит точно — Эн еще не сошла с ума! Фантомными крыльями примагничивает она к кровати ночное видение, не понимая, рыдать ли в голос или хохотать до упаду: что в имени тебе моем?.. — тогда же, махнув лишних пятьдесят капель, Эн звонит человеку, знавшему Джона. Да, вот так просто, так банально: махнув лишних пятьдесят капель, звонит — и, из-за хлынувшей на лэптоп Ниагары просит, слегка грассируя — да Слезный пруд же! — об одном одолженьице.

Так вот, екэлэмн: если он, человек этот, случайно увидит Джона — допустим (фантастическое, собственно, допущеньице), в каком-нибудь аэропорту или в поезде: «вдруг», «просто», «ну или еще где-то, на яхте», — пусть скажет ему, что хотя и прошла тысяча кали-юг, это ничего не меняет. Он, Джон, по-прежнему снится ей, Энни. Снится всякий раз, когда ей кажется, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда она думает, будто снова «увлечена» или, что смешней, «влюблена». Всякий раз, когда начинает дышать на зеркальце, проверяя — жива/мертва. И сны эти с ним всегда такие теплые, такие тягучие и осязаемые, что иногда, ей-же-ей, прокрадывается в подкорку крамола — а вдруг и она, Эн, снится Джону — снится всякий раз, когда тот думает, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда ему кажется, будто б он увлечен или, что смешней, «влюблен». Всякий раз, когда проверяет свой пульс: жив/нет?.. Вот, собственно, и вся ее просьба.

«Только-то и всего? Эн ничего больше не имеет сказать?..» Нет-нет, Эн больше ничего не имеет сказать — да и что иметь, если витаешь на лунной под снайперским и до большой земли — как до Эвереста? Впрочем, при чем здесь Эверест? PRIVET, VZHIK!..

Эн нажимает на красную кнопку эзопова язычка и, приотворяя дверь в хруст­нувшее зеркало, где отражается тыква-горлянка, осторожно надкусывает жерамный плод.



«День, когда вернут моего Ненаглядного»

[джаз для Т.В.]


Рунов смотрит на Т. скорее как на произведение искусства, high-concept, нежели живую женщину со снятой in vivo — не всем и видно-то — кожей: впрочем, как на великолепную комбинацию молекул — тоже, тоже смотрит. Несколько фееричных фантазий мечутся в зрачках, ан тут же блокируются — «но зачем вся дева, раз есть колено». Образ лучезарной мадонны, сошедшей известно с каких радуг, утоляет даже зной плоти: Т. — вовсе не Мона Лиза («Мону Лизу охраняют в Лувре два негра, к Моне Лизе не подступиться, — уточняет кто-то из экс-его-жизни, — она за стеклом и бликует, к ней не пройти!»). Нет-нет, Т. выпорхнула из музея Сан-Тельмо, в который Рунов попал когда-то совсем еще мальчишкой, и с тех пор не забыл: да и как забудешь… Raimundo Madrazo, «Joven deshojando una margarita»! Сколько ж тебе стукнуло, старче, насколько схлопнулось нетерпеливое твое сердце? И еще — самое главное: что ты можешь дать Ей, кроме своего восхищения?.. Ну что? Ах, мой милый Августин, ну не смеши.


В чем тайный умысел Провидения, отделивший Ее и Мир тонкой тугой — лишь перерезать вот прямо сейчас Рунову слабо — нитью?.. Меньше всего, разумеется, думает сейчас Т. про тех, кто охраняет «ее» в Лувре или о картине Раймундо Мадрасо. Нет-нет, Она смотрит на ослепленного такой красотой Рунова и улыбается — перлe! реклама скупых дантистов! врубелевская «Жемчужина», одна на двоих! — улыбается всем естеством (ах да, картина маслом: на ней что-то белое, ну а волосы черней тоски), и в этот самый момент он отчетливо слышит безмолвный Ее, никогда никому не заданный, вопрос: «Что я делаю здесь, с вами?» — сокращение лицевых мышц скрывает рвущийся на волю смех, так и не ставший Слезным прудом, тут и сказке конец: Рунов любуется так до дна и не раскрывшимся маковым ее, алого цвета, смехом — любуется, будто Она и есть картина, и лишь разделительная музейная нить не дает права прикосновений. Впрочем, все это лирика, да только как без Т. вот быть-то теперь? Прав ли был Иоанн, лгал ли, говоря, будто в любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх?.. «Джесус Крайст, коли я создан по образу Твоему и подобию, то избавь меня от глупой боязни! И ответь: почему Она — вот именно Она — не страшится? Не Она ли сама есть любовь?..»


Он давно не ел — с утра не хотелось, потом весь день репетиции, сигареты — под ложечкой подсасывало, «ложечку» сводило, надо было просто утихомирить gaster, не до флэта же с таким урчаньем!.. На флэту пустой холодильник, набитый пустой, без признаков гостиной, пластиковой посудой. Пустое пространство с коньюктивитными — так и не оттер после ремонта — глазницами окон. Спящие ноты и книги. Пустота пустот, фуэта фуэт, как, впрочем, и последние лет несколько его вроде-как-жизни — «жизни» после расставания с той, чье имя до сих пор вызывает едва уловимую боль на уровне горловой чакры — Рунов предпочитает его не произносить: так, чертыхаясь, он, едва не уронив в лужу скрипичный футляр, и открывает, наконец, тяжелую дверь.


Фиолетовогубая герлица в училкинском миди и снулых чулках отводит его в зал с твердым намерением сейчас же позвать менеджера. Какого менеджера? Меню, барышня!.. Девица улыбается во все виниры (стоматологический кредитный договор, рассрочка на год) и выскальзывает в холл. Рунов оглядывается — все столики, за исключением трех, свободны. Увядающие красотки с надменненьким любопытством поглядывают в плоские, что модельный живот, мониторы, припаркованные к экс-vip-зоне выцветающих декольте. Рунов зовет официанта, однако вместо него подбегает лысый, в ленноновских таких очочках, manager с уточняющим, на кого он, собственно, пришел. Ни на кого, вы о чем? Растерявшись и разозлившись одновременно, Рунов привычно хватается за скрипичный футляр. Я голоден, не морочьте мне голову, я могу сделать заказ? И вообще — что за спектакль! На кого! Если его не хотят обслуживать, он просто уйдет — тут полно маленьких ресторанчиков. Полноте, какие ресторанчики? Вы посмотрите, сколько невест прямо под вас! Да, вы, верно, ошиблись дверью, заведение рядом, но, может быть, это судьба нашла вас на нашей печке и вы встретите Ее? Ведь вы не женаты? У мужчин мы всегда спрашиваем паспорт — у вас с собой документы?.. Наш центр называется «Приближение», каждый месяц наши клиенты сочетаются бра… Рунов язвит что-то насчет браков со скрепами и, усмехнувшись, внезапно расслабляется: что ж, сыграем… Оживившись, лысый начинает вдохновенно листать изображения разномастных, на любой вкус и фасон, див, однако очень скоро Рунов, приуныв, кладет ладонь на бойкую его мышь: «Спасибо, сыт».


