НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Законный житель века
Геннадий Русаков. Дни. — М.: Воймега, 2016;
Геннадий Русаков. Увидеть ветер. — М.: Водолей, 2016.
Среди множества дихотомических классификаций поэтов есть и такой вариант, когда «авторов с биографией» противопоставляют «авторам без биографий». Очень часто те, кто биографии лишен, активно пытаются ее себе создать. Порою — не только на бумаге, идя ради этого на довольно суровые по отношению к себе и окружающим меры.
Крайне редки, почти уникальны обратные варианты: поэт с нетривиальной судьбой эту судьбу из себя почти демонстративно вычитает. Кажется, это случай Геннадия Русакова. Не так давно в интервью радиостанции «Эхо Москвы» он сказал: «А жизнь у меня на первый взгляд была достаточно благополучная»1.
Удивительно, да? Когда человек с опытом нищенства (реального, с протянутой рукой), сиротства, детских домов, суворовского училища, фактически получивший среднее образование в возрасте двадцати лет, через очень малое время становится переводчиком-синхронистом при ООН, тут, скорее, не о благополучии надо говорить, а о личных сверхусилиях. Заметим: детские дома Русакову выпали сильно отличающиеся от тех, о каких вспоминали его современники Николай Рубцов и Валерий Гаврилин. Не думаю, что в этих учреждениях Вологодской области системно преобладали добрые воспитатели, а в Рязанской — злые. Скорее, так совпало. Но совпало именно так.
Впрочем, в другом интервью Русаков говорит: «Хотя меня тем, кто я есть, сделали сиротство, отчаяние, боль, лишения. Как ни чудовищно это говорить, но нас, пишущих, делает боль, а не счастье»2. Противоречие здесь кажущееся. В сущности, это не противоречие даже, а зазор, в котором живет поэзия Русакова. Было плохо? Могло быть хуже. Могло ли быть лучше? А вот не факт. Скажем, жизнь еще не поэта, но уже гражданина СССР, пусть и юного совсем, чуть наладилась, когда из детдомовца Гены он стал курсантом суворовского училища Геннадием Русаковым. Действительно, о тех годах он не раз вспоминал с теплотою, неизменно сопоставляя озлобленных воспитателей детдомов с выдержанными офицерами училища, умевшими справиться с очень поломанными жизнью ребятами без крика и рукоприкладства. И что? И примерно вот что:
…Тот алкаш, а этот комиссован,
третий угодил под трибунал.
Видно, были мы товар попсовый,
но тогда никто того не знал.
Мальчики-кадеты, спесь и смелость.
Всей судьбы, что на кон по рублю.
…Диабетик, меченая спелость,
я свой срок по-прежнему трублю.
Напоминает известные стихи Ивана Елагина. Только с переменой времени. Тот загадывал наперед и, в общем, ошибся не слишком: «Тот повесится в уборной, / Этот бросится с моста, / У кого-то ночью черной / Вынут дуло изо рта»... Примерно об этом и написана книга «Дни»: о неслучившихся вариантах. Причем о вариантах и для мира, и для себя лично. Хорошо, пускай для собственного лирического героя. Излюбленные топосы у Русакова прежние — берег Оки, окрестности Мелекесса, ставшего позже Дмитровградом, чуть реже — тверские места. Именно в эти локации поэт впускает условного себя, свое alter ego. С более поздними временами, даже и с суворовскими, такого нет. Там уже время идет, как ему и надлежит, — по стреле. А вот в самое раннее детство, в самые бедные годы, будто можно еще вернуться. И многое устроить иначе:
Я твердо ходил по земле,
считая себя равноправным
деревьям и прочим в селе,
причисленным к нужным и главным.
Чтоб там, высоко наверху,
среди молодых и безгрешных,
хоть строчкою быть на слуху,
но все-таки жить среди здешних.
