Перед нами довольно редкий
случай человека, который живет в двух мирах —
писательском и художническом. И никакого конфликта при этом не
происходит. Анастасия Коваленкова-художник иллюстрировала детские книжки,
написанные писателем Настей Коваленковой — с успехом, получая награды и
премии на разных конкурсах и в России, и за рубежом.
Последние годы от поэтических
детских книг, которых уже написано немало, Настя легко перешагнула еще одну
границу — с радостью предлагаю ее рассказы последних лет. Естественность речи,
свобода интонации в сочетании с юмором и сострадательностью напоминают о
традиции старой русской литературы. В последние десятилетия, испытывая
некоторую усталость от агрессивного постмодернизма, я рада представить
читателям открытые в своей человечности и точности наблюдений рассказы Насти
Коваленковой.
Людмила
Улицкая
ВАСЯ-СТАКАНЧИК
В какой бы овраг я ни спустилась —
бродя по дну его, то перелезая через упавшие стволы, то пролезая под ними,
цепляясь за сучья, теряя и вновь находя влажную темную тропинку... я вспоминаю Васю-Стаканчика. Это имя из детства навсегда связано с
оврагом.
Вася-Стаканчик был такой маленький
мужичок в деревне. У него было странное занятие — поговаривали, что он
промышлял ловлей кротов, ставил на них капканы по оврагам, а потом сдавал
шкурки на мех. Бабушка стращала: «Не лазьте вы там
босиком — попадете в Васькину мышеловку!».
Ходил он всегда в ватнике, не
поймешь, засаленном или мокром, из которого торчали его тоненькие ножки в
старых штанах. Штаны тоже казались влажными, и весь он был намокший-замерзший
какой-то, видно, от своих оврагов. Из ватника этого торчала и его маленькая
голова, с щуплым затылком и коротким черным ершиком волос .
А лицо Васи-Стаканчика всеми морщинками стремилось к острому носику, по бокам
которого чернели глаза-бусины. Да, Вася-Стаканчик был похож на кротика.
В деревне над Васей подсмеивались.
Он не обижался, при встрече смешно мигал глазками, и, доставая из кармана
ватника граненый стаканчик, говорил каждому: «Ну?! По стаканчику?». Лицо
озарялось ясной улыбкой и морщинки расползались поперек. Бутылки у него не
было.
Жену Васи-Стаканчика уважали. Она
была крупная, сердитая, в цветастом платке вокруг головы, завязанном посреди
лба узлом, и держала мужа «вот так!». Жили они в справном доме, построенном «на
тысячах кротиков», как мне, маленькой, казалось.
Однажды, встретив нас с бабушкой,
он сказал: «По стаканчику?», но ошибся и достал из кармана не стопочку, а
маленький капкан, вроде мышеловки. Я с ужасом глядела на его руку, представляя,
как он ею кладет в тот же карман мерт-вых кротиков.
«Сколько же их надо на шубу?..»
Очень жалко было кротов, и я
полезла-таки в овраг за деревней искать эти капканы. И нашла пять штук, вдоль
ручья, под листьями сныти. Капканы были пока пусты. Вначале я хотела выкинуть
их, но трогать было страшно — вдруг защелкнет? А так оставить — кроты
погибнут... И я придумала!
Побежала домой, достала коробку
пластилина, так спешила, что ящиком палец прищемила! И мелькнуло: «Вот и кротика так!». Черного цвета, серого и коричневого было
много, они мало пригождались раньше. Я вылепила пять кротов, старательно, с
носиками и хвостами. Казалось — очень похоже! Сложила их в корзинку и побежала
в овраг.
В общем, на следующий вечер
Вася-Стаканчик сидел у нас на кухне и сердито стучал кулачком по клеенке стола.
А в другой руке, на раскрытой ладошке лежал капкан с
пластилиновым кротиком.
— Это твоя коза налепила, твоя
коза! — торопливо причитал он, обращаясь к бабушке. Бабушка успокоила его,
угостила стаканчиком... Кончили миром. Пришлось тогда платить за кротиков, по рублю, кажется...