Жизнь без любви есть, а без смерти — нет, он знает. Точнее, так он думает, будто знает. Степ бай степ — меленькие шажки, приближающие новоизвлеченного из матки детеныша к конечному пункту назначения белкового тела — суть так называемой эволюции или мутации (у кого как), и если позволить себе фантастическое допущение, будто анима все-таки существует, то избавление каждого земного сидельца, заточенного в скорлупку собственного бытия в себе от памяти (Прокофьев, «Вещи в себе», переслушать — надпись карандашом на полях блокнота), есть якобы проявление так называемой любви Абсолюта к прямоходящим. А по мне, Рунов шепчет беззвучно, лучше б знать, что было с анимой до рождения... Жизни без смерти — нет, а без любви — есть, так он думает до тех пор, пока не видит Ее снова — такую же недосягаемую, как картину из его сна, такую же живую и теплую, как жгучий запретный воздух (Ее! Тайный! Запах!), который словил он нежданно в районе Сретенки. Наваждение, длившееся горячечную секунду, привело в изумление — поцелуй сквозь пространство, Ее дурманящий поцелуй, Ее чары, без разделительных музейных нитей! Бред?..

Он присел на скамейку — мозг отказывался верить в «слияние», однако запах был столь явствен, что Рунов усомнился, точно ли сам он в порядке — быть может, избегание «отношений» все же сыграло с ним злую шутку — быть может, он сходит с ума?.. Жизни без любви нет, покачал головой Рунов, так и не крикнув пространству «ай эль ю бэ эль...». Какое странное словечко — любит.


Он столкнулся с Т. у стойки администратора, когда, оставив разочарованного менеджера ни с чем, покинул зал и оказался в холле. «Вы обманываете людей! Вся ваша работа строится на обмане! Наглость какая!» — чуть не сбив Рунова с ног, Она, хлопнув дверью, почти выбежала на улицу. Рунов быстро вышел следом: хм, обманулся не он один? Захотелось просто заговорить с Ней — да, чего уж там, коротать еще один вечер в компании с собственным эго желания тоже не возникало — сколько их было, разговоров с самим собой?.. Т-с-с!

Когда-то он знакомился на «раз-и», но, возможно, несколько лет, проведенных в осознанном уединении, впрямь что-то в нем надломили (а может, наоборот, выправили: кто знает!) — он забыл, о чем говорят с женщинами, если это не женщины из оркестра, для которых он, седеющий мальчик-сорок-плюс, их контрапунктное выраженьице, — всамделишный «завидный жених»: так Рунов, чувствующий, что потерявшие последнюю надежду р о д и т ь оркестрантки видели в нем одно лишь заветненькое оплодотворяющее начало — «отца своего ребенка», и лишь во-вторых — мужчину, все больше и больше растворялся в скрипке. Продолжать род-урод, как выкрестил он еще в юности чересчур шумное, прожорливое и в целом малоинтересное ему человечество, столь постылым образом не хотелось. Он мог бы позволить появиться на свет киндеренышу от одной лишь Возлюбленной, да и то — не факт, ибо Возлюбленная стала бы прежде всего любимой женщиной, и лишь во-вторых — «матерью его ребенка». Идеализации института «яжемать» Рунов никогда не понимал, отцовства — тем паче: родителей-фотографов, исколесивших всю страну, он, проживший с их подачи семь лет в интернате ЦМШ на Кисловке, ни в чем не винит. Эти люди, которые дышать не могли друг без друга и которым, кроме них самих, в сущности, никто никогда не был очень-то нужен (а ведь это и есть счастье, думал порой Рунов, подглядывая, как они держатся за руки, просто быть вдвоем), — итак, эти люди дали ему ровно столько тепла, сколько могли, да и как можно требовать больше?.. Чушь какая, «недолюбленные дети»! Сейчас они видятся несколько раз в год: католическое рождество, хэппибестники — в остальном достаточно телефона: старики, по счастью, здоровы и даже заглядывают иной раз на концерты…

Да, разумеется, машинка должна работать бесперебойно, постоянный приплод является залогом стабильного функционирования Системы: Системы, основанной на его, Рунова, эксплуатации и ему, Рунову подобным, человекоединицам. Однако та спираль, на которую перелетел он вместе со своей скрипкой, не вписывалась уже в систему координат воспроизведения себе подобных — инстинкты словно б вымарали из черновой его витальной «прописи», ну а чистовика под смычком никогда не оказывалось. Да и существует ли чистовик?.. Что проку еще от одного маленького Рунова, который родится и тут же — стремительно — начнет стареть, двигаясь к бесконечно удаленной точке, которая, как ни крути у виска, в лучшем случае окончится гигиеничной кремацией, в худшем — негигиеничным захоронением?.. Ему говорили: «Что-то с тобой не так. Ты не можешь, не должен так думать». Или: «Какой-то сбой программы». Или — ухохотаться: «Да ты не мужик, что ли?».


Забавно, когда Рунов, еще в консерватории, был влюблен в Ж., уехавшую сразу после пятого курса по контракту в Германию, — и когда произошло то самое, вовсю эксплуатируемое ушлыми ТВ-сериальщиками, чэ-пэ (две белых полоски на тонкой бумаге), он уговаривал ее «не делать этого», но тщетно: «Я никогда, слышишь, никогда за тебя не выйду!». Так маленького Рунова и не стало: одна из плановых операций — сколько uterus через такие проходят! Но ведь впрямь механизм дал сбой: так и расстались — Ж. улетела (как передавали крайне участливые друзья, уже через год строптивка окольцевалась: вдовый немецкий дирижер оказался в нужное время в нужном месте), Рунов же поступил в аспирантуру и стал вечной «второй скрипкой».