Хотя невозможность такого развития событий автор вполне осознает. И не только за необратимостью времени. Вглядимся в совсем уже чужой для нас мир русаковского детства. И увидим: пуст и страшноват этот мир:
Все суета сует, мышиный шорох…
Приходит день, а как не приходил:
петух при тех же офицерских шпорах,
и кот зевает, словно крокодил.
Пусть жизнь сама резон себе находит,
а мне не обязательно искать.
Уже снега просели в огороде —
пора к иным напастям привыкать,
поскольку, как выходит по раскладам,
нас нынче ждет нелегкая весна:
недаром небо в рытвинах над садом
и кожа стала яблоням тесна.
Глазки не прорастают на картошке.
И воробьи вот-вот собьются в сеть.
На этот раз всерьез, не понарошке
в селе собаки начали лысеть.
Вот так, без объяснений. Начали и начали. Кинематографический вполне прием. Думаю, современные технологии позволяют воплотить такой спецэффект: вот кот, вот петух, вот собаки лысеют. Вот человек яблони оглядывает. А вокруг движутся полупрозрачные фигуры. Это призраки людей, обитавших до войны и во время ее в окрестностях Мелекесса. Они там остались, жили сколько-то еще, затем умирали. А поэт, в сущности, проведший там очень короткий промежуток времени (правда, в детстве, во времена наибольшей восприимчивости), силится вспомнить, что же они ему успели сказать.
И будто ничего не успели. Действительно: условный фильм, снятый под впечатлением от прочитанной книги, окажется немым. Вернее — лишенным человеческого голоса. А музыка в нем будет. Музыка Валерия Гаврилина. Из упомянутой выше пары знаменитых вологодских детдомовцев он, возможно, ближе к Русакову по характеру творчества, чем Николай Рубцов. Хотя прекрасный образовательный портал «Первое сентября», ныне, к сожалению, закрытый, рекомендовал изучать Русакова именно в одной теме с Рубцовым. В жанре «тихой лирики»3.
Это хорошо, но немного странно: в шестидесятые-семидесятые тихих лириков противопоставляли громко звучащим эстрадным поэтам. А теперь кому? Теперь, на фоне наступившего молчания? Молчания, отнюдь не равного тишине. «Я слушаю, как прежде, но вполслуха: / наверно, нужен этих распрей жар / для поддержанья ропщущего духа / и ровного горения Стожар».
Ничего не расслышать в бессмысленном гуле споров. А слушать Русаков умел всегда. Часто предпочитая слух высказыванию или даже спросу. Вот что он говорит о своем достаточно долгом общении с Арсением Тарковским: «Кажется, за все годы нашего общения — а оно продолжалось достаточно долго — я ни разу не вел с ним литературных разговоров. Потому что — стыдно. Во-первых, это было бы хамством с моей стороны. Мы стояли на разных ступеньках. Во-вторых, что Тарковский может мне рассказать? Достаточно того, что он сам здесь, передо мной»4.
Теперь попыток слушания стало еще больше. Слушания через годы и километры. Кстати, прием не такой абсурдный, каким кажется. Видит-то поэт с расстояния действительно отчетливей. И видит главное. Главным иногда могут оказаться клочок бумаги среди золы или крапива, стрекающая ноги, но уж таково свойство поэзии. А вот расслышать что-либо внятное получается не всегда. Хотя автор часто почти замолкает, дабы все-таки разобрать чужую речь: «У меня изменилась манера письма: / стала суше, печальней и проще». Пожалуй, да. Изменилась. Хотя Ирина Невзорова писала о нем в рецензии на книгу «Стихи Татьяне»: «Геннадий Русаков — поэт без истории. Речь идет о развитии стиха, о картине мира, передаваемой через стихи. В каждом стихотворении — концепт целой жизни, с определенной точки, в деталях. Новое стихотворение — то же с другой точки, так как не все точки выявлены, не все сказано»5. Абсолютно верно. Именно так Русаков пишет каждую из своих книг. Говорит, говорит, пока не выскажется максимально подробно. Оттого, наверное, и была книга «Разговоры с богом» такой большой. Сейчас Русаков так, как говорил тогда, пожалуй, уже и не скажет: «...У, страшный бог, верни — ты взял мое! / Я отыщу управу и на бога!..».