В конце того лета в деревне сгорел
дом, соседний с Васей-Стаканчиком. Сосед был его друг-собутыльник
Колька-Бурьян. Жил Колька вдвоем с отцом, одноногим стариком, еще в детстве
подорвавшимся на немецкой мине за деревней. Эта деревянная нога у старика была
удивительным свидетельством той войны, более близким, чем деревянные красные
звезды на избах, в которые не вернулись мужики с фронтов.
А Колька-Бурьян был добрый малый,
только дурной. Всем помогал, мог за-просто подарить ведро огурцов, просто так
помочь поправить забор... но пил. Когда напивался, лежал в бурьяне у дороги.
Вот и звали его Колька-Бурьян.
Дома у Бурьяна и Стаканчика стояли
совсем близко. Когда Колькин дом загорелся, Васькин тут же задымился. Бил
набат, деревня выстроилась от колодца с ведрами, но к приезду пожарных стало
ясно, что Колькин дом не спасти. Отливали дом Стаканчика.
Из открытых окон выбрасывали
одеяла, стулья, тулупы, пожарные из шланга лили на крышу, а вода, не долетая до
земли, обращалась в пар. Голосила Стаканчикова жена.
Ни Бурьяна, ни его отца на пожаре
не было, говорили, что они с утра уехали в район.
Вася-Стаканчик стоял перед своим
домом, среди горы мокрых подушек, топтал их ногами и кричал:
— Сука ты, Бурьян! Через тебя все,
гадина! Чтоб ты сгорел с колченогим
своим! Ах суууукаааа!
Лопался шифер на полыхающем доме
Бурьяна, куски его стреляли во все стороны, падали на Васю-Стаканчика,
а тот все топтал подушки и кричал.
Дом Васи-Стаканчика спасли.
Догорел дом Бурьяна, и из пожарища вынули два обгоревших тела — Кольки и его
отца. Никуда они не уехали. Нашли их сцепившимися вместе, видно, Колька пытался
вытащить отца... да не успел.
Потом были похороны, и бабы
причитали, и утирались краешками платков.
Вечером я шла мимо дома
Стаканчика. До сих пор пахло гарью, в августовских ранних сумерках было плохо
видно, там кто-то сидел на лавке перед домом, один, и разговаривал сам с собой.
— Да что ж я... Кольк... Да как же я мог? Из-за дома, чтоб ему... Это я ж
тебе смерть позвал! Я... Ах ты, как... Кольк...
Вася-Стаканчик плакал и смахивал
слезы кулачком, что-то совсем неразборчиво бормотал и, вздрагивая, снова тер
кулаками глаза, как маленький.
ПИРАТЫ ОВРАГОВ
Никто не воровал так, как вы!
Никто не пил с такой удалью! Никто так не рубился на топорах! Никто не мог
материться с таким выхлестом! Только вы! Вы, чудо и
страх деревень, дач и совхозов, русские пираты оврагов, великие Копейкины! О
вас мой рассказ.
Дядя Гриша Копейкин сидел у
дырявой калитки, на лавке, подавшись вперед и решительно уперев руки в колени.
Щурясь худым лицом, он внимательно вглядывался в овраг, расстилавшийся перед
ним. Так он замышлял новое дело.
В деревне только у этой семьи не
было прозвища. Хватило фамилии — Копейкины!
Их было четверо. Старик Григорий с
Любкой, дочь Надька и Мишка, муж. Навечно загорелые, обветренные, в застиранной
белесой одежке, по трезвяку молчаливо-дикие, они
напоминали крепко сбитую стаю волков. Взгляд их был цепок, поворот головы —
резок. По округе Копейкины гоняли на четырех велосипедах, с которых отпало уже
все лишнее, у одного вместо седла торчал старый сапог. Появлялись они то тут,
то там, и за появлением следовало одно — кража. Предсказать их замысел не
получалось. Копейкины были затейники. Рыжего Мишку заставали посреди деревни
ворующим из колодца ведро! Сбегался народ, шум-гам… Он, кося глазами, отбрехивался, долго привязывал ведро на место, уезжал,
огрызаясь. Бабы верещали еще, медленно расползались по домам, а к вечеру выяснялось,
что картошка с огородов повыкопана. Но у всех — по чуть-чуть… Копейкины!
Жили Копейкины на краю, над
оврагом. Развалюха посреди бурьянного участка топилась
по-черному. Внутри на земляном полу стояли нары, еду варили в маленькой печке
на улице, среди лопухов. По утрам можно было наблюдать, как все четверо,
гуськом, проносились на великах по тропинке, сквозь
лопухи, к калитке. Над зарослями виднелись только головы. Впереди катил старик
Григорий.