Она же тем временем — вскоре Рунов узнает: Ее имя Т. — нервно ищет что-то в сумке, из которой на продрогший, по цвету совсем как мокрая мышиная шерсть, асфальт падают поочередно ключи, записная книжка, томик Павича, пульверизатор, газовый баллончик, визитка с адресом отеля, билет и проч. Рунов наклоняется, Рунов протягивает Т. поочередно билет, баллончик, визитку, пульверизатор, ключи и проч. А дальше все как в кино: их взгляды встречаются. «Сделай так, чтоб привечала меня, чтоб не отводила очей…» — танцует на лобных долях его, не испросив разрешения, древняя молитва, и Т. вдруг привечает, и Т. вдруг впрямь очей ласковых не отводит: аккурат в очки руновские смотрит, за помощь благодарит, на предложение отужинать легонько, что пушиночка, соглашается — ну а венское кафе за углом, и в Невинград незнакомке только-то завтра!


Она «лучезарно» улыбалась. У нее были «невероятные» глаза. «Потрясающие» волосы. Все те словечки, недостойные пера так называемых настоящих писателей, крутились в тот момент в горячечной голове Рунова, да он, по счастью, литератором и не был — значит, ему можно, можно безнаказанно варьировать все эти «красивые», «манящие», «единственные», сколь анимке угодно — и к р и т и к а его не осудит: вовсе нет. Улыбка Т. — уточним, впрочем, для профессионально препарирующих буквы, — итак, улыбка Т. (не большой, но и не маленький, рот: не пухлые, но и не узкие, обнаженные — без краски — мягчайшие губы) едва оголяли блестящие зубы; глаза — пресловутые «бездны», оттеняемые смоляными ресницами — искрились, как искрится, отражая сиренево-синий закат, доступная лишь сессионно, чужестранная водная гладь; волосы — блестящего воронова крыла копна до середины спины — таили в себе искусы изощренного гедонизма: обовьет тебя такими красавица, спеленает точно куклу — и пиши пропало, что делать будешь?


«Заведи себя, как куклу. Заведи на ОТЛ. Заведи на excellent» — пишет Рунов на крафтовой бумаге тонко отточенным карандашом: и кажется ему, будто едет он в поезде, а сквозь стекло вагонное крутят эту самую кинопленку: красавица и чудовище, ни дать ни взять — божественная длань поворачивает ручку проектора, пейзаж за окном, нарисованный хрестоматийным чаем, размывается и меняет формат: на кадр, он же «вид из окна, достойный пера историка», накладывают едва заметные, еле видимые швы. Так живая жизнь Зазеркалья снова трещит по швам, и вот уж пьяненький Буратинка — олэй! — взывает к Сим-сим… Ткни пальцем в «шовную» сию ленту — и все: все спадет, контур волшебства испарится. За игривой картинкой на двери — замурованное пространство: Matrix has you, дастиш фантастиш! Возможно, Рунов сел не в тот поезд? Возможно, перед тем, как приподнять скрипичный футляр и занести на ступень ногу, он еще обернется? Аркан Дурака — не самое страшное место, в которое можно попасть! Самое страшное — ловушка Майи, сотканная из глаз, волос и губ Той, чье имя не может быть названо — попади в нее, и почудится, будто бежишь еще, будто стремишься, а на деле шага не сделал: оппаньки, amen.


Т. напомнила Рунову Л.: тогда, в прошлом еще веке, он, нескладный, как казалось ему, скрипичных дел мастер, был «чертовски влюблен» — любовь долготерпит, милосердствует, не превозносится, всему верит, всему надеется, все переносит4: вот она, синтаксическая кровь! — а Л. возьми однажды да и не проснись (о диагнозе своем не сказала, до последнего тянула, сама не верила). «Жаль, что она умерла!» — переслушивал он потом горькую, девяносто третьего года, музычку Григоряна — на тысяча первый раз, впрочем, кассета, «зажевав» пленку, остановила наконец то, что называется «муками обреченности», да и молодость взяла верх — к тому же скрипка… что б он делал без инструмента! Как живут они все без звуков? Как могут они все так жить?.. О майн готт!..

А ведь это целое дело — отделить сознание от тела умершего, есть четкая техника — Тимоти Лири, во всяком случае, вполне правдоподобно ее описывает, ан что с того… Как отделялось сознание Л. от тела ее — когда-то почти безупречного?.. Прости-прощай же.


Город меж тем технично выносит снег вперед машинками — весна идет, весне дорогу! Если б и т ь (ангел с битой, привет) — чтоб уж наверняка, — то по надкостнице голени, внутренней поверхности бедра, солнечному сплетению, глазам, шее, кадыку. Говорящее мясо, вот он кто. Когда речь о чувствах, даже величайшие герои могут сплоховать. Это цитата — или он сам? Рунов не пом­нит, Рунов забивает время чужими людьми-гвоздями, не дает святыней своих псам, не бросает жемчуга пред свиньями, чтоб те не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали его: как учили-с. И где это только вычитал он про однонуклеотидные полифорфизмы — измененные участки генома, — благодаря которым лишь и отличаются меж собой люди?.. «SNP, анализ генома», теорема доказана: скука-piano, тоска собачья!


И вот теперь пред ним, чудаковатым чудовищем со скрипкой работы Вильома, — загадочная красавица из сна, отраженная тень Л., сама мадонна, сбежавшая с холста, мадонна, которая через сутки (он разглядел на выпавшем из сумочки билете дату и время) улетит на скоростном в сине-серую «колыбель революции»... И что ему, Рунову, делать тогда?..