Дело, конечно, не в том, что Бог в книге «Дни» именуется с прописной буквы; дело в тоне разговора. Вот, к примеру, почти сквозной мотив Русакова. Отречение. Раньше об этом он писал так: «Отрекаюсь от молодости и от старенья. / От себя — кем я не был и кем, по незнанию, стал»... Теперь тон сделался не в пример спокойнее. Да и само отречение перестало быть тотальным:
Вот наступает время отреченья
от слов, от обещаний, от людей.
От мимолетной страстности влеченья
и от отцовских истовых идей.
Пора проверить прочность нашей веры,
столетье — на подогнанность частей.
Благословенны прошлые химеры
в преддверии грядущих новостей,
перед приходом невозможных чисел
и возвращеньем непосильных лет,
когда от крови станет воздух кисел
и расцветет багровым бересклет.
Когда февраль с прищуром косоглазым
оглянет перезрелые снега —
и жизнь мою увидит вдруг и разом…
И все, за что она мне дорога.
Такой стиль кажется оптимальным для разговора о том, о чем, как мне кажется, написана эта книга. Об относительной неудаче. Прежде всего — о неудаче поколения и страны. В упомянутом уже интервью Наталье Игруновой Русаков говорил: «Мы все жили с ощущением: дайте нам свободу, сейчас мы вам такое выдадим на-гора! А “выдали” не мы, а люди старшего поколения, у которого было что сказать о своем времени» — потрясающее, согласитесь, признание для семидесятилетнего на тот момент человека. Заметим, признанного поэта. Да и суд чрезмерно строгий. Все-таки к этому поколению, кроме не раз вспомненного уже Рубцова, принадлежат, к примеру, Шукшин и Высоцкий — люди, так или иначе всерьез повлиявшие и на теперешний русский язык, и на теперешний русский народ. В общем-то и страна худо-бедно пережила разные безобразия, в целом сохранившись.
Похоже, дело как раз в этом «худо-бедно». Заметим: действительно героические и действительно великие времена и России, и ее литературы, и языка ее все-таки пришлись на чуть более ранний срок. А планка-то установлена очень высоко. Вот и судит Русаков по этой мерке. Имеет право. Хотя «судит» — неверное слово. Он говорит. А что разговор получается на сей раз с глухонемым — так не его вина.
С другой стороны, когда потенциальный слушатель вот таков: слушающий, но толком не слышащий, автор обретает дивную свободу. Свободу к слабости и поражению. Книга «Увидеть ветер», подготовленная издательством «Водолей», именно об этом. Здесь нарочитая слабость выходит за пределы поколения или вообще человечества. В стихах этой книги слабой делается сама природа. Демонстративно немощной и бессильной:
Капал реденький дождишко.
Дело двигалось ко сну.
День был долгий, но не слишком:
ростом в среднюю сосну.
Что-то вроде намечалось,
жалко — не произошло.
На веревочке качалось
двадцать первое число.
Двадцать первое-второе.
Двадцать что-то или как.
День валялся под горою
к удивлению зевак.
Не крутило, не вертело,
не фортунило ему.
Видно, тело не хотело
никуда и ни к кому.
День мал, дождь мал, тело лишено желаний. Не заметить здесь прямой диалог с Арсением Тарковским можно только при очень большом желании. Почти буквальное совпадение на уровне и звука, и картинки:
Третьи сутки дождь идет,
Ковыряет серый лед
И вороне на березе
Моет клюв и перья мнет
(Дождь пройдет).
Недаром к прозе
(Все проходит)
сердце льнет,
К бедной прозе на березе,
На реке и за рекой
(Чуть не плача),
к бедной прозе
На бумаге под рукой.
Хотя у Тарковского дождик хотя бы прозу обещает. А глядишь — и весну. Зря, что ли, этот дождик лед-то ковыряет? А сборник «Увидеть ветер» не обещает ничего. Кроме, понятное дело, самой возможности этот ветер увидеть.