Возвращались в сумерках, так же
гуськом. Темнело. Из избушки раздавался смех, потом хохот, все стихало… Потом из темноты начинал нарастать смутный матерный гул,
крепчал, разрастался, взрывался визгом, и Копейкины вылетали на участок.
Дрались они яростно, гоняясь друг за другом по крапиве с топорами, пока хватало
пьяных сил.
Утром наступала нежность. На
лавочке у калитки Копейкины старательно бинтовали друг друга тряпочками,
посмеивались, пришивали оторванные рукава и вороты рубах. И уезжали.
В своей деревне они не шалили. Но
деревня страшилась. Больше всего деревенских сбивала с толку непрактичность их
воровства. Копейкины все наворованное прогуливали, получалось, что воровали они
ради затеи… Это и пугало народ, и восхищало.
Свадьбу Надьки и Мишки помнили
все. А дело было так…
Под деревней стояли дачи Большого
театра. И вот однажды у балерины Плисецкой утром пропал сервиз на шестьдесят
персон. Кража странная, ведь из богатого дома пропал только сервиз… В тот же день в соседней деревне у Гульчихи
украли коромысло и два ведра. На Копейкиных никто не грешил, потому как знали,
что они перегоняют из Волоколамска в районный продмаг грузовик водки. Кто и
почему доверил им такое, не ясно. Но они его пригнали-таки в сельпо. Правда, пара ящиков треснули на ухабе, но битые бутылки Копейкины
предъявили директору, пошло под списание….
Вечером Григорий Копейкин появился
в деревне, неся на коромысле два полных ведра.
«Гляди! Дядя Гриш, а ты зачем
воду-то спер? Своей, что ль, мало?» — веселился народ.
Копейкин молча пронес ведра через всю деревню и скрылся на участке. А утром Копейкины
всю деревню пригласили на свадьбу. Народ опешил, но пошел.
Посреди вытоптанных лопухов стояли
сбитые из досок столы, а на них — голландский сервиз Плисецкой, весь, до
последнего блюдца. И два ведра водки. Закуска тоже была, но откуда ее взяли —
неизвестно.
Сервиз опознала Анна Ивановна, она
у Плисецких в домработницах служила. А Копейкины и не отрицали. Свадьбу
отгуляли, водку выпили, сервиз помыли и вернули. Вот так!
Кстати, выражение «Вот так!»
принадлежит Надьке Копейкиной. Поджарая, с волосами цвета воронова крыла,
Надька была решительная женщина. Раз в неделю она устраивала Мишке «стирку».
«Я те мозги-то простирну!» —
неожиданно раздавалось от Копейкиных, после чего Надька выскакивала на улицу,
разворачивалась, и, уперев руки в бока, поносила мужа звонким матом долго. Вся
«стирка» неожиданно завершалась бесспорным «Вот так!», и Надька, взмахнув
черной гривой, достойно уходила в овраг.
Овраг Копейкины любили. Длинная
череда оврагов соединяла все деревни в округе, из оврага Копейкины появлялись в
любом месте, в нем же исчезали, это был их пространственный портал, их царство.
Там, в зарослях, был у них сарайчик для схорона.
Однажды в этом сарайчике целый месяц жил индийский буйвол. Да, именно
индийский, именно буйвол.
Почему поручили такое Копейкиным —
загадка. Дело в том, что совхоз купил трех племенных индийских буйволов, для
улучшения породы. Так вот, приглядывать за ними на специальном выпасе поставили
Копейкиных. Те раззвонили о буйволах по всей округе, мол, породистые, племенные,
народ приходил и дивился. Быки были белоснежные, рогастые, лоснящиеся…
Через неделю один буйвол сбежал.
Уж искали его Копейкины, повсюду! Месяц по оврагам лазали. Нашли
наконец, пригнали, здоровехонек оказался. Им даже премию дали.
Конечно, понимали все, что они его
и свели, но — раз вернули, зачем тогда брали?
Следующая весна все разъяснила. По
деревням появилась странная популяция белоснежных очень
рогатых коров. Председатель вызвал Григория.