Чем больше любви, тем выше плотность времени — но то в храмах, а они-то в простом кафе, и даже кольеретка, кажется, смеется над ним, не утруждая себя языком Бунина и Набокова: «Don’t reside in the past, don’t dream about future, concentrate your mind on the present moment!» — забить, просто забить, а потом забыть, что забил: смайл приветствуется, все-пишет-вошь-все-пишет-гнида-все-пишет-тетка-степанида, меж тем как расклеванную гастропристрастием Т. вишенку на пирожном явно тахикардит. Гранатовым соком римские медики лечили уставшее сердце — еле заметно усмехаясь, Рунов наливает в бокалы густую жидкость кровяного оттенка, вспомнив надпись на этикетке «настоящего азербай­джанского», и совершенно не ожидает услышать от Т. вот это вот: «Аид дал Персефоне гранатовые зерна как раз перед тем, как отпустить на землю к Деметре… Если помните, когда она их съела, то оказалась обреченной на возвращение в подземное царство… Вы потому меня гранатом и потчуете? Чтоб из московских подземелий не выпустить?..» — подмигнув, Т. рассмеялась, а Рунов, слегка смутившись, ответил, что нет, не помнит про Персефону, а ее, значит, занимает мифология? Ок, но что, пусть расскажет, что она делает в Москве, где живет и чем занимается? Почему ее занесло в контору брачных аферистов — так же, как он, просто перепутала дверь, или «искала того, кого любит душа моя?», ему-действительно-интересно-и-тэ-дэ-и-тэ-пэ, а она знай отвечает да отвечает, а потом добавляет как бы так невзначай, Рунов и не помнит, к чему вдруг: «Продолжение рода — чтоб Ненаглядный твой не заканчивался, не истончался… в этом, быть может, и есть смысл сумасшедшей жизненки — в его, Нена­глядного, бессмертии чрез плод его…» — и тут же, как ни в чем не бывало: «У меня отчужденная компенсаторная идентичность. Вы не обращайте внимания. По-русски это значит делать все самой и избегать привязанностей… О, взгляните, каков! — она вдруг придвигает к Рунову айфон, на котором высвечивается: — «Блондин-кобель, семь месяцев, двадцать пять сантиметров, активный, с другими собаками контактен, игрив». Возьмете?». Рунов открещивается от кобеля-блондина гастролями и смотрит: смотрит, как Т. откладывает, наконец, гаджет и принимается за еду.

Ее блестящие зубы превращают в крошево тельца нежных королевских креветок. Рунов подливает вина — набор действий, называемых жизнью, на расстоянии слышимости мечты: морщинки на его лбу живут автономно и напоминают линии, сходные с параболами, появляющимися на приспущенных у ребенка колготках, когда тот решает быстро сменить траекторию движения, но вместо этого лишь падает на колени… Рунов откладывает вилку с ножом да крутит штамповку болезненно эндокринного ангелочка, а, перевернув ту, насвистывает: «Фигура декоративная ангел, десять сантиметров, полистоун. Удалять пыль сухой мягкой тканью. Мейд ин Чайна…». «Ангелы с плетками» — порочный роман Дианы Батай, улыбается Т., — не читали? Презабавная вещица с отголосками Жоржа!» Т. плотоядно улыбается и добавляет: «Я работаю в галерее. Картины и скульптуры, инсталляции и альбомы… ничего личного. Современное искусство, которое я не люблю и не полюблю, должно быть, уж никогда. Ничего из того, что чувствуете вы, берясь за инструмент… Однако, как писал старик Вольтер, именно работка спасает нас от трех великих зол — скуки, порока и нужды», — Т. облизывает губы и смотрит на крошечный циферблат часиков, словно собираясь прощаться. «Мне не нравится Москва, но иногда приходится приезжать на аукционы — ну и по другим делам. Стараюсь обернуться одним днем — впрочем, далеко не всегда получается…». Речь Т. — мягкая, обволакивающая — пристегивает Рунова к креслу: и не суть, о чем там Она говорит. Пусть, пусть говорит — он слушает.


Сколь давно не было ему так легко! Эмоциональный слепок в виде пустоты, разрывающей внутренности долгие годы, казалось, таял: есть некий уровень внутреннего чувствования, для которого слов — нет: новая шутка Джокера — координатора чудес?.. Если же свериться с классификацией S.T. Dupont, выделявшего путешествие, огонь, письмо и соблазнение в четыре вида искусства, то, быть может, предаться, наконец, им?


Соблазнение… Разложив когда-то от альфы, как Рунову казалось, до омеги устройство этого мирка, теперь он желал бы от устройства сего отойти. Все, что нужно ему ныне для принятиятрехмерки, — это получение доказательств ее правильного функционирования. Что тут скажешь! Вот-вот… Однако-с: все, чем Рунов хочет сейчас стать, так это пульсирующей энергией. Пульсирующей энергией, которая перенесется тотчас в ложбинку шеи Т.! О майн готт, неужто его в самом деле так накрыло? Сколько тебе лет, опомнись, не бывает ничего «с первого взгляда», да что ты несешь, старче мой, прекрати!

«Единственный признак любви, дружище, таков: вы со своей половиной расслаблены», — и Рунов кладет, кладет в музыкальные свои уши немузыкальную фразу соседа по столику. Расслаблен ли он с Т.? И да и нет. Кровь из перерезанной, пусть и в Вирте, сонной артерии выходит толчками… Единственный рецепт — созерцать свои мысли, не вовлекаясь в них. Есть он, Рунов, — и есть его «кино». Однако он жаждет, жаждет играть на теле Ее скрипки! Amor non est medicabilis herbis! Тебе и огню — прочти и сожги, Tibi et igni — и тогда-то тело твое покажется тебе лакмусовой бумажкой… Продуваемым со всех сторон флюгером… Ветром… Солнцем… Рунов отчетливо видит: они с Т. стоят, взявшись за руки, на вершине холма — увы, картинка через мгновение исчезает: он снова один, «Бог есть Электричество», — увещевает экзальтированный экскурсовод-циклотимик, а далее по этапу: Рыбинск — Мышкин — Пошехонье — Верхневолжье… уловка лишь в том, чтоб выжить.


«Или так, например, можно все это было начать, — проходит сквозь стену чужого любовного слоя припозднившийся жить-поживать автор сего. — Нет никаких брачных аферистов, никто никого не обманывает. Рунов, ты просто встречаешь Т. на выходе из музея — у Нее нет зонта, у тебя зонт есть, дождь со снегом превращается в ливень. Под зонтом и затевается следующий разговор: “Интереснейшие работы!” — Она тебе говорит, ты слушаешь. Дальше уж без кавычек, не обессудь: их и раньше-то кот наплакал. Итак, Пикассо вытащил его, этого скульптора, спас от профессиональной смерти: после концлагеря Мишель Сима долго не мог работать — тут Т. поправляет пахнущие морем волосы, а ты, Рунов, от запаха этого едва не сходишь с ума, — не знаю, кто смог бы работать после концлагеря, но вот Сима смог снимать, он запечатлел всех художников парижского «Улья» — известных и не… Если долго смотреть в глаза Пабло, — Т. снова дотрагивается до пахнущих морем волос, а ты, Рунов, вздрагиваешь, — дзенский коан покажется детским лепетом!»