Стихов в этой книге вдвое больше, нежели в сборнике «Дни», и оттого, может, кажутся эти стихи более беззащитными. Ни в коем случае не слабыми! Не назовем же мы, к примеру, слабым офицера на пенсии? Или горожанина, заехавшего провести отпуск в родной деревне, где не бывал много лет. Вроде бы, он многое умеет, много знает. Только здесь его знания-умения оказываются совершенно ненужными. И путей у такого человека окажется, наверное, два: или, важничая, навязывать свои правила чужому для него мирку, или этот мирок принимать целиком, как таблетку. Ну вот. А у Русакова в книге «Увидеть ветер» не мирок, а все сущее оказывается бессильным перед самим собою.
Да и объекты, этому миру трансцендентные, делаются вдруг не всемогущими. Полуслепыми, что ли: «Но нет у Бога памяти на лица: / ведь он привык вести на души счет».
Представляете, Бог — привык? А что означает привычка? Верно: нежелание вмешиваться в судьбы мира или в текущий быт. Именно на такое тотальное приятие работает эта книга, вторая из рассматриваемых в нашей рецензии. Она в очень значительной мере противоположна «Дням». Там, повторю, доминировал вариант, дескать, поколение наше проиграло, страна проиграла, мироздание вокруг какое-то чуть перекособоченное, однако все это подлежит исправлению. Есть же где-то идеал. У нас не получилось, пусть выйдет у тех, кто за нами.
И тут вот приходит мысль: а вдруг это все правильно? И мысль эта оформляет себя в долгие строки. Да, стихов в сборнике «Увидеть ветер» не только больше, чем в «Днях», эти стихи еще и чуть более многословны, порой они не то чтоб повторяют друг друга, скатываясь в тавтологию, но рассматривают очень сходные картинки мира с разных приближений, на разной скорости, скрупулезно. Ибо если рассмотреть все внимательно,
то как не стать философом, мой друг,
не примириться с повсеместной влагой,
с бельем в кадушке, с волглою бумагой
и с постоянным шелушеньем рук?
Базарный день в Озерах — не пойду.
Пусть лучше мир теснится возле окон.
И будет так легко и одиноко,
как будто плачешь в мокнущем саду.
Как будто жизнь и вправду удалась,
все рядом, ничего не начиналось.
А дождь идет, так это просто малость,
чтоб ни о чем нагореваться всласть.
Неожиданно, да? Плач в мокнущем саду равносилен тому, что жизнь удалась! Не наоборот, а именно так! И в системе координат книги «Увидеть ветер» это крайне верно. Оттого и книга получилась довольно объемной: вещи она объясняет не самые очевидные. И объясняет, повторим, тем самым беззащитным языком. Языком без метафор и красивостей.
Ну вот, кажется, мы и договорились до неизбежного противоречия. В книге «Дни» поэт производит более или менее строгий суд над собой, окружающими, над миром, пафосно говоря. А второй сборник говорит о довольно серьезном приятии этого самого мира. Еще раз скажу: приятие это высказано даже не на смысловом уровне, а через звук, через просодию. Значит, приятие столь же искренно, как и осуждение? Но так ведь не бывает? Так разве можно?
Вообще, наверное, нельзя. Но поэту можно. Тем более — такому поэту, как Геннадий Русаков.
Андрей Пермяков
1 http://echo.msk.ru/programs/time/1326776-echo/
2 Наталья Игрунова. «Ни от чего нельзя отказываться. Все это было с нами». Интервью с Геннадием Русаковым. — Дружба народов, 2008, № 8.
3 Первое сентября. Журнал «Литература». Тихие лирики. 2009, № 21.
4 Елена Константинова — Геннадий Русаков: «Поэзия — горчайшее счастье» (интервью). — Труд, № 151, 19 Августа 2003.
5 Ирина Невзорова. Тяжесть и нежность. — Знамя, 2006, № 4.
|