— А что я?! Он у вас, ятыть, месяц по оврагам гулял! Он, бляха-муха, силен-бык…
Мало ль где вылез, да какую телушку укрыл… А я, ятыть, за ним месяц шамонался! А
он — гулял, буйвол-то…
Деревенские
загадочно посмеивались, поглаживая белоснежных телят. Григорий, проходя мимо,
деловито осведомлялся:
— Ну, как там, того… крестники
мои?
Григорий был значительный. Длинный, с густой сединой и вечным прищуром. Управлял
семьей, говорил мало, запинаясь на всех словах, кроме
матерных.
Однажды Надька с Мишкой родили
дочку. Олька рано стала ползать среди лопухов, и Григорий, весь переломившись,
брал ее за ручку и выводил к калитке — показать деревне. Там он усаживал ее на
лавочку, сам садился рядом и глядел на внучку. От
переполнявшей его любови Григорий разводил над Олькой руками, сжимал кулаки,
вздрагивал, пожимался, мучительно подбирая ласковое слово, и, осторожно гладя
ее по головке, шептал:
— Фигуленька
моя… Фигуленька…
Для Ольки старик Копейкин стал
даже наряжаться. Однажды я застала его сидящим на лавке в новой небесно-синей
рубахе. Вокруг худого тела она раздувалась, как парус вокруг мачты. Я похвалила
рубаху, чем страшно смутила Копейкина. Он весь замялся, стал обирать с себя
что-то руками:
— Для внучки вот… новая. Синяя, ятыть… Да…
Кончилось все неожиданно. Григория
выкинули из электрички, на полном ходу, вместе с его черным конем-велосипедом.
Под насыпью нашли их обоих, одинаково искореженных. Похоронили.
Потеряв капитана, семья потеряла
удаль. Да и совхозы распадались, и буйволы повывелись… Вскоре
Копейкины исчезли вовсе. Говорили, что подались они на Украину, к Мишкиной
родне. На месте их хибары выстроили огромный дом с гаражом и кортом, кто-то там
живет.
Недавно приехала я погулять в то
место, что было деревней. Теперь там только коттеджи. Спустилась к реке, пошла
вдоль обрывов, ивовых зарослей и пляжиков. Река серая,
пустая, день был ветреный. Издалека я увидала двух людей, переходивших реку
вброд. Они вели в поводу велосипеды. Что-то закружилось в моей памяти… Когда они вышли на берег, я увидела, что реку эти двое
переходили одетыми! Пожилой мужик и молодая женщина, теперь они стояли на
дороге впереди меня, отряхиваясь от воды. Я подошла. Мишка Копейкин и… нет, не
Надька, это была молодая Олька, очень похожая на мать! С черной гривой волос. А
Мишка — седой.
— Вот… в родные места. Тянет, ятыть…
— Что ж вы одетые-то переходили?
Замерзнете…
— Неа!
Обдует, ничее… Обдует!
Миха лихо вскочил в седло. За ним
Олька, взмахнув гривой. И они быстро покатили вдоль реки, гуськом. Интересно,
куда?
ЯБЛОКО
Мои родители дружили с этой парой.
Мне было пятнадцать лет, и я была влюблена в любовь мужчины к своей жене. Так
бывает.
Кажется, когда бы я ни зашла к ним
на дачу, эта прекрасная женщина стояла в солнечных пятнах среди сосен, словно
шагнула, но забыла завершить шаг. И замерла, чуть отставив ногу, чуть опустив
окруженную легкими кудрями голову, чуть покусывая кончик указательного пальца.
К ней очень подходило слово «чуть». Она искала в траве землянику, но никогда в
ее руках не было ничего для сбора. И не понять было, сосредоточена она или
рассеянна. Может, она всегда была сосредоточена в
своей мерцательности? Знаю, что более всего она
походила на лань, замершую, но готовую исчезнуть, словно и не было ее.
Ее муж, Петр, он был художник из
провинции, сам себя сделавший. При крепкой, мужицкой фигуре было у него нежное,
прямо акварельное лицо. Свою романтичность он тщательно скрывал за специально
громким, чуть грубоватым возгласом, шуткой, так, словно оборачивал ранимую душу
в тряпицу, найденную им еще в детстве, в дворовой мальчишеской лихости.
Художник он был тоже таинственный.