Автор, немного помявшись, все-таки закрывает кавычки и, вставив в мунд­штук отраву, истончается вместе с воздушным поцелуем Т. в своем измерении. Рунов же слушает. Слушает Ее голос. А голос Ее горчит, а голос Ее и есть коан, как разгадаешь такой! Ливень усиливается, Рунов приглашает Т. в консерваторию: ре-минорный концерт Брамса, сумасшедшая музыка, я довезу вас потом до отеля, соглашайтесь! Отчего нет, я, правда, не специалист в музыке, я занимаюсь только-то и всего, что галерейным бизнесом, но тогда обещайте: вы сходите на Сима — сходите на Сима за Брамса, еще можно успеть… Она говорит, он слушает, машинка скользит: Остоженка, Пречистенка, Сивцев Вражек, Арбат, Большая Никитская… Запах миндально-цитрусовых духов Т. кружит ему голову, машинка кружит голову городским улочкам, у Т. кружится голова при воспоминании о том, кого давно пора бы забыть — вчера Ей привиделась во сне фраза «День, когда вернут моего Ненаглядного»: когда же Рунов считывает ту и понимает, что Т. ускользает от него навсегда, то чувствует, как твердеют его плечи и торс, как вытягиваются конечности, как сковывает стальная «головка» череп — и вот он, Рунов, на коленях пред стогом людского сена, медленно, но верно превращается в иглу и теряется: ведомые силой любви, части мира ищут друг друга, чтобы мир проявился как целое.




Вариации на тему “Je veux” из зонтика Оле Лукойе

[шансон для ZAZ]


Вы существуете, и вместе с тем вас нет.

Моруа. «Письма незнакомке»


«Je veux!.. Je veux de l’amour!..5  “Же ву” как живу!..»6  — шлягер-шлягер, я тебя съем, мурчит Алиса, пристраивая почти к ювелирным его контурам человечков из своих снов да человечков из чужих слов, а Макс хватается за голову, Макс натягивает то, в чем мать не рожала, Макс тянется за сигаретой, самоубийца, едва кнопка, случайно нажатая Алисой, волшебным образом утопает в вымуштрованном книксене паззла: так на экране высвечивается смеющаяся Isabelle Geffroy, новая визуализация от Liberte, Еgalitе, Fraternite, как выразится много позже эстетствующий фанат, и иже с ним. Макс тем безвременьем оседает, ведь все его предложения безличны, и — да, моросит, вечереет. От обиды сводит скулы, привкус железа смешивается во рту с чем-то кислым — так бедняга уже втискивается в куртку, так и крутит у Алисиного виска: «Ты же была, была на ее концертах, ты все слышала! Сколько ты денег спустила на эту блажь? Давно ремо… — пока он ощупывает взглядом комнату, фраза глупо обрывается и повисает в воздухе. Алиса берет ее за уродливый кончик двумя пальчиками и выбрасывает в неуменьшительно-неласкательную фортку, да только Макс не видит: глаза Макса засыпаны пеплом, терапия в помощь! — Это патология, понимаешь?.. — он срывается на крик. — Па-то-ло-ги-я! Ты… ты-ы, ты-ы…» — на втором «ы-ы» Алиса очерчивает невидимый круг: привет от Хомы Брута, томик Гоголя, как на грех, рядом. Скулеж входной-выходной двери схлопывает четырехкамерное — впору валокордин… или что там они все пьют, когда слева вот так стучит?.. Ей бы вина. Немного кьянти, не больше бокала: просто чтоб заглушить аритмию — однако кьянти нет, кьянти не доезжает до N-ска. Вздохнув, Алиса подходит к музыкальному центру и поднимает — еще, еще громче! — прохладный хоботок аквалайзера: да, да, да почему нет-то? Она так, вот так чувствует!

Когда это точно началось, Алиса не помнит — помнит лишь время года, подарившее ей хрипловато-кофейное «же ву» насмешливой пирсингованной дивы, облаченной в юбку-брюки да мешковатый балахон; помнит лишь время суток, когда увидела миниатюрную фею, как называют ее поклонники, с походящим разве что на послевкусие гаванской Cohiba Esplendido7 (подарок вильнувшей хвостом маман в честь Happy New Year), парчовым голосом: sacree!8. Летящий некогда по кровеносной системе монмартровских хитросплетений, он доставлял удовольствие даже копам, которым периодически вменялось гонять уличных музыкантов… Монмартр: когда же она, Алиса, двадцати зим без роду без племени, попадет туда? Когда сможет улыбаться, слушая Je veux (год две тысячи десятый) вот так же, как улыбаются, слушая шлягер, все эти везунчики, рожденные «в благословенной Франции»? Когда уготовано ей будет, черт дери, явиться миру на земле франков, дабы с легкостию необычайной слушать вторую La Mоme?9 Впрочем, если допустить, будто Алиса и воплотится когда-нибудь на земле франков, Isabelle уже покинет ее — или нет, или будет жить до ста лет, и тогда есть шанс успеть сказать? «ZAZ, ZAZ, — повторяет Алиса, год две тысячи десятый, как на духу, — ZAZ от Альфы до Омеги, ZAZ от дождя до солнца, ZAZ (какое странное прозвище…) от земли до неба! Все они считают меня безумной, ну а я просто должна передать тебе. Кое-что передать».

Что ж, Je veux так Je veux, «же ву» как живу! Много лет назад, когда Алиса совпала с песенкой, «разбивающей вдребезги ценности общества потребления» (так, во всяком случае, напишут о сингле Isabelle Geffroy, напишут уже после мирового признания, лысеющие кашемировые профики — обитатели Soho), в висках что-то щелкнуло: ну просто переключили регистр, без «будто». Да и как тот мог не переключиться, как могло не «щелкнуть», когда пела «фея» как раз о том, чего Алисе — тогда совсем девчонке — отчаянно не хватало? Любовь, радость, свобода… что еще по-настоящему нужно в двадцать? Чего еще желать, коли рожден живым в городе мертвых? И почему он, город мертвых, упорно навязывает ей, живой, обратное? Почему все годы после она живет не там и не так, почему не выезжала до концертов Zaz за границу — не потому ли, что однажды, давным-давно, просто перешла ее?.. Так Алиса начала слушать записи хрупкой смешливой барышни — звук за звуком, слово за словом, мелодию за мелодией; так комнатка ее стала походить на цирковое фойе, в котором сходятся в бесконечно удаленной точке плакаты, афиши и фотографии грустных клоунов и зверей, мечтающих улететь. Соскочить с шарика.

Гастрольный график Isabelle Geffroy, скопированный из космической сказки под названием Internet, пестрил обведенными датами да вычеркнутыми днями суетных близнецовых недель. Алиса качала головой, поглядывая из окошка на окрестности града N — а именно, на «places of interest» микрорайона Корытное (на улице, чай, не Франция: улица-дзержинского-дом-один), где притомилась крошечная ее скворечня с вмурованным в стены счетчиком: тик-так, тик-так, конечно, «Ce n’est pas votre argent Qui fera mon bonheur»10, конечно, «Je veux de l’amour, de la joie, De la bonne humeur»11, однако прописную истинку за все надо платить Алиса усвоила, кажется, еще до знакомства c Белым Кроликом: ну то есть еще до похода к королеве, до пресловутой казни карточной колоды, из которой так и сыпались отрубленные головы верноподданных королей, дам и валетов… и зачем только В.В.12 назвал ее, Алису, — Аней, зачем отправил по этапу через эту вот Страну Чудес, конца-края которой не видно? О, родные осины, о, «все станции, кроме Есино»! О, то березка, то рябинка, то куст ракиты за ок... ракиты или калины? Алиса не могла вспомнить и потому снова улетела в мыслях: быть может, г-н Набоков и сейчас пишет о ней, пишет о ее сроке в N-ске, да только она не знает о том ничегошеньки? Ах, как хотелось бы ей подсмотреть, вчитаться в «продолжение банкета», но где? Где это место? И как, как скостить срок?.. Эх, великорусская бол-лит-ра́, типун тебе на билингву! За все надо платить, повторяла Алиса еще в экс-шкурке, когда путешествовала, так скажем, более интенсивно, но что о том… морока! Подпорченная переизданиями и экранизациями, девичья карма отягощалась, отягощалась, пока не отяжелела, наконец, до того, что барышня не осела (всего-то от невозможности взлететь! прыгнуть выше ауры!) в местечке девятьсот третьего года рождения — так, по крайней мере, сказывает летопись, — выбраться на свет белых ночей из коего можно было только по трассе М20 — и только при хорошем раскладе.

Прирост населения, как сообщалось Постчудесным Информбюро, в городе N почти прекратился, смертность превысила рождаемость (здоровых адекватных мужских особей фактически не осталось — уцелевшие же к участию в игрищах по воспроизводству вида оказывались не шибко годными): лишь стайки недобитых в лагерях мутноглазых стариканов, верящих «в нового бодрого» Кобу (привет, однофамилец!13) да всяческих деклассированных элементов (привет, Янка!14) орошали напрасными словесами не поднятую с колен, как было обещано, страну. Увы и ах, однако-спостылая тишина N-ских окраин вмещала в себя куда больше оттенков, нежели пятьдесят — серого, особенно если заглянуть в окна венцов корытостроения! Но не будем. Не будем заглядывать, дабы совсем не расстроиться: послушаем уж лучше Алису. Она не хнычет, она лишь констатирует: «И ржавчина, везде эта ржавчина…» — тут связь внезапно обрывается и мы замечаем на подлунном экранчике те самые полки с бестселлерами, на которых танцует зазеркальное Алисино имя. Они-то, книги, и держат нашу девочку на плаву. Ее книги.

«Париж, Ла-Рошель, Монтобан, Сант-Уан, Шатор, Ландерно, Фекаме, Бордо, Ницца, Нанте…» — вписывает Алиса ласкающие слух названия в афишку концертов Isabelle Geffroy и думает, как славно, должно быть, оказаться сейчас на Площади Тертр: оказаться, чтоб только-то и услышать вот это вот: «Passе, passe, passera la dernière restera…»15 — ну или «С’est ton rêve»16! Несколько лет она учила французский, но язык не очень-то давался — ничего, кроме произношения, толком не выходило (точнее, выходило как-то карикатурно), про глаголы же и подавно — стыдно сказать. Впрочем, тайную затеюАлиса не оставила, и потому брать уроки у седовласой педагогессы не перестала. Перед занятием та поила ее облепиховым чаем, после чего, достав «La premiеre annеe de grammaire»17, выдыхала: «А теперь, деточка, новая тема…» — и то, что имя этой темелюбовь, не обсуждалось. Любую словесную каденцию завершала Валентина Аркадьевна именно ею — завершала несмотря на то, что супруг давно почил, устроенные в школке похороны на пенсию — и те канули в Лету, ну а отравленный sosедкой (милейшая женщина) дружок — двортерьер Джек — снился уж лет пять как. Брать нового Валентина Аркадьевна не решалась, разумно полагая, будто едва ли переживет его: «Да что с ним потом станет? Нет-нет, от рыл корытских подальше!..» — наставляла француженка Алису, думая всегда, на самом-то деле, лишь об одном: почему в те времена — она, «советская студентка по обмену опытом», не осталась там, с Мишелем? Зачем сама себе помешала?.. Шанс-то давался, летел в руки, целовал в лабии, etc.: аккурат на таких мыслях Слезный пруд и затопил однажды учебник французской грамматики. Плечи Валентины Аркадьевны затряслись, заходили ходуном, лицо сморщилось и вмиг посерело, руки покрылись серой шерсткой, хвост обвил задние лапки, ну а Алиса — что еще оставалось? — увидев, как заслуженная учительница N-ска оборачивается в некое существо, спешно выскользнула за дверь: «Будет ли какой-нибудь толк, если я заговорю с этой мышкой?»18 — спросила она саму себя, но ответа от бессознанки, и иже с нею, так и не дождалась.