Писал на больших беленных левкасом досках свой лиричный мир, где бродили среди
городов дикие звери, тут же мечтали люди, густые деревья, забытые дорожные
знаки... Это вовсе не походило на его ловко-ироничный светский оборот в
общении.
Однажды я, бродя по бесконечным
комнатам их старой дачи в поисках воланчика, залетевшего в окно, попала в кабинет, где на столе лежала
такая доска. Она была частью записана, как-то от угла проступил уже его мир,
пошел под дождем пешеход, кошка полетела по небу... а дальше была белая
нетронутая тайна. Как неведомые земли на картах... Или он уже знал, что там, но
еще скрывал? Я стояла и вглядывалась в белую границу мира до ломоты в глазах.
Вот так же таинственно-нежно
было его чувство к Марине. Он всегда будто только еще ухаживал за ней, округло
так обнимая ее вниманием на дистанции, то накидывая ей кофту на плечи, то
слегка качнув кресло-качалку, где она сидела...
И всегда, касаясь-не касаясь ее,
он по-мальчишески восклицал какую-нибудь фразу, начинавшуюся с циничного «Маринка-то...», явно в шутку. А за этим шутливым
проступало щемящее чувство, даже преклонение его. Она чуть вспыхивала бледными
щеками и улыбалась, как-то целомудренно очень поднимая и отводя большой взгляд.
Они почти не разговаривали. Проявленность их
отношений обрывалась так же, как написанная часть его доски, вот все ясно, а
дальше....? Был ли там страстный чудесный мир их или
сама Марина была для Петра ускользающим таинством, такой же ланью, какою
казалась мне? Тогда я не знала.
Меня, пятнадцатилетнюю, переполняло
терпкое восхищение, восторг перед сокровенностью любви. Чувство это требовало
выхода, но не могло быть и речи о том, чтобы сказала я что-то Петру, а надо же
было как-то... сделать что-то!
Когда мы собирались к ним в гости,
я взяла большое твердое красное яблоко и аккуратно вырезала на нем «ПЕТР». Это
густое яблоко казалось мне единственным персонажем из его живописного мира,
проникшим в здешний.
Пока все сидели на терассе, я поднялась в кабинет и положила яблоко на стол,
среди свернутых и надутых тюбиков краски, кисточек, бумажек с мазками, рядом с
доской, на которую я в этот раз старалась не смотреть. У меня тогда сладко
защипало внутри от уже моей тайны.
С тех пор прошло много лет. У
Петра с Мариной родился сын, потом дочь. Но отношения их были так же
романтичны. А недавно мы снова были у них на даче.
Я помогала Марине накрывать к чаю
и пошла на кухню за чашками. За столом сидели мой отец и Петр, немного
выпившие, они меня словно не заметили. Стоя у буфета и собирая чашки на поднос,
я услышала обрывок их разговора.
— И вот, представь себе, Серег, —
говорил Петр, увлеченно продолжая, — сижу я работаю и машинально беру его
откусить... А на нем — на нем имя вырезано мое! Вот тогда... у меня как гора с
плеч! Я ж к ней... Ты Маринку знаешь, она ж молчит все, а что там у нее, поди пойми! А она, ты подумай, яблоко это... Серег, ты
подумай, она ж сидела, Мариночка, и вырезала на нем для меня. И не прокололась
ведь ни словом. По сей день! Будто и не было того яблока. Вот женская душа какова, а ты говоришь...
— Ну а ты
тогда как?
— Я? Нет, про яблоко я не сказал.
Это, знаешь, такое... А я?.. (Он замолчал, будто вспоминал). А я потом подошел
к ней тихо сзади, когда она что-то задумалась... и просто крепко так обнял,
сильно так, решительно. А потом у нас Мишка родился, — неожиданно закончил
Петр.
Они никогда не говорили о яблоке.
Удивительно, но я сейчас абсолютно
уверена, что яблоко то положила Петру на стол Марина. И имя она вырезала на
яблоке, прямо вижу я — она, тихая, задумчиво склонив голову, держит его в руках,
чуть поворачивая. Хотя я знаю, что это я сделала. Но история Петра про это
яблоко — из его картин, где волшебный мир вернее реальности. Его история
проступает из белого небытия убедительнее, чем моя правда. Поэтому я верю в
нее. Она истинна.