Алиса смотрит все клипы, читает все интервью, подстраивает все свои отпуска под гастроли Isabelle: Стамбул, Барселона, Прага… Раз в год, что ж, и на том мерси: для парикмахерши поневоле (в/о не в счет, куда с ним в городе N! Долой интелей с паровоза безвременности!) это не шибко-то по карману, к тому же гаст­рольный график Isabelle, живущий на стене N-ской скворечни своей собственной жизнью, не считается с графиком существования Алисы. Иногда, во сне, ей почему-то кажется, будто она сама и есть Isabelle, настолько близко ее лицо — функция замедленной перемотки изучена и опробована не единожды, впрочем, не это главное: подтянув-таки французский, Алиса пишет кое-что любопытное на сладкоголосом наречии, однако отправить буквы по почте не решается — она знает, что рано или поздно услышит Isabelle снова, ну а пока времечко не пришло, пока кочет златой темечко не проклюнул, прячется за наушниками: Макс-то не отступает, Макс-то оформиться предлагает — вместе с рукой и сердцем, не будь дурак… Куда оформиться, зачем оформиться? Алиса едва не плачет: брак, брак же! Парикмахер-стилист с дипломом учителя рисования да экскурсовод-таксист с дипломом историка, окейно! Что делать станем волглыми вечерами — в корытушке млеть, об устройствушке мирозданьица рассуждакать? Горькую ложками есть, упаси Деус? Вылетать, ЕБЖ, к самому синему морю? Заводить рыбонек-птичек? Суетиться, томиться анимкой?.. Пушкина ль с Саган подсматривать, Кустурицу ль с Бунюэлем подслушивать?.. Летом — варенье варить, зимой — пить с тем вареньем чай?19 Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас— и так три раза, три раза, три раза, о майн готт, распаляется Алиса, но Макс пропускает 0.5 мимо ушей — Макс слишком сильно обнимает каменную Алису, Макс слишком быстро прижимает мягкий рот свой к стальному ее рту, Макс слишком деловито заглядывает в малахитовые ее глазищи, но когда видит, что в них, в глазищах, как током ударенный, отстраняется: с таким же успехом ты могла бы летать за Анджелиной Джоли! За Вайноной Райдер! За Милен Фармер! Но почему — Zaz, почему именно Изабель Жеффруа? Чем она лучше той же Патрисии?.. Знает ли Алиса, что таких, как она, надо лечить? Фанатка! Безумица! Лоботомия в помощь!.. Ну хочешь, хочешь, найдем психолога? Психотерапевта, душеведа, анима-доктора, мать его?.. Хочешь поговорить об этом?.. Je veux: Алиса хочет провалиться сквозь землю, однако в силу ряда причин сделать это прямо сейчас несколько затруднительно, и потому она выбирает более эргономичное, более элегантное решение — гладит Макса по боль-головушке да разжевывает, очень тихим таким, очень мягким голосом, аки доктор пациенту, разжевывает, почему не Анджелина Джоли, не Вайнона Райдер, не Милена Фармер: «Я хочу. Хочу музыку. Ее музыку. Ее свободу. Ее…» — но Макс, оппаньки, уж не слышит, Макс был и весь вышел! Оставшись одна, Алиса не сразу решается приподнять нежнейшую свою, розового шелка, тончайшую фразу, разлегшуюся на воздушных пылинках, точно в бисерном гамаке, да выпустить малюткой-воробышком из форточки... Оцепенение, впрочем, длится всего-то пару секунд, и вот уж Алиса магнитит слова-ловушки со словами-love’ушками бархатными ладошками, в сундучок с украшениями складывает: колечек-сережек айн-цвайн — все шлягеры, значит, уместятся! Улыбаясь, она дышит на антикварное зеркальце, увильнувшее из чудесатой страны в нынешнее ее пространство — дышит, пока диск на серебряной ручке не затуманивается, а потом протирает. Если вглядываться в волшебный кругляш долго-долго, можно заметить отражение N-ской набережной, оккупированной горластыми, ряжеными-в-людей, туристами. Праздная толпа, фоткающаяся — ихний-с word»ok — на фоне необычных храмовых куполов северо-запада (рефрен глумящегося экскурсовода-социопата), не вызывает у Макса ничего, кроме раздражения — особенно пшенное толстозадое аканье: «Ка-ак-у-вас-де-шше-ва-фсе!». И Макс плюет на асфальт, и Макс бежит к остановке, и Макс запрыгивает в уходящий трамвай, и Макс возвращается в Корытное (ржунимагу, вставляет свои пять у.битых-е.нотов Чертик, которому до смерти наскучила табакера), да только Алисы уж след простыл, и зеркальце-то отброшено. «Это просто сбой, сбой программы, это пройдет… — так Макс думает, так Максу проще. — Я должен, должен ее вернуть… Должен ли?»

С утра пораньше Алиса Л. бреется наголо, вычеркивает еще одну цифру на календаре и достает ярко-оранжевый альбом, где каждое изображение Isabelle сопровождается мини-текстом на французском — «атмосферным» эссе как о фанатеющих, так и о самых обычных людях, специально обученной охране да ко всему привычных рабочих сцены, случайно попавших в кадр… Isabelle, возможно, найдет это забавным, думает Алиса Л. и, закинув добро в рюкзак, садится, наконец, в поезд, чтобы выйти через несколько часов на Витебском. Что ж, вот и она — монтаж! — не видно? Она, собственной персоной Алиса Л., бегущая по перрону, что Ассоль по волнам: до Лиговки, скорей до Лиговки! Главное рассчитать время, главное не опростоволоситься перед «правой рукой» Isabelle — или как их там называют, эти руки?.. Пахнут ли пальцы их ладаном? И еще: опростоволосишься разве, коли волос на сорви-головушке нет как нет?.. В Корытном за такое-то морду бьют, ну а в Питере разве заметит кто, коли череп твой наг?.. Тут взгляд Алисы падает на часы — она ахает и спешно звонит, вмиг забыв о стыдных ошибках: «Nous disions sur l′accréditation sur la conférence de presse… l′Édition? Vous voulez que je précise l′édition? Snob… comme? Quelqu′un est déjà accrédité du Snob? …dans tous les cas jusqu′à la rencontre!»20 , после чего жмет на «отбой» и мчится к «Октябрьскому»: окей, некогда там блистал сам Эллингтон, ну а завтра блеснет Zaz.

Anja Maurois — курсивится на снежном бейдже брюнетки, курирующей пресс-конференцию. На брюнетке фарфоровая, в тон кожи, блузка — того и гляди, разобьется, да черные, в тон шемаханских бровей, брюки. «Добрый день, мое имя Алиса… Алиса Лиддел. Я внештатный… региональный корреспондент “Сноба”, только из N-cка — коллеги забыли об аккредитации! Прошу вас о приватном интервью с певицей… понимаю, «это нереально», но, видите ли, я побывала на множестве концертов Изабель и сделала чудесные кадры, сопроводив их зазеркальными текстами… все, разумеется, переведено. Из нашей беседы может вырасти целая книга… книга о музыке… о музыке и свободе… Мой французский не столь хорош, как хотелось бы, но…» — стриженая наголо Алиса Лиддел осекается под ироничным прищуром длинноволосой Anja Maurois. Стриженая наголо Алиса Лиддел боится, будто длинноволосая Anja Maurois не так просканирует ее менталку, боится, будто с колокольни собственной безупречности сочтет ее еще одной городской сумасшедшей… Как объяснить?.. Что выдумать?.. Anja Maurois кажется такой неприступной, такой холодной — да только глаза-то ее смеются, да только в глазах-то — тот самый Чертик, дернувший во всю прыть из бабкиной табакерки!.. Приметив его, Алиса и решается выложить все как на духу: «Знаете, мой приятель считает, будто с таким же успехом можно летать за интервью Анджелины Джоли. За тенью Луны в небе… Да, есть лимит времени… тогда выслушайте главное. Если б на месте Изабель Жеффруа был, скажем, какой-нибудь Грегори Лемаршаль, мои слова не казались бы вам столь странными?.. Это что-то такое сильное, невероятно мощное... из бессловесных глубин, из лагун неназванных — поднятое… Она как сестра, она и есть моя сестра — да-да, ничего больше: ничего из того, что могло б вызвать ее возмущение… Ничего плотского, ничего материального! Возможно, давным-давно, вовсе даже не на земле, мы были связаны еще кое чем, нежели простой принадлежностью к одному виду… Ошеломительная мысль о том, что к человеку можно прикоснуться и он не исчезнет, конечно же, приходила мне в голову, однако не в прикосновении дело! Хотя — да, я хотела б взять Изабель за руку и просидеть всю ночь, глядя на звезды… точно так сидели Ежик и Медвежонок: помните, там, в тумане?.. Аня-Аня, да сколько можно не понимать!.. Вы рождены в эсэс-эр, признайтесь, у вас просто баскская внешность, ну а французский — второй родной, и все же вы местная, вы неплохо знаете Питер, так ведь?.. Мне нужно передать Изабель одну вещь, только-то… С вашей помощью. Я не сумасшедшая, правда! Не террористка, не папарацци… Спросите у мистера Кэрролла. Если, конечно, хотите...». Anja Maurois отворачивается, какое-то время молчит, а потом щелкает пальцами: «Окей, вы попадете на пресс-конференцию. К самой Изабель вас, разумеется, не допустят, но вы можете передать ей этот свой волшебный альбом, — Anja Maurois с любопытством рассматривает фотографии, — передать через меня. Вот все, что я могу сделать…» — Алиса Л., точно ее ударили по лицу, прикладывает к щекам ладони. Ну да, таких-как-она Anja Maurois повидала немало: какое там «штучное исполнение»! Нет и не было. Спасибо на том, впрочем!..

Весь день перед концертом Алиса Л. бродит по городу, но питерские places of interest не увлекают, не завораживают. Что она делает здесь, на шарике, что ей вообще тут надо? О, дьявольский сансаркин круг! Неужто Кэрролл и это придумал? Или Набоков не так перевел, а она теперь за них расхлебывай-отдувайся?.. У других вон персонажи как персонажи выходят, крепкие да румяные, а эти такого нагородили! Чем думали, когда остов лепили? Чем карточный домик клеили?.. Печалясь да вытирая кулачком слезы, Алиса добрела-таки к вечеру до концертного зала: в последний раз так в последний раз, ей ли привыкать! И пусть, пусть верноподданные превратятся в колоду карт, пусть глупая герцогиня, наконец, замолчит, пусть Белый Кролик перестанет дрожать от страха перед королевой! Она, Алиса, больше никуда не поедет, etc., ну а в сухом остатке вот что: как прошел концерт Изабель Жеффруа, Алиса Л. помнит плохо, а хорошо помнит лишь то, что по его окончании спешно пробивается к охране да просит вызвать Anja Maurois. И она вскоре появляется, и гематитовые глаза ее мечут молнии, и коралловый рот ее негодует, и фарфоровая ее блузка дрожит на высокой груди: «ЭТО невозможно. Вы хотя б понимаете, что ЭТО невозможно, нет? Не ищите неприятностей там, где можно их избежать!.. Ну-ну, возьмите себя в руки! Возьмите салфетку…» — когда же Anja Maurois протягивает Алисе Л. шелковый носовой платок, все вдруг оборачиваются: Изабель тут как тут, за спиной, Изабель любопытствует, что интересного без нее происходит. И тогда Алиса Л. передает ей книжку: ту самую книжку с картинками Ежика и Медвежонка. Переворачивая страницы, рассказывает, как сидели они у реки да смотрели на звезды. Смотрит Изабель в глаза и говорит, что мечтает хотя бы раз в жизни посидеть вот так же, потому что, как и она, хочет свободы и радости: Je veux!.. Изабель усиленно вникает в хромой французский Алисы, а потом подзывает Anja Maurois и просит покатать их — без всякой только охраны — по ночному городу.

Идеальная Anja Maurois идеально ведет идеальную машину — идеальная машина идеально слушается идеальную Anja Maurois. На неидеальной набережной Фонтанки Алиса Лиддел с Изабель Жеффруа выходят из авто и идут к воде. Anja Maurois, оставшись в салоне, не спускает с них глаз — впрочем, все, что она видит, — это держащихся за лапы Ежика и Медвежонка: они смотрят на звезды, считают их и чему-то смеются. Перевернув последнюю страницу альбома Алисы Лиддел, Anja Maurois улыбается той самой улыбкой, разгадать тайну которой не смог никто, никогда.

«Никто, никогда…» — шепчет она, силясь не смотреть за окно, и потому не видит, как две тени уж парят над землей, поднимаясь все выше и выше, — а держит их зонтик с радужными картинками: зонтик, купленный первого мая на одном парижском аукционе, где выставлялись, помимо всего прочего, цветные сны Оле Лукойе.



1  Любовь травами не лечится: Овидий, «Героиды».

2  Эманации страдания.

3  Слой пребывания даймонов, «крылатых людей».

4  Первое послание Павла коринфянам, гл. 13.

5 Я хочу! Я хочу любви! (фр.)

6 Zaz, «Je Veux» https://www.youtube.com/watch?v=8HDXSmDJ6Kw

7   Знаменитый кубинский сигарный бренд.

8   Священный/чертовский голос.

9  Прозвище Эдит Пиаф.

10 «И ваши деньги меня не осчастливят…», фр.

11 «Я хочу любви, радости, прекрасного настроения…», фр.

12 В.В. Набоков, «Аня в Стране Чудес».

13 «Новые бодрые»: Андрей Рубанов в романе «Психодел» — о главных героях.

14 Янка Дягилева, «Деклассированным элементам».

15 «Проходит, пройдет, пронесется, а последний остается…», фр. (Les passants/Прохожие).

16 «Это твоя мечта».

17 Учебник французской орфографии и грамматики.

18 Кэрролл. «Алиса в Стране чудес», гл. 2 «Слезный пруд».

19 Отсылка к «Эмбрионам» В. Розанова: «— Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай».

20 «Мы говорили об аккредитации на пресс-конференцию Изабель… Издание? Вы хотите, чтобы я уточнила издание? Snob… Как? Кто-то уже аккредитован от Snob’a?… В любом случае до встречи!»



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru